Из Консьержери первым выносили труп Валазе. За ним последовали остальные – Верньо[33], Бриссо, Дюко, епископ Фоше, Брюляр-Силлери… В тюремном дворе их ожидало пять телег. Сверху сыпал дождь. Выехали под звуки «Марсельезы», которую затянули осужденные на смерть. За все время движения к месту казни присутствие духа не изменило жирондистам ни разу.
Сначала на эшафот взошел самый отважный – бывший депутат Силлери. Это он, будучи частично парализованным, при оглашении в суде смертного приговора отбросил в сторону костыли и произнес: «Сегодняшний день – лучший в моей жизни!» Вот и сейчас этому инвалиду предстояло собственным примером унять душевный трепет товарищей. Взойдя на эшафот, Силлери стал медленно обходить платформу гильотины, поклонившись на все четыре стороны. Он прощался с народом, ради которого теперь отдавал свою жизнь. Один из помощников палача не выдержал:
– Поторапливайся, старик…
– Ничего, подождешь, – ответил ему Силлери. – Я же жду, а для меня время мучительней твоего…
Нож гильотины рухнул в то самое время, когда все остальные пели «Марсельезу»…
Сансон в тот день был особенно напряжен. Перед процессом над жирондистами было увеличено количество его помощников. Предстояло много казней. Когда отрубили головы первым шести осужденным, доска гильотины стала представлять собою единое бордовое полотно со сгустками запекшейся крови. Экзекуции пришлось приостановить. Доску и нож полили водой из ведер, после чего на нее была положена очередная жертва. Теперь доску поливали после каждой казни. Эшафот и сама «машинка смерти» не должны были напоминать скотобойню.
Некоторые из жирондистов умирали с криками «Да здравствует Республика!». Через сорок три минуты все было кончено. Последний из приговоренных, бывший депутат от департамента Мэн-и-Луара Виже, умер, напевая «Марсельезу».
В тот день Франция, сама того не зная, лишилась наиболее отважных своих сыновей…
С осени 1793 года казнили много и часто. Фальшивомонетчиков… проворовавшихся чинуш, имевших связи с заграницей… генералов-изменников… Но все это меркло на фоне того, с какой беспощадностью Революция расправлялась со своими вожаками. Жирондисты, монтаньяры, фанатичные робеспьерианцы – все они, ненавидя друг друга, как проголодавшиеся волки, яростно пытались вцепиться друг другу в горло. С какого-то времени стало окончательно ясно, что остановить их жаркую борьбу сможет лишь гильотина, на которую они, расталкивая локтями соперников, уже выстраивались в стройную очередь…
Работы Сансону и его помощникам существенно прибавилось. Людские потоки, привозимые «позорными телегами» к эшафоту, не истощались. Верховный Палач уже давно занимался лишь тем, что только руководил организацией казней; всем остальным – вплоть до приведения в действие ножа гильотины – были заняты его помощники. Когда недовольство таким положением дел выразил Фукье-Тенвиль, Сансону ничего не оставалось, как резко одернуть своего непосредственного начальника:
– Надеюсь, вы понимаете, что главная задача Верховного Палача на эшафоте не придерживать веревку ножа, а руководить всей работой в целом. Срыв любого элемента казни может привезти к нежелательным последствиям. Безукоризненное выполнение смертной казни, оглашенной Трибуналом, и есть моя прямая обязанность. Если вы имеете по данному вопросу иное мнение, готов его выслушать…
Как бы ни был неприятен прокурору этот монолог палача, на сей раз пришлось промолчать.
Вечером 16 фримера[34] 1793 года был вынесен смертный приговор графине Мари-Жанне Дюбарри, бывшей фаворитке Людовика XV. Когда 47-летняя женщина увидела явившегося за ней палача, силы едва не покинули ее. Сансону предстояло связать осужденной руки.
