
- Рейтинг Литрес:4.3
Полная версия:
Виктор Добрынин Младенец из концлагеря
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Он оттолкнулся от стены и неторопливо подошёл к зеркалу, висевшему над столом. В мутноватом стекле, словно в воде старого пруда, дрогнуло его отражение: длинные сильные руки пловца, тёмные кудри, прилипшие ко лбу, и карие глаза — настороженные, почти звериные, уже научившиеся не верить ничему, что окружает его последние годы.
— По тротуарам ходить нельзя, — негромко произнёс он своему отражению. — В трамваях ездить нельзя. Еду купить — и то нельзя. Стало быть, и жить нельзя.
— Скоро и отражение нам своё запретят, — добавил он, не отрывая взгляда от зеркала.
Он усмехнулся, но усмешка вышла горькой и кривой.
Макс прикрыл глаза и, словно по воле тёмной, неотвязной памяти, увидел воду — не ту, хлорированную и спокойную, что плескалась в бассейне, а холодную, речную, чёрную, как ночное стекло. Ту самую, из которой когда-то вытащил девочку. Лица её он уже не помнил: время стёрло черты, как волны океана, стирающие следы на мокром песке. Но дрожь её тела, тяжесть мокрой одежды, судорожный, прерывистый вздох — всё это он хранил в себе с такой ясностью, словно это случилось час назад.
За окном резко, почти зло залаяла собака. Потом где-то вдалеке прошуршала машина, скрипнула по мокрой мостовой шинами и растворилась в ночи.
Макс опустился на кровать, так и не сняв одежды, будто и сам не был уверен, наступит ли завтрашний день. Бассейн мог снова стать частью его привычного пути — а мог исчезнуть из него без предупреждения, потому что в этом мире всё менялось внезапно, резко и в одночасье.
Вдох.
Выдох.
Вдох.
Выдох.
Глава 16. Последний заплыв
На следующее утро Макс пришёл в бассейн, когда Кёльн ещё не успел окончательно стряхнуть с себя сон. Небо было хмурым и пасмурным. Редкие фонари загорались один за другим, будто сам город нехотя приоткрывал глаза после долгой ночи. От реки тянуло сыростью.
У входа в бассейн на скамье уже сидел Соломон, задумчиво перебирая в пальцах старый секундомер. Рядом, прислонённая к лавке, стояла его неизменная палка с потрескавшейся рукояткой — вещь простая, почти обыденная, но почему-то внушавшая уважение, как знак прожитых лет и пережитых невзгод.
— Ты на десять минут опоздал, — буркнул он, не поднимая головы.
Макс замедлил шаг и виновато развёл руками.
— Проспал, — признался он. — Сам не понимаю, как так вышло. Всю ночь не мог сомкнуть глаз, постоянно ворочался с боку на бок.
— Всё та девушка из приюта… о которой ты рассказывал, — продолжил он. — Она не выходит у меня из головы. Как она там, совсем одна… — Макс запнулся, будто испугавшись собственной душевной слабости, и, осознав свою неучтивость, добавил: — А ты сам давно тут сидишь?
Соломон хмыкнул, поднял взгляд и чуть прищурился — то ли от сырой утренней прохлады, то ли от старости, всё чаще подводившей его глаза.
— Достаточно давно, чтобы успеть замёрзнуть, — ответил он. — А вот достаточно ли давно, чтобы считать это ожиданием, — кто знает.
Пальцем он постучал по циферблату, будто отсчитывал не секунды, а собственное терпение.
— Нынешняя молодёжь поздно ложится, зато слишком рано учится думать. А от таких мыслей сон и не приходит. Ладно. Раз уж пришёл — значит, пришёл. Только в следующий раз не заставляй старика тут зря торчать без дела.
И в его ворчании, как это нередко бывало, сквозила не досада, а едва уловимая забота.
— С пяти утра я тут, — немного раздражённо ответил Соломон, подняв глаза. Он задержал взгляд на Максе, взвешивая сказанное. — Ну что же… Пойдём. Надо успеть потренироваться, пока судьба ещё позволяет нам такую роскошь.
Они разминались молча. Да и что тут было говорить? Всё, что можно было сказать, уже было сказано накануне — ёмко, без прикрас. Макс сбросил одежду, шагнул к воде и, не раздумывая, нырнул. Холодная поверхность сомкнулась над ним сразу, и тело, подчинённое многолетней дисциплине, вошло в привычный ритм с той строгой, почти беспощадной ясностью, какую даёт лишь долгий труд: вдох, выдох, гребок, поворот. Вода приглушала и звуки, и мысли, и тревогу — оставляя ему только тело, дистанцию и упрямую цель, мерцавшую впереди.
