
- Рейтинг Литрес:4.3
Полная версия:
Виктор Добрынин Младенец из концлагеря
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Зоя вошла на кухню и сразу почувствовала ту безмерную бедность, что жила здесь повсюду: пустой стол, в холодильнике почти не осталось еды — лишь несколько картофелин с позеленевшими боками, а на тарелке лежал подсохший кусок хлеба, прикрытый марлей.
Перед ней уже стояла миска с картофельным супом — самым простым, почти нищим: ни мяса, ни масла, только вода и разваренная картошка. И всё же суп был горячим, и в этом скромном тепле, в этой будничной заботе было больше любви, чем в самой пышной трапезе.
— Поешь, дочка, — сказала мать, стараясь, чтобы в словах звучали забота и нежность, хотя за этим угадывалось беспокойство. — На тебя ведь без слёз не взглянешь: совсем исхудала, одна кожа да кости.
Она села напротив, упёршись ладонями в стол, и всё время смотрела на Зою.
— Если бы ты только знала, как мы с отцом испугались, — сказала она вполголоса. — Трое суток от тебя не было ни весточки… Я уж и не знала, что и думать.
Зоя опустила взгляд и, поднеся ложку к губам, на мгновение ушла в свои мысли, так и не попробовав горячий бульон.
— Мам, ты ведь помнишь, что подобное уже бывало: в приюте всегда хватало забот. Не волнуйся, у меня всё хорошо, — наконец произнесла она, заметив тревогу в глазах матери.
Мать лишь с горечью усмехнулась, затем чуть покачала головой.
— Всё хорошо? — переспросила она, глядя на Зою. — Не нужно так говорить, дорогая. Ты совсем не похожа сама на себя. Будто внутри тебя всё опустело и выгорело. Я ведь вижу: ты сидишь прямо передо мной, а мыслями — где-то далеко отсюда.
— Пожалуйста, не отстраняйся от нас, хорошо? — продолжила мать. — Я не буду лезть к тебе с ненужными расспросами. Просто помни: мы с отцом всегда рядом и готовы поддержать тебя.
Зоя вскинула взгляд и увидела глаза матери. Ни слова не прозвучало — лишь короткое, безмолвное движение головой в ответ.
Мать легонько коснулась её руки, чуть пододвинув миску к ней.
— Ладно, поешь спокойно. А завтра разберёмся — утро вечера мудренее.
Зоя хотела ответить, но ни один звук так и не сорвался с её губ. Она закончила есть суп, куском хлеба собрала с тарелки всё до последней капли и отнесла посуду к раковине. Там она вымыла её и убрала на верхнюю полку.
Отец появился на кухне и остановился возле стола. Он посмотрел на кастрюлю с бесцветным супом, а потом перевёл взгляд на Зою.
— На следующей неделе я обязательно принесу тебе масла, — заявил он с уверенностью. — У Хофмана должок за кровлю, так что ему не удастся отвертеться.
Зоя слегка мотнула головой в знак отказа.
— Не надо, папа.
Но он твёрдо, с почти раздражённой настойчивостью, снова сказал:
— Нет, так нельзя. Нельзя неделями питаться одним постным супом — ты же так ноги протянешь.
Зоя приблизилась и прижала его к себе. Сначала он стоял растерянно, будто не привык к ласке и не понимал, куда девать руки. Но почти сразу ответил на объятие — крепко и без слов, с бережной силой, боясь разжать руки.
У входа неподвижно стояла мать; на её лице была редкая, почти хрупкая улыбка, появлявшаяся лишь в присутствии близких, когда дом на миг наполнялся особым теплом, а сама атмосфера будто возвращала память о прежних, светлых днях.
Зоя, смутившись, опустила взгляд и, мягко высвободившись из отцовских объятий, поспешно достала из кармана небольшой свёрток, аккуратно завёрнутый в газетную бумагу. Она положила его на стол и, чуть волнуясь, произнесла:
— Мам… Я хотела сказать раньше, но всё никак не могла решиться. Это тебе. С Днём матери.
Мать аккуратно раскрыла бумажный свёрток и увидела внутри сахар: всего две маленькие горки. Одна была белой, а вторая чуть пожелтела от времени. Зоя собирала их по крупинкам, стараясь не потерять ни одной, словно складывала не сахар, а надежду на маленькое чудо. Мать посмотрела на эти бесценные крошки, затем перевела взгляд на дочь и без единого слова подтянула её к себе.