– Нет-нет, я не хочу! – вдруг закричала дама, упав перед палачом на колени. – Позовите судью, я ему не все рассказала… Не во всем созналась…
Было очевидно, что бедняжка пыталась любым способом потянуть время. Когда к Дюбарри вышел судья, она пыталась ему что-то объяснить, однако тот еще с порога заявил о готовности ее выслушать – и только. Графиня рассказала чиновнику о каких-то спрятанных драгоценностях, но это не помогло – судья вскоре удалился[35].
При виде гильотины графиня Дюбарри упала без чувств. Обморок не самое лучшее состояние у эшафота. Двое помощников бросились к ней, но женщина при их прикосновении тут же открыла глаза и пронзительно запричитала:
– Нет, подождите! Еще минутку, господа палачи, умоляю вас!!!
Графиня яростно отбивалась и даже попыталась укусить одного из мужчин, тащившего ее к доске гильотины. Лишь четверым помощникам с трудом удалось справиться с этой хрупкой женщиной. Будучи привязанной, она и на доске продолжала взывать о помощи. Стенания прекратились одновременно с хищным клацаньем гильотины…
В один из дней месяца фримера (декабрь) Верховный Палач получил предписание от прокурора Фукье-Тенвиля с требованием принять срочные меры к устранению крови, которая во время казней скапливалась у эшафота. Все это приводило к тому, что своры голодных собак сбегались к эшафоту и слизывали свернувшиеся сгустки. Вырытая яма, прикрытая решеткой, проблему не решала: из-за разложения крови во всей округе ощущалось редкостное зловоние. Поэтому с учащением казней яму пришлось углублять, соединив ее желобами с несколькими другими, прорытыми дополнительно. Бедный Сансон, и этим опять-таки должен был заниматься он…
В эти дни Шарль-Анри чувствовал себя особенно удрученным. Ужасная смерть мадам Дюбарри еще раз подтвердила, что умерщвлять приходилось не только отъявленных негодяев, но и тех, кто, что называется, попал под раздачу. Кто-то из них перед казнью впадал в истерику, кто-то вел себя вполне достойно и даже мужественно. Были и такие, кто лишал себя жизни прямо в стенах Консьержери или в зале суда, как это сделал бедняга Валазе. Правда, за этим строго следили, и распрощаться с жизнью, минуя гильотину, удавалось единицам.
Так, герцог Шателе, командир полка французских гвардейцев, так надоел своим солдатам, что те вынуждены были принять сторону народа. Сам Шателе оказался в Консьержери. Пойдя на самоубийство, этот вояка за неимением ничего подходящего вонзил себе в грудь… осколок стекла. Более глупого решения придумать было невозможно. Стекло уткнулось в ребро, сломалось, а неудавшийся Ганнибал продолжал наносить себе удары мелкими осколками.
На эшафот герцога принесли. Из-за потери крови Шателе не мог стоять на ногах. Зато, как выяснилось, не потерял присутствия духа. Когда в пути Сансон предложил ему свой платок, тот мужественно отказался:
– Вот еще! Оставь-ка, дружок. Ведь я тебя избавляю от лишней работенки…
Когда герцог Шателе взошел на эшафот, он бросился на доску гильотины и прокричал:
– Да здравствует король!..
Менее чем через месяц был казнен генерал Бирон. Тот самый, что до герцога Шателе командовал гвардейцами. Когда Сансон зашел за приговоренным к смерти в Консьержери, то обнаружил его уплетающим устрицы в столовой тюремного смотрителя.
– А, это ты… – сказал, увидев палача, генерал. – Надеюсь, позволишь мне доесть последнюю дюжину устриц?..
– К вашим услугам, генерал, – ответил Сансон.
– Да нет, братец, на сей раз не ты, а я к твоим услугам, – расхохотался Бирон.
Разделавшись с устрицами, осужденный молча подставил палачу руки и голову. По пути к эшафоту кто-то из толпы крикнул:
– Прощайте, генерал!..