Соломон стоял на краю дорожки, с секундомером в ладони. Сквозняк шевелил полы его куртки, а на сухом, строгом лице не отражалось ничего, кроме привычной требовательности. Он то и дело наклонялся вперёд и, не повышая голоса, резко бросал в сторону бассейна:
— Не зажимай плечи! Выдох только в воду! Тяни носок!
Макс прибавил ещё сильнее, и казалось, будто он действительно плывёт свой последний в жизни заплыв.
В бассейне в это утро не было никого, кроме них: ни сторожа, ни уборщицы, ни случайного свидетеля — только неподвижная стеклянная гладь воды и гулкое эхо их дыхания, терявшееся под высоким сводом потолка. Тусклый свет, падавший с матовых окон под самой крышей, едва пробивался сквозь удушливый воздух.
Как вдруг где-то за стеной резко хлопнула дверь раздевалки.
Макс всплыл почти у самой середины дорожки, жадно ловя воздух после долгого заплыва. И в тот же миг он заметил, как Соломон внезапно побелел лицом. Тот стоял у края бассейна, словно обращённый в камень, и лишь глаза его метнулись к дверям — стремительно, испуганно, с таким безмолвным ужасом, что, казалось, он увидел что-то паранормальное.
— Макс… — выдохнул он, и голос его сорвался на шёпот. От этой интонации стало страшнее, чем от любого крика. — Макс, вылезай. Выбирайся немедленно. К чёрному выходу, ты слышишь меня? Быстро!
Макс замер в оцепенении, не понимая, что произошло.
— Что?.. — переспросил он в недоумении.
Но Соломон уже резко взмахнул рукой в сторону раздевалки, не отрывая взгляда от дверного проёма.
— Беги. Я тебе сказал — беги! Живо!
Макс рванул к бортику, цепляясь руками за скользкие поплавки разделительной дорожки. И в ту же секунду дверь распахнулась и в бассейн вошли пятеро.
Они возникли в чёрной форме, будто вышли не из утреннего света, а из самой тьмы; на воротниках безжизненно и тускло мерцали знаки СС. Автоматы лежали у них на груди ровно и естественно, как продолжение руки. С каждым их шагом влажный воздух будто сжимался, и та тишина, что ещё мгновение назад казалась безжизненной, теперь наполнилась неотвратимым предчувствием надвигающийся катастрофы.
Макс вырвался из воды и, босой, бросился бежать; мокрый кафель тут же, сразу же, предательски повёл его в сторону. Он едва не рухнул во весь рост, но в последний миг удержался, метнулся к раздевалке и, не успев даже перевести дыхание, нырнул в чёрный ход за несколько секунд до того, как солдаты ворвались в зал.
Сердце стучало так сильно, будто вот-вот вырвется наружу, разрывая грудь изнутри. Макс мчался, не различая дороги, пока не вырвался на улицу. Он остановился лишь за соседним зданием, прижавшись спиной к грязной шероховатой стене. Дыхание рвалось из груди короткими, судорожными вздохами, а ноги дрожали, словно у новорождённого оленёнка.
Как вдруг все звуки вокруг резко испарились.
Именно в этой зловещей, глухой тишине до него наконец дошло главное: он только что оставил Соломона одного на растерзание этим псам. Не потому, что он захотел этого, не из малодушия, он побежал, и — так ему повелел инстинкт, древний и слепой, не признающий ни долга, ни вины, ни отваги. Но осознание и принятие этого факта не принесло облегчения. По сердцу вдруг разлился мерзкий озноб, сковавший грудь, точно это он собственными руками захлопнул за собой дверь перед лицом старика.
Макс вернулся.
Он, почти не касаясь земли, осторожно прошмыгнул вдоль стены бассейна, стараясь ступать так тихо, будто сам воздух мог его выдать. Вскоре перед ним оказалось окно — запятнанное, помутневшее, облепленное мухами. Он прижался лицом к стеклу, задержал дыхание и заглянул внутрь.