Она обняла Зою так сильно, будто хотела защитить не только её, но и всё то непрочное, что ещё связывало их, — последние крохи материнской любви. Затем она резко отстранилась и поспешно, смущённо вытерла слёзы, словно ей было неловко показывать эту слабость.
— Спасибо! — сказала она с тёплой материнской заботой. — А теперь иди, дочка, отдыхай: завтра, вероятно, снова придётся подниматься очень рано.
Зоя вошла в свою комнату и почти сразу опустилась на кровать, даже не сняв одежду. Там её уже ждал новый носок — мать связала его для неё с особой заботой, и он получился плотным, толстым и хранил в себе материнское тепло. Зоя натянула его на ладонь, как маленькую варежку, и вдруг улыбнулась — впервые за несколько дней.
В гостиной за тонкой перегородкой горел свет. Родители всё ещё не ложились спать: в доме держалось напряжённое безмолвие, которое время от времени нарушал ровный стук отцовских часов — низкий, приглушённый, словно с трудом билось сердце старого человека.
Затем мать наконец произнесла несколько слов. Она старалась, чтобы голос звучал приглушённо, но тревога всё равно прорывалась в каждом слове: после того как сегодня она увидела, в каком состоянии вернулась Зоя, скрывать своё волнение у неё уже не получалось.
— В приюте случилось что-то страшное, ты уже знаешь? — обратилась она. — Поговаривают, что туда нагрянули эсэсовцы. И Зоя тоже там была… Она видела всё собственными глазами. Всё, понимаешь?
— Тише, — резко остановил её отец. — Ты можешь разбудить её.
— Похоже, она вовсе не спит… я это чувствую. — Мать внезапно оборвала фразу, словно испугавшись того, что только что произнесла про приют.
Над комнатой повисла неловкая пауза.
Зоя почти не двигалась и уткнулась щекой в подушку, стараясь дышать как можно незаметнее. Её сердце колотилось настолько сильно, что ей казалось: этот стук вот-вот услышат родители из соседней комнаты.
— Того мальчика… Давида… говорят, его убили прямо на её глазах. — Голос матери дрогнул, сорвался на последнем слове.
Отец ненадолго погрузился в размышления и прервал речь. Когда он снова начал говорить, в его голосе чувствовалось изнеможение и хриплый, надорванный оттенок:
— И что, по-твоему, она могла сделать? Ты хочешь, чтобы она бросилась на них? Чтобы и её тоже…
Он оборвал фразу на полуслове: мысль будто споткнулась и не вышла наружу. В наступившей паузе раздался лишь протяжный, глубокий выдох.
— Я сама толком не понимаю, чего мне хочется, — сказала мать почти шёпотом. — Но точно не этого. Не того, чтобы ей пришлось на такое смотреть. Никто не должен сталкиваться с подобным зрелищем.
Когда отец наклонился вперёд, кресло издало резкий, жалобный скрип. Зое отчётливо представилась его крупная, огрубевшая от работы ладонь, которой он накрыл тонкие, исколотые иглой пальцы матери, — в этом движении было не столько утешение, сколько безнадёжная попытка поддержать её.
— София, ты ведь и сама понимаешь, к чему всё идёт, — сказал он, и в его голосе отчётливо проступали боль, раздражение и сдержанная ярость. — Ситуация день ото дня только усугубляется. Ходить по тротуарам нельзя, дышать рядом с немцами нельзя. Эти чёртово клеймо на груди, будь оно неладно, которое должно было оберегать наш народ, теперь выглядит как метка позора и унижения. Хлеба даже не купишь, не говоря уже обо всём остальном. Нас превращают в рабов, в скот… Мы…
Он резко прервал себя, не договорив начатое, и между ними тут же повисла напряжённая пустота, в которой отчётливо угадывались только сбивчивые вдохи обоих.
— Мы бессильны, — сказал он наконец уже спокойнее. — Как и она. Как и все вокруг нас. Нам остаётся лишь делать вид, будто ничего не происходит.
София с горечью улыбнулась — в этой улыбке чувствовалась скорее боль, чем насмешка.