– Прощай…
Гильотина клацнула при полном молчании народа…
Чем больше Сансон старался избегать всякого рода кривотолков, связанных с казнями, тем активнее становились обыватели. Гильотина стала необычайно популярной. Дамы делали прическу «а ля жертва» (стриглись, как сейчас сказали бы, «под мальчика»); в городе открывались кафе, в названиях которых мелькало страшное название; о «машинке Гильотена» сочиняли стихи, в ее честь организовывались балы… Более практичные шли дальше, засылая в специальную комиссию предложения по усовершенствованию гильотины. Сансон только качал головой – до того все эти предложения оказывались нелепыми.
Из сонма «рекомендаций по видоизменению» решили испробовать одну – ту, в которой предлагался люк в стороне от поворотной доски. В чрево этого люка после удара ножа должно было падать обезглавленное тело. Однако эксперимент с набитыми песком мешками не удался – они постоянно застревали; поэтому от предложения отказались.
Пришлось работать по старым лекалам мастера Шмидта…
…В двадцать пять хочется чего-то большего, нежели просто сложить голову на поле брани. В двадцать пять страшно хочется жить. А еще любить. Даже если ты не вышел росточком, а смуглый цвет кожи выдает в тебе то ли турка, то ли марокканца.
Лицо Буонапарте говорило само за себя: он был корсиканцем, а значит, разительно отличался от товарищей по службе, которые только тем и занимались, что предавались упоительным рассказам… о женщинах. И когда речь заходила о любви, Наполеоне старался отмалчиваться, потому что рассказывать, в общем-то, ему было не о чем. Действительно, годы брали свое, а близость с женщиной для юного офицера по-прежнему оставалась чем-то желанно-пленительным – и только. Падшие одалиски и разного рода маркитантки, с которыми проводили время некоторые из его сослуживцев, были не в счет. Женщина должна быть подобна недоступной звезде, считал Буонапарте, и лишь тогда она способна зажечь в сердце мужчины искреннюю страсть. Возможно, именно так и выглядит высокая любовь…
По-настоящему он еще никого не любил. Разве что Шарлотту Коломбье, с которой у него даже было «свидание на рассвете», во время которого они мило… поедали черешни. Наполеоне тогда служил в Валансе, и после солдатских казарм его сильно тянуло в «настоящее общество», где хотелось кого-нибудь полюбить. У Шарлотты были полные губы, нежная кожа и бездонные теплые глаза; мало того, эта девушка была на девять лет старше Наполеоне, а потому намного смелее. Но дальше черешни дело не пошло. Когда Шарлотта выйдет замуж за капитана де Брессье, Буонапарте о ней почти забудет…
Отношения с несколькими понравившимися корсиканцу девушками также закончились ничем. Чопорность, а зачастую обычная ограниченность девиц вызывали в нем раздражение. Поэтому приходилось ждать кого-то другого. И верить, что однажды одна из «звездочек» упадет-таки к его пыльным ботфортам…
В сентябре 1794 года женился его старший брат Жозеф. Избранницей оказалась богатая девушка из Марселя – некая Мари-Жюли Клари, дочь местного торговца шелком. Случилось так, что и младший Буонапарте тоже влюбился. И тоже в Клари. Но не в жену брата, а в ее 16-летнюю сестру Дезире, Бернардину-Эжени-Дезире Клари. Увлечение оказалось взаимным. «Герой Тулона» для Дезире стал героем ее мечты, защитником и покровителем. И всю нежность своей нерастраченной девичьей любви она отдала этому «милому корсиканцу». Девушка писала молодому офицеру горячие и нежные письма, убеждая его в своей преданности и любви. И это сильно щекотало самолюбие неопытного сердцееда.
В своем первом письме Дезире писала: «Ты знаешь, как сильно я тебя люблю. Никогда я не смогу сказать тебе всего, что я чувствую. Разлука и даль никогда не изменят тех чувств, которые ты внушил мне. Одним словом, вся моя жизнь отныне принадлежит только тебе».
Но было одно препятствие – отец девушки, Франсуа Клари, который, узнав о вспыхнувшем романе, в сердцах воскликнул:
– С меня достаточно и одного Буонапарте!..
