
Полная версия:
Вера Ремденок Куда ведут карты
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Я взяла следующее письмо. И следующее. И ещё одно. Я не читала их, просто держала в руках, чувствуя, как бумага холодит пальцы. Почерк был неровным, но не небрежным, скорее взволнованным. Кое-где чернила расплывались. От воды? От слёз? Я не знала. А еще я заметила, что в некоторых местах буквы были глубже вдавлены в бумагу — там, где перо останавливалось, а рука продолжала думать. Я представила, как отправитель сидит при свече, сгорбившись над листом, и слова застревают в горле. Слова, которые он так и не сказал ей в лицо.
На одном из конвертов я заметила дату: «1818 год». За пару лет до моего рождения. Моей матери тогда было восемнадцать. И она уже любила. И её уже любили. Так, как меня — никогда.
Я положила письма на колени и долго сидела, глядя на них. В чердачной тишине, под мерцание свечи, они казались не просто бумагой, а настоящим мостом в прошлое, где моя мать еще умела быть живой и смеялась не для вида, ждала не из вежливости, хранила не по привычке, а по искреннему желанию и любви. Я подумала: хранить письма пятнадцать лет, это ведь тоже отчасти любовь. Не та, что заметна всем, не та, что строит дом и растит детей. Но тихая, упрямая и настоящая. Возможно даже более настоящая, чем та, первая.
Под письмами лежал портрет.
Я осторожно взяла его в руки. Молодой мужчина. Темные волосы, гладко зачесанные назад, словно он только что поправил их перед зеркалом. Светлые, почти прозрачные глаза так прямо смотрели прямо на меня, что я невольно отдернула взгляд. Но любопытство взяло верх и я снова их подняла, принявшись разглядывать незнакомца подробнее. На нем был темный сюртук, строгий, но не лишённый изящества. Такие сюртуки носят люди, которые одеваются не ради впечатления, а по внутренней необходимости.
Он улыбался, однако улыбка его была соткана из тени: не радость, а лишь жалкая попытка ее изобразить. В чертах лица читалась хрупкость, но не телесная, а та, что залегает глубже, в самой душе. Тонкая линия губ, чуть напряженные скулы, взгляд, в котором таилась невысказанная боль. Я смотрела в его глаза, и мне казалось, что он смотрит на меня в ответ, но что-то в этом взгляде не совпадало с улыбкой. Словно две части его души говорили на разных языках, и одна пыталась заглушить другую.
Это было страшное чувство. Я знала, что он не может меня видеть. Его, возможно, уже не было в живых. Но его взгляд был таким прямым, таким внимательным, что я невольно выпрямила спину и одернула юбку. Сама не знаю, зачем. Наверное, из уважения. Глупо, конечно.
Он совсем не был похож на моего отца в молодости. Я вспомнила старую миниатюру из семейного альбома: отец там смеялся, запрокинув голову, его волосы были растрепаны ветром, а глаза искрились весельем. Он выглядел таким свободным и живым, будто весь мир принадлежал ему. Тот юноша на миниатюре, и этот на портрете, были как солнце и луна. Один светил наружу, другой — внутрь.
Я перевернула портрет.
«Джон Торн. 1818»
Я медленно перечитала имя несколько раз, словно пробуя его на вкус. Джон Торн. Это имя звучало как название места, в котором я никогда не была, но которое почему-то казалось знакомым. Джон Торн. Красивое имя. Оно подходило его лицу, такому же строгому и печальному.
— Вот ты где!
Я вздрогнула и обернулась. В проеме люка стояла Мэри. Лицо у неё было встревоженное, но, увидев меня, оно смягчилось.
— Я тебя обыскалась. Уже час, как ты здесь? — поинтересовалась она.
— Не знаю. — Я посмотрела на свечу, которая почти догорела. — Наверное.
Мэри оглядела чердак, сундук, письма в моих руках. Она ничего не спросила. За это я была ей благодарна больше, чем за что-либо ещё.
— Спускайся, — мягко приказала она. — Поздно уже. И холодно.
— Иду.
Она кивнула и уже повернулась, чтобы уйти, но вдруг остановилась.
— Ты похожа на неё, — сказала она тихо.
Я замерла.
— На маму?
— Нет. — Мэри посмотрела на портрет в моих руках. — На неё. На ту, какой она была до того, как вышла замуж. Ты не знала её такой. Но я знала. Я служила в их доме ещё до того, как она встретила твоего отца. Тогда она была другой.
Я хотела спросить: какой? Но слова застряли в горле. Я протянула руку, чтобы задержать её, но Мэри уже шагнула к лестнице. Я поймала её за запястье.
— Какая она была?
Мэри помедлила. В её глазах мелькнуло что-то тёплое и болезненное одновременно.
— Живая, — сказала она. — Она смеялась так, что слышно было на всю улицу. И она умела слушать — по-настоящему. До того, как всё случилось.
— Что случилось?
Мэри посмотрела на меня долгим взглядом. Я видела, как она колеблется. Но потом она только покачала головой.
— Это не моя тайна, девочка. — Она коснулась моей щеки — легко, как мать никогда не касалась. — Когда она будет готова — скажет сама. А пока храни это. — Она кивнула на портрет. — Может быть, он скажет тебе больше, чем я.