— Значит, по-твоему, нам нужно просто отвернуться и сделать вид, что ничего не происходит? — сказала она. — Или, может, нам остаётся только ждать, пока каждого из нас не выловят по одному и не отправят на тот свет вслед за этим несчастным мальчиком? Исаак, я не требую от неё спасения мира. Я молю лишь об одном: чтобы Зоя выжила. И чтобы она всегда помнила, чья она дочь.
Отец ничего не сказал. Когда он притянул её к себе, кресло снова жалобно скрипнуло, а сам он уткнулся лицом в её волосы и на мгновение словно ушёл в себя. Ни обещаний, ни попыток утешить — только безмолвие, в котором отчётливо чувствовалось главное: мы рядом, мы вместе, мы всё ещё живы. В такие моменты этого хватало с избытком, и никакие слова были уже не нужны.
В комнате остались лишь размеренные удары часов, отсчитывающих минуты. В остальном всё затихло.
Зоя достала из-за пазухи медвежонка Теодора и сжала его в ладонях. Он, конечно, не мог ответить ей теплом в ответ, но именно эта игрушка оставалась для неё последней поддержкой — чем-то живым и осязаемым среди хрупкого, тревожного мира. Почти сразу ей вспомнились слова матери, ещё недавно прозвучавшие по ту сторону стены: «Она просто жила. И не забывала, что она — наша дочь».
В голове Зои без конца звучали слова матери, и в какой-то момент мысли унесли её в крепкий, глубокий сон.
Глава 15. Макс
Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.
Вода скользила по телу Макса прохладным, почти бархатным прикосновением. И в эти мгновения он не позволял себе никаких размышлений: мысль только мешала движению, отнимая у него драгоценные секунды. Существовал лишь размеренный порядок действий — гребок, ещё гребок, вдох, выдох, поворот; всё остальное было излишним.
Усталость уже начинала медленно, но настойчиво вливаться в мышцы плотной тяжёлой волной, однако тело, натренированное долгими часами в бассейне, ещё держалось и безотказно исполняло его волю. Макс коснулся ладонью бортика, вырвался из воды и, переводя дыхание, с напряжением посмотрел на секундомер. Время оказалось лучшим из всех прежних — и всё же не таким, каким он хотел его видеть. На его лице мелькнула досада: даже этот, почти безупречный, результат не смог усмирить его упрямство, не позволявшее признать достаточным ничего, что не было доведено до абсолютного совершенства.
— Ещё раз, — произнёс он, обращаясь не к кому-то рядом, а к самому себе. Не позволяя усталости окончательно овладеть телом, он вновь оттолкнулся от борта.
Бассейн «Кёльн-Зюд» в утреннюю пору казался вымершим. Сюда в эти ранние часы приходили немногие — в попытке перебороть возраст, усталость, уходящее время. Среди них были несколько спортсменов, в чьих телах ещё трепетала нерастраченная молодость, и старики, которым уже некуда было деться от самих себя.
Макс принадлежал к первым. А Соломон — неизменно стоявший у бортика с палкой в руке — был одним из тех стариков и одновременно его тренером. Но для любого чужого взгляда они оставались лишь двумя евреями, которые делали вид, будто мир за окном для них ещё не изменился.
Соломону было уже под семьдесят, но он по-прежнему держался прямо, с той сухой, почти военной осанкой, что рождается у людей, всю жизнь привыкших встречать испытания не сгибаясь.
Выцветшие от времени глаза его по-прежнему смотрели цепко и остро, словно и в старости он не отводил взгляда от той самой финишной черты, к которой когда-то шёл без передышки, не позволяя себе ни слабости, ни промедления.
Он начал тренировать Макса, когда тому было всего двенадцать лет, а со временем стал для него не только наставником, но и почти вторым отцом. Старик не допытывался, не утешал лишними словами — он просто каждый день являлся и неизменно исполнял свой долг.
Соломон стоял у деревянного бортика, опираясь на тонкую трость, и молча следил за Максом, пока тот, напрягаясь до предела, вновь и вновь повторял одну и ту же техническую ошибку.
— Поворот, — сказал он громко, едва заметно коснувшись кромки досок концом своей палки. — Опять смазываешь. Всё у тебя одно к одному, Макс: одна и та же ошибка. Уже десять лет я говорю тебе об одном и том же, а ты всё мчишься вперёд, будто впереди не длинная дистанция, а последние метры перед финишем.
Он сделал паузу, чтобы сказанное им осело прочно и надолго в сознании Макса.