Однако огорчение влюбленных было недолгим: в январе 1794 года батюшка Дезире почил в Бозе, и теперь девушка могла сама распоряжаться своей судьбой. Прекрасное приданое Клари в 150 тысяч франков делало этот брак для бедного офицера довольно выгодным. Тем более что рядом с девушкой постоянно находился родной брат, который мог за ней и присмотреть, и сообщить последние известия. И Дезире непременно стала бы женой Буонапарте, если бы…
Если бы не Париж! Этот соблазнитель изменил Наполеоне. Пропитанный запахом страсти и разврата, город был создан для того, чтобы ставить женщину на то место, на котором ее хотел видеть мужчина: кого – на колени, кого – на пьедестал. Познав столичную жизнь, Буонапарте быстро смекнул, что есть более захватывающие чувства, удовлетворяющие ненасытную страсть. Париж был переполнен теми, кто к плотским отношениям относился достаточно свободно, например любвеобильными молоденькими вдовушками, чьи мужья пали на полях сражений или стали жертвами объятий «госпожи Гильотины».
Тем не менее, будучи в апреле 1795 года в Марселе, Буонапарте вновь встретится с Дезире Клари и даже сделает ей официальное предложение. И та с радостью его примет.
Однако это уже не могло изменить самого Буонапарте. Вернувшись в Париж, он вновь оказывается в водовороте легкомысленных романов с опытными львицами столичных салонов, окончательно забыв про малышку Клари[36]. Однажды он увлекся так, что был готов жениться на некой мадам Пермон, вдовой подруге своей матери, годившейся ему опять-таки в матери! К слову, та растила двоих детей; дочь госпожи Пермон впоследствии выйдет замуж за генерала Жюно, став герцогиней д’Абрантес.
Было еще одно страстное увлечение – Марией-Луизой де Бушардери, ставшей возлюбленной Мари-Жозефа Шенье (младшего брата известного поэта, погибшего на гильотине), но больше прославившейся в качестве знаменитой куртизанки.
Потом еще… Впрочем, эта связь окажется прочнее остальных. На первое место выйдут светские львицы, связавшие корсиканца по рукам и ногам. Это будут Тереза Тальен[37] (Кабаррюс) и ее подруга – вдова генерала Богарне, Мари-Роз Таше де ля Пажери.
Последнюю он будет называть Жозефиной…
III год Республики (1794–1795 гг.) Франция встретила на фоне полного триумфа Террора. Проливаемая на гильотине кровь теперь стекала не струйками, как прежде, а ручьями, угрожая превратиться в мощный поток. Хотя потоками в Париже уже было никого не запугать – по крайней мере к людским потокам, взбиравшимся на гильотину, здесь давно привыкли.
В апреле был гильотинирован герцог Луи Филипп Жозеф Орлеанский, или «гражданин Эгалите»[38]. Тот самый, чей бюст жаны и жаки торжественно носили по улицам столицы в первые дни Революции, когда чернь сносила каменные глыбы Бастилии. Через пять лет эти же парижане под свист и улюлюканье приведут своего героя на эшафот.
Когда помощник палача, стянув с герцога фрак, попытался было заодно снять с него и сапоги, оскорбленный такой низостью Филипп Эгалите возмутился:
– К чему терять драгоценное время? Сапоги можно снять и с мертвого…
Нож гильотины упал под дружные рукоплескания толпы. Под эти же рукоплескания с вождя Революции стаскивали сапоги. Всем было весело. И это понятно: совесть стала понятием относительным. Пресытившиеся санкюлоты уже не знали сами, чего желали больше – Свободы, Равенства или Братства.
«Хлеба и зрелищ!»… Революция по отношению к черни оказалась честной: она с лихвой дала ей то, что та от нее требовала. И хлеба. И зрелищ. И крови. Последней окажется слишком много – целые багровые реки…
В очередной раз Париж содрогнулся в марте 1794 года, когда Революционный трибунал отправил на гильотину заместителя генерального прокурора Парижской коммуны Жака-Рене Эбера. Он возглавлял крайне левых и очень мешал Робеспьеру. Смешно, но Эбера обвинили не только в заговоре и попытке свержения республиканского правительства, но и в заурядной краже каких-то рубашек и постельного белья. Подобное – расправиться, измазав грязью по самую макушку, – с некоторых пор стало для Робеспьера правилом политической игры.