На самом краю бассейна стоял Соломон — беспомощный, лишённый одежды, с голыми ногами, ощущавшими холодный кафель под собой. На нём оставались лишь трусы, да и те казались последней жалкой преградой перед тем унижением, которое уже было совершено. Вокруг, сдвинувшись тесным кольцом, переминались солдаты: одни смотрели с ленивым равнодушием, другие — с неприкрытым, почти жадным ожиданием, третьи — с неподдельным презрением. В их глазах Соломон перестал быть человеком: перед ними стояла лишь беззащитная вещь, которую можно было без труда сломать и столь же равнодушно выбросить.
Офицер, чьи белые перчатки безукоризненно выделялись на фоне всего происходящего, а пенсне строго сидело на переносице, неспешно вращал в пальцах секундомер. Под его командованием солдаты стояли как вытянутые струны, ожидая следующего приказа.
— И что же, старик, где твой ученик? — произнёс он лениво, с подчёркнутой учтивостью.
Соломон молчал. Его взгляд был прикован к тёмной недвижной воде, будто в её бездонной глади он надеялся скрыть и страх, и боль, и ответы на мучительные вопросы офицера, а вместе с ними — самого себя.
— Мы знаем, что он был здесь, — сказал офицер, чуть склоняя голову. — Не устраивай глупых немых сцен. Нам нужен только он. Скажи, где прячется этот жид, и мы уйдём. Тебя мы не тронем.
Соломон по-прежнему был нем.
Офицер задумчиво замолчал, словно предоставляя старику его последний хрупкий шанс.
— Где он? — произнёс он спустя несколько секунд почти без интонации, и в этом спокойствии уже слышалась угроза. — Я спрашиваю в последний раз.
Секундомер щёлкнул у него в пальцах. Офицер вздохнул, медленно снял белую перчатку, поправил пенсне и, не глядя на Соломона, коротко кивнул солдатам.
— Помогите ему искупаться, — бросил офицер почти буднично, будто отдавал распоряжение подать чай.
Соломона схватили мгновенно: грубо заломили руки за спину и так туго стянули запястья верёвкой, что она сразу впилась в кожу до крови; почти без промедления связали и ноги. Он не пытался вырваться. Ни крика, ни мольбы, ни малейшего сопротивления — только молчаливая покорность, жуткая в своей беззащитности, будто у телёнка, ведомого на убой.
Офицер не вмешивался: он стоял чуть поодаль и смотрел на происходящее с той вежливой, почти дружеской улыбкой, какая бывает у человека, наблюдающего заранее известный ему финал спектакля. В поднятой руке он демонстративно держал секундомер.
— Ну что ж, — протянул он, не отрывая взгляда от Соломона, — посмотрим, чего стоит еврейская выдержка.
Солдаты грубо толкнули старика вперёд.
Тело его ушло под воду почти без всплеска. Соломон не мог плыть, не мог ухватиться ни за что, и вода тотчас сомкнулась над ним, словно крышка гроба. Лишь на одно мгновение он вырывался на поверхность, жадно, судорожно хватая ртом воздух, — и тут же вновь исчезал в мутной, безжалостной глубине.
Вода вокруг него, казалось, кипела от его отчаянных, но уже бессильных рывков. Однако с каждым новым всплеском его движения слабели, стихали и вскоре окончательно прекратились.
Офицер приблизился, чуть склонив корпус вперёд, и с нескрываемым любопытством всматривался в происходящее. Наконец он заговорил — тихо, почти по-товарищески:
— Старый дурак… Зачем ты его выгораживаешь? Всё уже давным-давно предрешено, и спасти его всё равно не выйдет.
Но ответа не последовало: Соломон уже не мог больше вымолвить ни единого слова.
Минуты тянулись нестерпимо медленно — одна за другой. Сначала прошла первая… Вслед за ней вторая… Потом третья. Пять. Восемь. В тесной, давящей тишине, нарушаемой лишь редкими, почти незаметными всплесками в бассейне агонизирующего тела Соломона, Макс стоял у окна, не в силах оторвать взгляд от того, что происходило внутри. Казалось, время остановилось, растянув каждое мгновение в бесконечную муку.
«Это моя вина, — глухо отдавалось у него в висках. — Если бы я не пришёл сегодня… Если бы остался рядом с ним, не ушёл, не сбежал…»
Он крепко зажмурился, надеясь отогнать мучительное видение, но оно не отступало. В сознании вновь и вновь вспыхивали обрывки воспоминаний и все десять лет, прожитые плечом к плечу с Соломоном.