— Не задерживайся на гребках, — сказал Соломон уже тише, но с той же неколебимой строгостью. — Ускорение нужно брать от толчка у бортика. Беречь надо не силы, а разум. Распределяй нагрузку ровно, как хлеб по долгой дороге: понемногу, но на весь путь.
Макс уже готов был возразить — по привычке, с юношеским упрямством, в котором всегда жила надежда оправдать собственную ошибку, — но только сильнее сжал губы и промолчал. Он знал это слишком хорошо: спорить с Соломоном было всё равно что пытаться остановить ветер, веками дующий в одну и ту же сторону.
Он снова оттолкнулся от бортика и, набрав полную грудь воздуха, ушёл под воду.
И тогда, в этой тёмной, давящей тишине, где собственное сердце пульсировало в висках глухим боем, прошлое внезапно распахнулось перед ним — не как воспоминание, а как живая рана. Зима сорок первого года. Набережная Рейна. Снег, хрустящий под сапогами. И женский крик, острый и пронзительный, словно волчицы, угодившей в охотничий капкан.
У самого берега кто-то провалился под тонкую ледяную корку.
Зима была такой лютой, что холод почти сразу сводил пальцы и сжимал дыхание. Макс не оглянулся в поисках помощи и не стал звать тех, кто мог бы оказаться рядом. Он быстро скинул пальто, одним движением перелетел через парапет и, не чувствуя ни страха, ни холода, бросился вниз — в ледяную пропасть, которая не остужала, а жгла изнутри, как огонь.
Время в ледяной воде растянулось до бесконечности. Ломкий наст осыпался под гребками его сильных рук, мутная пелена резала глаза, и Макс уже не различал, где небо, а где зияющая бездна реки. Он плыл на ощупь, упрямо, почти не чувствуя собственного тела, пока пальцы наконец не коснулись чего-то маленького и беспомощного.
Это была девочка. Она захлёбывалась, голова её бессильно откинулась назад, губы посинели от холода.
— Держись… Слышишь? Держись… Я тебя вытащу — хрипло выдохнул Макс, хотя знал, что в этой ледяной пучине слова почти бессильны.
Он вцепился в её воротник, притянул к себе и, собрав остаток сил, вытолкнул ребёнка к поверхности.
Их вытащили на берег чьи-то сильные руки. Мать девочки, охваченная страхом, крепко прижимала к себе дочь и без остановки раскачивалась, пронзительно крича от ужаса.
Макс, напротив, сидел прямо на мокром снегу, дрожа всем телом. Зубы его стучали так, что он не мог сдержать этот жалкий, животный холод. Он смотрел на свои руки — бледные, синюшные, чужие, будто принадлежавшие не ему, — и, казалось, видел их впервые.
Через три дня в газете появилась короткая заметка: «Неизвестный спас ребёнка из Рейна». Ни имени, ни фотографии. Макс вырезал её и бережно спрятал в шкафчик, рядом с другой выцветшей вырезкой — с чемпионата рейха 1935 года.
На той старой фотографии он стоял на пьедестале, с серебряным кубком в руках, а под снимком значилось: «Надежда немецкого плавания». Тогда ему пророчили великое будущее, говорили о его таланте, о славе, о стране, которая будто бы умеет чтить своих чемпионов. Но годы прошли, и память оказалась короткой.
После 1938 года его имя исчезло из списков одно за другим и было вычеркнуто не только из протоколов, но и из самой жизни. Федерация отстранила его от сборной, клуб исключил из своих рядов, а те тренеры, что прежде улыбались и заискивали, теперь отводили глаза и не подавали руки. И всё же один человек остался рядом. Соломон не отвернулся.
Он продолжал приходить на тренировки в бассейн, хотя с каждым разом это всё меньше напоминало обычную привычку и всё больше — молчаливый вызов судьбе. В этом замкнутом мире хлорированной воды, будто отрезанном от остального света, ещё оставалось краткое затишье. Но оно было обманчивым. Каждое занятие могло стать последним — и для него, и для старого Соломона. Пока сюда ещё не дотянулись руки палачей. Пока что не дотянулись…
— У меня для тебя новости, — произнёс Соломон, чуть кивнув в сторону раздевалки. — Выбирайся из воды и одевайся.
В раздевалке висел спёртый, едкий запах хлорки, сырости и въевшегося в стены пота. Соломон, нащупав в кармане свёрток, вынул два куска чёрствого хлеба, бережно завёрнутых в газету. Один из них он без лишних слов протянул Максу.