Еще недавно лжесвидетельствовавший на процессе Марии-Антуанетты, этот самый Эбер, в отличие от королевы, перед казнью выглядел жалким кроликом, угодившим в смертельные силки. Он плакал и трясся как осиновый лист. К доске гильотины чинушу приволокли практически без чувств…
Через пару-тройку недель вслед за своим заместителем взойдет на эшафот и сам Генеральный прокурор Парижской коммуны Пьер Гаспар Шометт, он же – Анаксагор Шометт. Ярый атеист и поборник крайнего террора (жирондистов уничтожили при его активном участии), этот якобинец, как писали газеты, был измазан кровью больше, чем доска гильотины. И вдруг оказался «заговорщиком». Такое не прощается. На лице прокурора, оказавшегося у гильотины, было написано удивление. Он никак не мог понять, за что его казнят – ведь до этого на эшафот отправлял только он…
В ночь с 10 на 11 жерминаля[39] III года Республики были арестованы Жорж Дантон, Камиль Демулен, Себастьян Лакруа и Пьер Филиппо. Арестованных временно поместили в темницу Люксембургского дворца, откуда через день отправили в Консьержери. Как считали сторонники Робеспьера, сделано это было для безопасности нации: расправившись с крайне левыми, теперь следовало разобраться с крайне правыми.
Судить будут вместе с депутатами, обвиняемыми в лихоимстве. Даже на скамье подсудимых «равенство» никто не отменял. (Все то же самое – измазать в грязи!)
– Смешать в одну кучу главных вдохновителей Революции с отпетыми мошенниками – это ли не верх цинизма? – возмущался Дантон.
Но чесать языком и махать руками на сей раз, похоже, было бесполезно: дело стремительно скатывалось к Трибуналу, за создание которого когда-то так ратовал Дантон. И было ясно, что чуда не произойдет и главный обвинитель вынесет всем смертный приговор. Ведь палач – не Сансон. Если бы! Главный палач – прокурор Фукье-Тенвиль[40], Понтий Пилат Первой Республики. Нечто неодушевленное, совместившее в себе всю человеческую низость с бездушием гильотины.
Как и следовало ожидать, суд превратился в судилище. Надуманность обвинений, ложь вперемешку с цинизмом и абсурдность происходящего не оставляли путей к отступлению. Оставалось одно – биться до последнего и, находясь на наковальне, стараться увернуться от смертельного молота обвинений. Обидней всего было другое. Блестящие политики, Дантон и его товарищи понимали, что Робеспьер никогда не простит им попытку навсегда покончить с кровавой вакханалией, затопившей страну. Избавителем народа от террора решил стать он сам, Неподкупный. Ведь только человек, способный спасти Республику от смертельного ужаса перед гильотиной, мог рассчитывать на триумф. И ради этого Неподкупный был готов пожертвовать чем угодно и кем угодно – даже вчерашними соратниками.
Вырваться из лап Фукье-Тенвиля, даже будучи невиновными, было невозможно. По крайней мере, для Дантона и его окружения. Понимая это, подсудимые защищались, как могли. Когда в зале заседаний раздался могучий голос Дантона, который слышался даже за окнами здания, присутствующие заволновались. Еще немного – и оратору удалось бы расстрогать всех и каждого. Но только не Фукье-Тенвиля. Общественный обвинитель заерзал на месте. Председатель суда Герман что есть мочи трезвонил в колокольчик.
– Голос человека, защищающего свою жизнь и честь, должен покрывать звуки твоего колокольчика! – отреагировал на это Дантон.
Тем не менее вердикт судилища был очевиден. И вполне предсказуем. Два ложных доноса, текст которых прозвучал из уст Сен-Жюста, решили исход процесса. Депутатами был принят декрет, суть которого сводилась к тому, что обвиняемые лишались права на свою защиту. С этого момента что бы ни говорил в свое оправдание Дантон и остальные, их слова можно было не принимать во внимание.