Старик был для Макса не просто наставником. После пропажи родителей он стал самым родным и близким человеком в его жизни. Именно Соломон учил Макса ездить на велосипеде, помогал, когда у того что-то не получалось, и всегда был рядом в трудные моменты. Если Макс приносил из гимназии двойки, в школу шёл не кто-то из родителей — разбираться с учителями приходилось Соломону. А когда в детстве мальчик разбил коленку, именно старик аккуратно промыл и перевязал рану, долго дуя на неё, чтобы унять боль. Даже когда родители не позволяли заводить собаку, Соломон нашёл бродячую дворнягу и позволял Максу каждый день приходить к ней.
И вот теперь этот человек умирал в страшных мучениях прямо у него на глазах.
«Он отдал за меня жизнь… А я стою здесь и смотрю, — с горьким стыдом думал Макс. — Как трус. Как предатель».
Во рту у него разлилась кислая слюна, а к горлу подступила тяжёлая, жгучая тошнота. Он пытался крикнуть, выдавить хотя бы одно слово, но из груди не вырвалось ничего — лишь глухой, утробный спазм. Ноги и руки свело судорогой, и всё тело затряслось крупной, беспомощной дрожью. От нечеловеческого напряжения в глазу лопнул капилляр; тёплая кровь, смешавшись с влагой, ещё не высохшей на коже, медленно стекала по лицу и капала на руки.
А в бассейне всё ещё продолжалась расправа.
Спустя десять минут жуткой агонии всё было кончено: тело под водой окончательно обмякло и замерло, время от времени переворачиваясь то на правый бок, то снова лицом вниз, то на левый.
— Довольно, — сухо бросил офицер, не глядя на утопленника, и щёлкнул секундомером.
— Обыскать тут всё. Немедленно.
Солдаты без лишних вопросов загрохотали сапогами по полу. Они опрокинули лавки, распахнули шкафчики, заглянули под скамьи и в самые глухие, тёмные углы раздевалки. Однако их обыск оказался тщетным: они вернулись ни с чем.
— Чисто, — коротко бросил один из них.
Офицер презрительно искривил губы, словно услышал нечто нелепое и не достойное ответа. Привычным движением поправив пенсне, он бросил взгляд на неподвижную гладь бассейна и, почти не разжимая губ, процедил:
— Ну и чёрт с ним. Сбежал, значит, крыса.
Он на миг замолчал, а затем добавил уже громче, чтобы все услышали:
— Ничего. От нас им всё равно не уйти. Рано или поздно всех переловим.
С досадой и с каким-то почти брезгливым раздражением он швырнул секундомер на бортик — словно ненужную вещь. Тело Соломона, неподвижно лежавшее в воде, он даже не удостоил взглядом. Развернувшись, он сухо бросил несколько слов своим людям, и уже через минуту грузные шаги, лязг сапог и глухой гул моторов начали уходить прочь, растворяясь в остатках утренней мглы.
Когда машины исчезли за поворотом, над бассейном опустилась тишина — такая густая, что в ней слышалось собственное дыхание и робкий всплеск угасающих волн бассейна, ударяющихся о бортики.
Макс выждал ещё немного, пока окончательно не стих гул моторов, и только тогда выбрался из укрытия. Вода успела успокоиться и легла почти неподвижным зеркалом, лишь время от времени по её поверхности расходились слабые круги у самого края дорожки. Тело Соломона медленно покачивалось у бортика.
На мокром кафеле неподвижно лежал секундомер, брошенный туда офицерской рукой. Его стекло было разбито, а стрелка навсегда замерла на десятой минуте.
Макс стиснул секундомер в ладони и, почти не взглянув на него, убрал в карман мокрых плавок.
Затем он медленно, с почти сыновней нежностью, вынул тело Соломона из воды, опустился на колени и бережно провёл пальцами по седым, ещё влажным волосам. Лицо старика застыло в странном покое, почти в умиротворении; лишь синева под ногтями без слов говорила о недавней агонии.
— Ты хотел, чтобы я сбежал… Я сбежал, — произнёс он почти с надрывом, и на последнем слове голос его дрогнул и оборвался. — И что теперь? Ты мёртв… Сволочи… Будь они прокляты…
— Они забрали твоё тело, — прошептал он, с трудом сдерживая боль, — но твою душу я им не отдам. Здесь я тебя не оставлю. Нет… Не оставлю.