— Ешь, — сказал он тихо, почти по-отцовски. — Путь тебе предстоит неблизкий, а вести, боюсь, принёс неутешительные.
Он чуть помолчал, собираясь с духом, и, не поднимая глаз, спросил:
— Ты слышал о приюте святого Стефана?
— Нет, — едва слышно ответил Макс.
Тогда старик заговорил снова, и в его голосе, словно в приглушённом эхе, легла тяжесть услышанного и пересказанного им повествования:
— Несколько дней назад туда ворвались эсэсовцы. Они увезли всех — и детей, и стариков. А одного мальчика застрелили прямо во дворе.
Он перевёл дыхание, словно сам увидел эту страшную сцену, и спустя мгновение продолжил:
— И ещё говорят, там была девушка. Когда офицера убил мальчика, она бросилась на него. Хотела задушить голыми руками. Её с трудом оттащили… Если бы не это, её бы наверняка тоже убили бы на месте.
Макс задумался. Кусок хлеба застрял в горле, и он долго не мог ни проглотить его, ни вдохнуть воздух полной грудью. И вдруг в сознании всплыл образ — неясный, почти стёртый, словно пар на стекле: девушка, чужая, безымянная, с лицом, которое он так и не мог представить, но с поступком, не подлежащим забвению. Одна против всех. Без оружия, лишь с яростью и отчаянием, сжатыми в кулаках. «Таких, как она, мало», — подумал он.
Соломон поднял на Макса утомлённый взгляд; в глазах его, красных от бессонницы, не осталось почти ничего, кроме тревоги и страха перед неизвестностью дней.
— Тебе ведь тоже пришла повестка, — сказал он без вопросительной интонации, будто сам уже давно знал ответ. — Явиться на вокзал с вещами. Когда это было? Два дня назад? Три?
Макс опустил виновато глаза, не решаясь встретиться с ним взглядом, и, отвернувшись, негромко ответил куда-то в сторону:
— Пять. В прошлый вторник.
Соломон криво усмехнулся и, с досадой хлопнув ладонью по колену, произнёс с горечью:
— И надо же быть таким балбесом, чтобы не попытаться скрыться и не исчезнуть тотчас же…
Тогда Макс медленно повернул голову.
— А ты? — спросил он. — Почему не спрятался ты сам? Почему всё ещё приходишь сюда?
Соломон ещё долго всматривался в шкафчики раздевалки, будто в потемневших дверцах мог отыскать хоть какой-то ответ; он напряжённо перебирал в памяти ускользающие мысли. Наконец он поднял взгляд на Макса, и в нём уже не осталось ни гнева, ни досады — только глубокая усталость.
— Ты задаёшь вопросы, на которые у меня нет ответов, мой мальчик, — сказал он. — Но я не стану метаться по углам и прятаться, как загнанная крыса в норе. Такой ответ тебя устроит?
Макс не нашёлся что ответить и, опустив взгляд, погрузился в томное молчание.
— Понимаешь ли ты, что означает твоя неявка по повестке? — продолжил старик, — Это значит только одно: за тобой придут. Не сегодня, так завтра. А может, и прямо сейчас. Они могут явиться сюда в любую минуту, и остановить их нельзя: эти не отступят ни перед чем, пока не выловят нас всех до последнего.
Соломон скупо кивнул — не столько соглашаясь со сказанным, сколько подтверждая собственную мысль, давно уже созревшую и теперь, казалось, окончательно утвердившуюся в его сознании.
— Пока они не добрались и сюда, тебе нужно уходить, Макс, — произнёс он уже без прежней спешки. — Сегодня же. Немедленно.
Макс вскинул на него вопрошающий взгляд.
— Куда? — спросил он.
— К швейцарской границе, — ответил Соломон. — Там у меня есть старый знакомый. Надёжный человек. Если повезёт, он поможет тебе её перейти.
Он на некоторое время замолчал, прислушиваясь к далёкому гулу, будто боялся произнести вслух то, что уже подступало к ним со всех сторон и становилось неотвратимым.
— Пока ещё есть шанс проскользнуть, Макс, — тихо добавил он. — Пока ещё есть шанс…
Макс посмотрел на свои руки. Пальцы дрожали, и дрожь эта исходила не от холода. За последние месяцы он научился различать в себе многое — страх, усталость, отчаяние, — но то, что сейчас сдавливало ему грудь, было тяжелее всех этих чувств, вместе взятых.