– Бессовестный Робеспьер! Эшафот ожидает тебя! – эти слова Дантона подвели итог судилища.
В ночь на 16 жерминаля подсудимые были приговорены к смерти[41].
Когда поутру Сансон явился во Дворец правосудия, там царила растерянность. И это понятно, хмыкнул палач. Секретарь Трибунала Фабриций Пари являлся большим приятелем Дантона, а общественный обвинитель Фукье-Тенвиль и вовсе приходился двоюродным братом Камилю Демулену. И если секретарь был в слезах, то прокурор находился в приподнятом расположении духа, отдавая последние распоряжения.
Из тюрьмы выехали двумя телегами. На первой, сразу после Сансона, стоял Дантон. Он долго молчаливо поглядывал на толпы кричащих людей, но потом не выдержал:
– Какие же все-таки дураки! Прославляя Республику, они даже не догадываются, что уже через два часа у этой Республики не станет головы…
Жорж Дантон вел себя очень достойно. На какой-то миг Сансону вдруг показалось, что они едут не в «позорной телеге», а в колеснице триумфатора. Однако вид гильотины подействовал на осужденных удручающе. Лица узников побледнели, в глазах появилось отчаяние. Не стал исключением и Дантон.
– Что, видишь мои слезы? – обратился он к Сансону. – Разве у тебя нет жены и детей? Вот и у меня есть. Думая о них, я становлюсь человеком…
…На другой день Шарль-Анри постучал в дверь одной из парижских квартир. Когда вышел привратник, они о чем-то недолго пошептались, после чего палач быстро покинул подъезд. Через какое-то время он уже входил в другой дом, где его встретила служанка.
– Добрый день, – поздоровался Сансон. – Прошу передать этот медальон госпоже Дюплесси…
Сказав это, он быстро удалился. Но не успел пройти и сотню метров, как услышал позади себя чьи-то шаги. Обернувшись, Сансон увидел служанку, с которой только что разговаривал.
– Мсье, госпожа желает видеть вас, – сказала она запыхавшимся голосом.
Встречаться с кем-либо в планы Сансона не входило, поэтому пришлось отказаться. Но тут к ним подошел какой-то человек, оказавшийся господином Дюплесси. Поздоровавшись и поблагодарив палача, он пригласил его к себе. Никакие доводы на старика не подействовали, и они вернулись.
В доме господин взял на руки маленького мальчика:
– Это их сын…
Потом он уложил ребенка обратно и спросил:
– Вы были там, вы все видели?..
Сансон утвердительно мотнул головой.
– Он умер мужественно, как республиканец, не правда ли?..
Палач снова кивнул головой.
После долгого молчания Дюплесси со слезами в голосе воскликнул:
– А моя дочь, бедная Люсиль?! Неужели и к ней они будут столь же безжалостны, как к нему?..
Старик долго возмущался и, заламывая руки, вышагивал по комнате взад и вперед. Подойдя к камину, на котором стоял бюст Свободы, хозяин неожиданно сбросил его на пол и разбил, а потом стал топтать ногами.
Через какое-то время появилась мадам Дюплесси. Бросившись в объятия мужа, она воскликнула в отчаянии:
– Она погибла! Через три дня суд…
Это были тесть и теща Камиля Демулена. Перед смертью депутат передал палачу локон своих волос и медальон – последнее, что мог дать родителям жены, у которых оставался его маленький сын. Через несколько дней после казни Демулена на эшафоте оказалась его вдова – мадам Демулен-Дюплесси.
Анна-Люсиль-Филиппа Демулен, урожденная Ларидон-Дюплесси, была дочерью Клода-Этьена Ларидона-Дюплесси, высокопоставленного чиновника в ведомстве генерального контролера финансов. На первое предложение своей руки и сердца Камиль получил решительный отказ, ведь положение жениха отцу девушки не внушало доверия. Но любовь победила. Молодые венчались в парижской церкви Сен-Сюльпис; одним из свидетелей был Робеспьер.