Он направился в раздевалку, торопливо оделся, затем подхватил тело под мышки, поднял его с кафеля и поволок к выходу. Соломон казался почти невесомым: и при жизни старик был не тяжёл, а смерть и вовсе окончательно сняла с него последний груз земного тела.
Запасной ход выводил на пустырь — к месту, где когда-то начали копать котлован, но так и не довели дело до конца. Земля там лежала мягкая, рыхлая, словно давно уже ждала, чтобы принять в себя мёртвое тело. Но не было ни лопаты, ни времени на её поиски.
Макс опустился на колени и, не тратя ни мгновения на колебания, вонзил голые руки в сырую землю. Она не сразу поддалась ему: сырая, глинистая, она цеплялась за пальцы, забивалась под ногти, сдирала кожу до крови. Но он не ощущал ничего. Резкая боль в ладонях почти казалась спасением, на миг оттесняя и заглушая душевные муки.
Время утратило для него всякий смысл — то ли минуло двадцать минут, то ли прошло несколько часов, он не мог бы сказать. Макс, задыхающийся и измученный, лишь тогда замедлил движение, когда яма, казалось, достигла нужной глубины. Он выпрямился на мгновение и опустил взгляд на Соломона.
Тот лежал на земле неподвижно. Закрытые глаза делали его похожим на старика, который всего лишь задремал после тяжёлого и долгого дня. Макс неторопливо опустился рядом, осторожно коснулся холодной ладони Соломона и на миг сжал её в своей. После этого он так же мягко разжал пальцы и, не зная ни молитв, ни обрядов, осторожно положил руки Соломона ему на грудь.
Потом он, собрав последние силы, дотащил тело до ямы и толкнул вниз. Оно опустилось тяжело и глухо, словно мешок с камнями. В лицо ему ударил влажный, сырой запах земли. Комья, срываясь с края, один за другим осыпались следом, шурша и степенно скрывая грудь, плечи, лицо мертвеца. Он засыпал могилу неторопливо, и каждая горсть падала, точно его последнее прощание со стариком.
Когда всё было кончено, он каблуком примял свежую землю. Ни креста, ни камня — ничего, что могло бы удержать память на этом месте. Только неровный бугорок, которому суждено проступить здесь на короткую неделю, а потом и он исчезнет, сровнявшись с пустырём, будто этой могилы никогда и не было. И никто не придёт сюда — кроме него.
Макс стоял, не отрывая взгляда от свежевырытой земли. Он хотел что-то сказать, но слова, как тяжёлые комья, застряли в горле. Ветер тонко свистел в ушах, и мир вокруг словно опустел, растворившись в молчании, где остались только пустырь, могила и он.
Он повернулся и пошёл прочь, не оглядываясь.
Только когда пустырь остался позади, весь в грязи, с землёй под ногтями и с такой болью в груди, словно из него вырвали сердце, он вдруг осознал, что плачет. Из правого глаза, где от жуткого напряжения лопнул капилляр, сочилась кровь; смешиваясь со слезами, она крупными каплями падала на землю. Дыхание его сбивалось на нервные вдохи, в горле застрял тяжёлый ком. Не страх и не боль сжимали ему грудь — страшнее было иное: он остался один, окончательно и бесповоротно один на целом свете.
Соломон был мёртв. Макс — жив. Но вместе со стариком в нём самом оборвалось нечто невозвратимое, и теперь внутри образовалась дыра — тёмная, бездонная, как могила, у края которой он только что стоял.
Глава 17. Слепые окна гестапо
Макс выбрался с пустыря и пошёл дальше по улице, не разбирая дороги. Он брёл, опустив глаза. Руки его были в грязи; ногти сломались, и под ними чернела земля, въевшаяся так глубоко, что её не могли стереть ни ладони, ни ткань брюк, о которые он по привычке тёр пальцы. Одежда вымокла до последней нитки и липла к телу. На правой щеке, там, лопнул капилляр, уже засохла тёмная корка.
Плоть, как ни странно, медленно приходила в себя, затягивая раны. Но душа по-прежнему истекала кровью.
Гул города доходил до него приглушённо, словно пробиваясь сквозь каменную кладку или толстый слой ветхой ваты. Он не смел поднять головы и не смотрел на прохожих: боялся, что кто-то разглядит его лицо, испачканную одежду, засохшую кровь — и всё поймёт без единого слова. Ему казалось, что чужие взгляды, зацепившись за него, начнут задавать вопросы, на которые у него не осталось ни сил, ни ответов.