Она выскользнула в проём. Пятая ступенька скрипнула громко, седьмая — почти беззвучно. Я осталась стоять в темнеющем чердаке, прижимая портрет к груди.
Осторожно, почти благоговейно, я свернула письма и спрятала их в карман юбки, стараясь не повредить хрупкие листы. А портрет Его я спрятала под блузку, у самого сердца. Он был прохладным, чуть шероховатым на ощупь, но мне казалось, будто он хранит в себе тепло чьих-то воспоминаний. Закрыла крышку опустевшего сундука и услышала, как петли снова застонали.
Спустившись вниз, я оказалась в привычной тишине дома. В гостиной, за приоткрытой дверью, сидела мать. Ее силуэт четко выделялся на фоне стены и она не обернулась, когда я прошла мимо: то ли не услышала, то ли сознательно проигнорировала. Скорее второе.
Улегшись на кровать, я закрыла глаза. Пыль всё ещё была на моих руках, и я чувствовала ее запах, когда вдыхала.
***
Утро началось с голоса Уильяма.
Я проснулась рано, когда за окном ещё только серело, и сад тонул в пелене ноябрьского тумана: ни ветвей, ни изгороди не было видно — только серое марево, в котором растворялось всё, что когда-то имело форму. Портрет я пока спрятала под матрас, письма — под стопку белья в комоде. Я не знала, зачем прячу их. Мне не запрещали быть на чердаке. Но что-то подсказывало: если мать узнает — заберет и я больше никогда их не увижу. А я уже знала, что не хочу их терять. Они стали моими — не по праву, а по какому-то другому закону, которого я пока не могла объяснить.
Голос Уильяма доносился снизу, из гостиной. Он что-то читал вслух, судя по ритму, стихи. И мать слушала. Я слышала её редкие реплики и интонацию, тёплую, одобрительную. «Да, мой дорогой». «Очень хорошо». «Прочти ещё раз».
Я лежала и слушала, как брат читает стихи из книги, уже другой, которую мать дарила ему на День рождения. Мои рождественские чулки, связанные Мэри, уже протерлись на пятках. Странно, но мне не было горько. Мне не было никак.
Я встала, умылась ледяной водой из кувшина (Мэри всегда ставила его с вечера, и к утру вода становилась такой холодной, что обжигала) и оделась. Портрет я достала из-под матраса и положила в карман юбки. Мне просто хотелось, чтобы он был рядом и я была спокойна, зная, что его не украдут.
За завтраком было тихо. Отец сидел с газетой — как всегда. Мать, не отрывая взгляда от окна, медленно помешивала ложечкой остывающий чай. Уильям ел тосты с джемом и время от времени поглядывал на меня с тем особым выражением превосходства, которое ни с чем не спутаешь. Я просто сидела, сжимая в пальцах холодную чашку, и думала о письмах.
— Ты плохо спала? — спросил отец.
Я подняла глаза. Он впервые за утро посмотрел на меня поверх газеты.
— Нормально. — соврала я.
— Ты бледная. — подметил отец.
— Это от ноября, — сказала я. — В ноябре все бледные.
Он помолчал, потом кивнул и вернулся к газете. Но перед этим я успела заметить в его глазах вопрос, который он не решался задать. Может быть, он знал, что я была на чердаке. Может быть, слышал скрип петель. Но он ничего не сказал. Как всегда.
Мать поставила чашку на блюдце.
— Уильям, сегодня вечером мы идём к Симмонсам. Надень синий сюртук.
— Хорошо, мама.
Она не спросила меня, хочу ли я пойти. Может быть, потому что я никогда не хотела. А может быть, потому что ей было всё равно. Я так и не научилась отличать одно от другого.
***
После завтрака я вышла в сад. Яблоня стояла голая, и ветер трепал ее ветви. Я села на скамейку, достала портрет и стала смотреть на него при дневном свете. Теперь я видела то, чего не заметила на чердаке при свече: у него была небольшая родинка над левой бровью. И в уголке рта пряталась едва заметная морщинка — не от возраста, а от привычки сдерживать улыбку. Интересно, он улыбался моей матери так же? Или она видела другую улыбку, ту, что не попала на портрет?
Сзади послышались шаги. Я быстро спрятала портрет в карман и обернулась. Это был отец. Он стоял в трёх шагах от меня, в пальто, накинутом на плечи, и смотрел на яблоню.
— Красивое дерево, — сказал он. — Твоя мать посадила его. Ещё до твоего рождения.
Я не знала этого.
— Она никогда не говорила.
— Она много чего не говорила. — Он помолчал. — Это не значит, что она не помнит.
Я смотрела на голые ветви. Ветер трепал их, и они скрипели, как старые половицы.
— Оно выросло выше меня, — сказала я.
— Да. — Он помолчал. — Деревья растут, даже когда на них не смотрят.
Я не нашлась что ответить. Он постоял ещё минуту, потом повернулся и пошёл обратно к дому. И в этом его уходе было что-то такое, от чего у меня сжалось горло. Я задумалась: может быть, он всегда знал причину, по которой Уильяму доставалось больше внимания. Знал и молчал. Может потому, что ему было всё равно. Или потому, что это было не его тайной.
А может быть, он говорил вовсе и не о деревьях.
Г
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.