Обращение Люсиль после ареста мужа к Робеспьеру осталось без ответа. Мало того, вскоре по подозрению в заговоре арестовали и ее.
После казни вдовы Демулена локон ее волос Сансон через преданного человека отправил родителям женщины, строго-настрого запретив тому называть имя отправителя. Несчастные Дюплесси не должны были узнать в человеке, посетившем их накануне, того, кто предал смерти зятя и дочь…
Казни не прекращались. Гильотина работала с четкостью печатного станка.
12 флореаля[42]: казнено шестнадцать человек.
15-го: тринадцать…
17-го – двадцать три…
19-го – двадцать восемь. В числе последних оказался и известный французский химик Антуан Лавуазье. Когда он обратился с просьбой дать ему пятнадцать дней отсрочки для доведения до конца своего очередного химического опыта, последовал безапелляционный ответ: нация проживет и без химии!
Через два дня среди двадцати четырех казненных оказалась и сестра короля – Елизавета, обвиненная Трибуналом в заговоре против Республики.
1 прериаля[43]: казнено девятнадцать человек.
2-го – десять…
Пружина Террора начинала срабатывать в обратном направлении. Ночью третьего прериаля некто Ладмираль, проживавший по соседству с Колло д’Эрбуа (депутат Конвента) в одном с ним доме на углу улицы Фовар, № 42, совершил на последнего покушение. Подкараулив депутата на лестничной площадке, он дважды выстрелил в него из пистолета, но оба раза умудрился промахнуться. Колло кинулся за обидчиком в погоню; тот забаррикадировался на чердаке. Подоспевшие жандармы скрутили злодея, причем при задержании был ранен некий слесарь Жоффруа, помогавший взламывать дверь.
4-го прериаля было совершено покушение на Робеспьера. Как и в случае с Маратом, поднять руку на тирана хватило духу… у девушки двадцати лет, некой Сесилии Рено. Через несколько дней гражданам было объявлено, что «страшным оружием» мадам Рено оказались обычные перочинные ножи – один с черепаховой, другой с перламутровой ручкой.
9 прериаля: казнено четырнадцать человек.
За два дня (12 и 13 прериаля) – двадцать шесть…
18-го – двадцать один; через несколько дней – пятьдесят девять…
Кровавому молоху, казалось, не будет конца…
Семнадцатого прериаля Максимилиана Робеспьера вторично избрали президентом Национального Конвента. Однако после казни Дантона многое изменилось. Втихаря Робеспьера ненавидят почти все. Но пока притворяются, пытаясь выказывать свою преданность. Каждый ждет удобного часа. Часа расплаты…
Изменилось и у эшафота. Все чаще Сансон стал наблюдать изменения в поведении своих помощников. Странно, отправляя людей в мир иной десятками, Верховный Палач не любил убивать. Он не был маньяком. И ненавидел кровь. Потому что прекрасно знал, как она действует на психику человека.
В помощники палача отбирались люди особого свойства; случайных на эшафоте не было. Самыми преданными помощниками являлись сыновья Сансона и его двоюродные братья; кроме них, неплохо трудились четверо бывших мясников. Но были и пришлые по чьей-либо протекции – например, парочка тех, по ком, как считал Сансон, давно истосковалась та самая гильотина, на эшафот которой они взбирались каждый день.
Последние по мере учащения казней менялись на глазах. Нет, никто со стороны этого, конечно, не замечал и заметить не мог. Разве что сам Шарль-Анри, которого интересовал не только эшафот, но и происходящее на нем. Особенно – действия подчиненных. Красные лица, подкашивающиеся ноги, дрожащие пальцы – ничто не ускользало от зоркого ока Палача. И он прекрасно знал, как в тот момент бились их сердца.
Но было кое-что еще, о чем Сансону было доподлинно известно, – внутренний стержень, степень стойкости которого напрямую зависела от согласия с собственной совестью. Совесть есть у каждого. Другое дело, что быть в согласии с самим собой кто-то способен, кто-то – нет. Последние рядом с Сансоном не задерживались. Поэтому он с таким вниманием наблюдал за каждым.