Лишь в тени тёмной арки он на мгновение замер, огляделся и, убедившись, что рядом никого нет, вынул из кармана плавок секундомер. Стальной, разбитый, он тяжело лёг в ладонь, будто маленькое железное сердце, ещё хранившее тепло рук Соломона. Макс провёл пальцами по его краю и, чуть помедлив, спрятал в жёсткий шов воротника — туда, где ткань была плотнее и почти не гнулась.
Единственное, что осталось от Соломона. Единственное, что ещё можно было сохранить как память о нём.
Он свернул в один переулок, потом в другой, упрямо надеясь выбраться к дому, — но силы уже оставляли его. Мышцы ног забились, дыхание рвалось из груди, и, споткнувшись о высокий бордюр, он тяжело рухнул на колено. На мгновение Макса пронзила боль, и он вздрогнул, но затем, стиснув зубы и собрав в себе последние остатки воли, он с трудом поднялся и побрёл дальше, пошатываясь, словно пьяный.
В самом конце узкого переулка, среди городского мусора и отходов, громоздилась тележка старьёвщика — заваленная ржавым железом, лохмотьями и всякой ненужной дрянью. Рядом стоял старик в засаленной фуражке; лицо его, серое, почти пепельное, казалось высеченным из камня. Он не отрывал взгляда от Макса.
Тот шёл, уже еле-еле держась на ногах: насквозь промокший, весь в грязи, с закоченевшими и покрасневшими от холодной земли руками, он с трудом сохранял равновесие. Старьёвщик следил за ним молча и неподвижно, не мигая, пока тот, стараясь обойти тележку, не приблизился вплотную.
И вдруг старик ухватил его за рукав.
— Эй, парень… — протянул он хрипло, с настороженной, почти сердитой ноткой. — Куда это ты собрался в таком виде? На тебе живого места нет, ей-богу.
Он прищурился, вглядываясь в лицо Макса, и, заметив тёмную полосу на щеке, нахмурился ещё сильнее.
— А это что у тебя? — спросил он тише. — Кровь, что ли? Ты с кем-то подрался?
Макс резко выдернул руку, но старик уже успел поднять свисток к губам. Резкий, пронзительный свист рассёк утреннюю тишину, будто надвое разломил хрупкий покой. Почти тотчас из-за угла послышался тяжёлый топот, за ним — хриплые, надрывные окрики:
— Стоять! А ну, стоять! Полиция!
Макс рванулся вперёд. Он бежал, то и дело спотыкаясь, и с каждым шагом ощущал, как ноги становятся чужими и не слушаются его. Сделав несколько неровных рывков, он вновь рухнул, на этот раз плашмя, всей грудью, и до крови содрал ладони о влажный булыжник мостовой.
Через мгновение сзади на него обрушились двое в форме. Крепкие руки безжалостно заломили ему запястья за спину и вдавили в землю. Кто-то коротко и зло ударил его ногой в бок — не сильно, но так, что воздух враз вылетел из лёгких. Макс согнулся пополам, судорожно пытаясь вдохнуть и жадно ловя ртом сырую утреннюю морось.
— Лежать! Я сказал — лежать! — рявкнули ему прямо в ухо. — Не дёргайся, слышишь?
Затем начался обыск — грубый, почти варварский: выворачивали карманы, заламывали руки, тщательно ощупывали всё тело, не исключая пах и ягодицы.
Секундомер, искусно спрятанный в воротник, они так и не обнаружили.
Зато жёлтая звезда с надписью «Jude», «Еврей», грубо нашитая на груди, тотчас же бросилась им в глаза6. Один из них, не скрывая брезгливой гримасы отвращения, ткнул в неё пальцем и с кривой усмешкой бросил напарнику:
— Посмотри-ка, какая добыча… Целый еврей. Весь в грязи, побитый, да ещё промокший до нитки. Без сомнения, беглый. Забираем.
Макса подняли с земли, защёлкнули на запястьях наручники. Он не успел ни вырваться, ни произнести хоть слово: его грубо впихнули в серый «Опель», а затем завязали глаза грязной, пахнущей потом и пылью тряпкой. Дверца с глухим стуком захлопнулась, и машина рывком тронулась с места.
Внутри автомобиля пахло бензином и сырой кожей. Где-то под днищем скрипели рессоры. Макс сидел, не шевелясь, и слышал лишь глухой стук собственного сердца.
И вдруг автомобиль, словно наткнувшись на невидимую преграду, резко остановился.