Он уже лишился отца и матери — год назад их увезла грузовая машина с закрашенными окнами5. Он искал их месяцами, без сна и отдыха, днём и ночью, рискуя собственной жизнью, но так и не нашёл ни единого следа, ни малейшего знака, будто они исчезли из мира, словно их и не было.
И только Соломон оставался рядом — единственный близкий человек, последняя тонкая нить, не позволявшая Максу сорваться в пучину полного отчаяния. Теперь он не мог позволить себе потерять и его.
— А ты? — Макс наконец поднял голову. — Ты ведь пойдёшь со мной?
На губах Соломона мелькнула улыбка, но в этой усмешке не было ни доли шутки — лишь горечь человека, который слишком хорошо знает цену подобным вопросам.
— Я? — вопросительно переспросил он. — Нет, Макс. Я останусь здесь.
Он бросил взгляд на палку, на которую с трудом опирался, и на свои ноги, давно уже не слушавшиеся его так, как прежде.
— Быть может, и я решился бы бежать вместе с тобой, — добавил Соломон глухо. — Но посмотри на меня. С такими ногами я не беглец. Я стану тебе только обузой.
— Без тебя я никуда не уйду, — твёрдо ответил Макс.
Старик покачал головой и с усталой, почти сердитой усмешкой бросил:
— Ну и дурак! Если останешься, то погибнешь вместе со мной. Понимаешь?
— Значит, погибнем вместе, — твёрдо и без колебания сказал Макс.
Соломон посмотрел на него долгим изучающим взглядом, в котором смешались досада и тёплая, почти отцовская гордость.
— Упрямый, как твой отец, — промолвил он. — Тот тоже никого не слушал, считал правым только себя. Весь в него.
С этими словами он с трудом поднялся, крепче сжал палку и, тяжело шаркая, направился к выходу, словно каждый шаг отдавался болью в измученном теле.
Макс остался один в раздевалке. Он быстро оделся и открыл шкафчик. Внутри почти ничего не осталось: лишь плавки, полотенце да засохший, заплесневелый ломоть хлеба — жалкий, едва ли пригодный в пищу.
Когда Макс уже собирался уйти, рука его машинально опустилась в карман куртки — и вдруг пальцы коснулись плотного края старой фотографии, что была ему дороже всего. Он пристально на неё посмотрел.
На фотографии он — двенадцатилетний мальчик, которому только что вручили нагрудный знак чемпионата рейха и кубок. Рядом стоит Соломон: уже седой, с измождённым, но по-прежнему прямым взглядом. Чуть в стороне стоял репортёр с блокнотом, повернувшись вполоборота.
Соломон бросил в воздух хлёсткую фразу: «Два еврея — две победы», газетчик не позволил себе ни улыбки, ни лишнего вопроса. Он лишь смущённо опустил глаза и, не произнеся ни слова, поспешно ретировался. Уже тогда само нахождение в компании с евреями становилось смертельно опасным.
Макс вышел на улицу, и Кёльн встретил его серым небом — низким, хмурым, будто город был придавлен невидимой плитой. По мостовой шли люди с опущенными головами; они скользили взглядом мимо друг друга, не решаясь задержаться на чужом лице.
Он свернул в узкий переулок и сразу понял, что ошибся: впереди, неподвижные и внимательные, стояли двое в штатском. Внешне они ничем не отличались от прохожих, но в их осанке, в невозмутимой собранности угадывались люди гестапо. В их неподвижных, цепких взглядах было что-то от охотничьих псов, выследивших добычу. Они презрительно осматривали каждого, кто проходил мимо.
Макс свернул с улицы и почти бегом скрылся в тёмной подворотне. В груди у него колотилось сердце — резко, часто, с такой силой, будто ещё миг, и оно вырвется наружу. Он ясно сознавал: охота, вероятнее всего, ведётся не на него, однако страх заглушал всякий голос рассудка.
Когда он наконец добрался до дома, небо уже совсем почернело и на крыши опустилась вечерняя мгла. Он вошёл, запер за собой дверь и, не снимая одежды, прижался спиной к холодной стене.
Вдох.
Выдох.
Ещё раз — вдох.
Ещё раз — выдох.