Вот этот, пришедший месяц назад. Бывший мясник из парижского предместья. Он начал рьяно и очень старался; не боялся ни вида крови, ни предсмертных криков жертв. Однако через какое-то время стал неузнаваем. При виде обезглавленных трупов его лицо непроизвольно менялось, он становился рассеян. Иногда создавалось впечатление, что помощник настолько растерян, что не знал, куда себя деть. А потому становился как бы немым. И лишь добрая порция горячительного в конце работы наконец приводила его в душевное равновесие: человек вновь становился разговорчив и даже весел. Какое-то время такой еще будет работать, совсем не догадываясь, что на его место уже присматривается другой. А этот пусть возвращается к тихой работенке, где ему будет спокойнее. Например, на провинциальной скотобойне. Глядишь, на старости лет не сойдет с ума…
Самое страшное было в другом – изменился и сам Сансон. Уже не одну неделю палач думал об одном и том же: он стал ненавидеть то, чем занимался долгие годы. Верховному Палачу надоело казнить людей! Окровавленный нож гильотины неотступно преследовал его. У Сансона вдруг начались непонятные видения, чаще всего – в багровых тонах. Дошло чуть ли не до скандала: садясь после работы за ужин, он ужаснулся, увидев на столовой скатерти… кровавые пятна. Когда хозяин сказал об этом жене, та испуганно взглянула на мужа и коснулась рукой его лба…
Девятого числа месяца мессидор[44] III года Республики записи в журнале Сансона Четвертого, Верховного Палача, заканчиваются. Впечатления, которые пришлось пережить этому человеку в годы страшных испытаний, оказались не под силу даже ему. Гильотина сделала свое дело: заболевший палач отказался от должности. Эшафот возглавил его сын. Родные Шарля-Анри ничуть не сомневались, что причиной болезни их именитого родственника стали страдания, вызванные «гнетом чувств, походивших на угрызения совести».
Впрочем, Большой террор сказался не только на Сансоне. В дни так называемых тюремных заговоров, когда количество осужденных на казнь исчислялось многими десятками, не выдержал самый крепкий – прокурор Фукье-Тенвиль. Он часто падал в обмороки, молол ерунду, а еще уверял, что Сена течет кровавыми струями…
…Глубинка сделала Жозефа Фуше чуть ли не национальным героем. Разгром церквей и экспроприация ценностей у зажиточных граждан – все это на совести «тихого» депутата. Вскоре одно имя г-на Фуше где-нибудь в Нижней Луаре, Нанте или Невере вызывало панику в среде самых умеренных провинциалов. Но игра стоила свеч. Сотни рекрутов, сто тысяч франков золотом для казны, тысячи слитков серебра и огромное количество наличных – это не осталось незамеченным Конвентом. Тем более что за все не было заплачено ни единой гильотинированной головой. Чудеса да и только!
Но все помнят, что этот «кудесник» по-прежнему остается «самым радикальным радикалом». А радикалы способны на все…
…Старушка История подчас соткана из лоскутков случайностей. Так, французы до сих пор убеждены: предтечей Девятого термидора, лишившего головы Робеспьера, явилось незначительное с виду происшествие, а если быть точнее – случайность, произошедшая с… госпожой Фуше.
В 1793 году Жозеф Фуше был отправлен Конвентом в Лион для подавления тамошней контрреволюции. Лион в те годы неофициально считался второй столицей Франции – городом, политический климат в котором во многом определял устойчивость Республики. В те дни там было особенно беспокойно.
Незадолго до появления в Лионе Фуше горожане жестоко расправились с предыдущим представителем Конвента – неким Шалье, приговоренным местной властью к смерти. Когда из старого сарая выволокли ржавую гильотину, тут же возникла проблема: где отыскать палача? Нашли. Правда, неопытного, отчего казнь бедолаги превратилась в мучительное истязание. Трижды тупое лезвие гильотины опускалось на шею полуживого страдальца, заставляя того корчиться в смертельных муках. Шея Шалье оказалась крепче нервов неопытного палача, ударом сабли отрубившего-таки жертве голову.