Книга Куда ведут карты читать онлайн бесплатно, автор Вера Ремденок – Fictionbook, cтраница 2
Вера Ремденок Куда ведут карты
Куда ведут карты
Куда ведут карты

4

  • 0
Поделиться
  • Рейтинг Литрес:5

Полная версия:

Вера Ремденок Куда ведут карты

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

И потому я всё равно открыла первое письмо.

«Моя дорогая, моя любимая, моя жизнь»

Я закрыла его. Не смогла. Это было слишком — эти слова, эта нежность, этот голос со страницы, который звучал так, как в нашем доме не звучал никто и никогда. Мне вдруг сделалось стыдно, будто я заглянула в чужую спальню и увидела то, чего не должна была.

Я взяла следующее письмо. И следующее. И ещё одно. Я не читала их, просто держала в руках, чувствуя, как бумага холодит пальцы. Почерк был неровным, но не небрежным, скорее взволнованным. Кое-где чернила расплывались. От воды? От слёз? Я не знала. А еще я заметила, что в некоторых местах буквы были глубже вдавлены в бумагу — там, где перо останавливалось, а рука продолжала думать. Я представила, как отправитель сидит при свече, сгорбившись над листом, и слова застревают в горле. Слова, которые он так и не сказал ей в лицо.

На одном из конвертов я заметила дату: «1818 год». За пару лет до моего рождения. Моей матери тогда было восемнадцать. И она уже любила. И её уже любили. Так, как меня — никогда.

Я положила письма на колени и долго сидела, глядя на них. В чердачной тишине, под мерцание свечи, они казались не просто бумагой, а настоящим мостом в прошлое, где моя мать еще умела быть живой и смеялась не для вида, ждала не из вежливости, хранила не по привычке, а по искреннему желанию и любви. Я подумала: хранить письма пятнадцать лет, это ведь тоже отчасти любовь. Не та, что заметна всем, не та, что строит дом и растит детей. Но тихая, упрямая и настоящая. Возможно даже более настоящая, чем та, первая.

Под письмами лежал портрет.

Я осторожно взяла его в руки. Молодой мужчина. Темные волосы, гладко зачесанные назад, словно он только что поправил их перед зеркалом. Светлые, почти прозрачные глаза так прямо смотрели прямо на меня, что я невольно отдернула взгляд. Но любопытство взяло верх и я снова их подняла, принявшись разглядывать незнакомца подробнее. На нем был темный сюртук, строгий, но не лишённый изящества. Такие сюртуки носят люди, которые одеваются не ради впечатления, а по внутренней необходимости.

Он улыбался, однако улыбка его была соткана из тени: не радость, а лишь жалкая попытка ее изобразить. В чертах лица читалась хрупкость, но не телесная, а та, что залегает глубже, в самой душе. Тонкая линия губ, чуть напряженные скулы, взгляд, в котором таилась невысказанная боль. Я смотрела в его глаза, и мне казалось, что он смотрит на меня в ответ, но что-то в этом взгляде не совпадало с улыбкой. Словно две части его души говорили на разных языках, и одна пыталась заглушить другую.

Это было страшное чувство. Я знала, что он не может меня видеть. Его, возможно, уже не было в живых. Но его взгляд был таким прямым, таким внимательным, что я невольно выпрямила спину и одернула юбку. Сама не знаю, зачем. Наверное, из уважения. Глупо, конечно.

Он совсем не был похож на моего отца в молодости. Я вспомнила старую миниатюру из семейного альбома: отец там смеялся, запрокинув голову, его волосы были растрепаны ветром, а глаза искрились весельем. Он выглядел таким свободным и живым, будто весь мир принадлежал ему. Тот юноша на миниатюре, и этот на портрете, были как солнце и луна. Один светил наружу, другой — внутрь.

Я перевернула портрет.

«Джон Торн. 1818»

Я медленно перечитала имя несколько раз, словно пробуя его на вкус. Джон Торн. Это имя звучало как название места, в котором я никогда не была, но которое почему-то казалось знакомым. Джон Торн. Красивое имя. Оно подходило его лицу, такому же строгому и печальному.

— Вот ты где!

Я вздрогнула и обернулась. В проеме люка стояла Мэри. Лицо у неё было встревоженное, но, увидев меня, оно смягчилось.

— Я тебя обыскалась. Уже час, как ты здесь? — поинтересовалась она.

— Не знаю. — Я посмотрела на свечу, которая почти догорела. — Наверное.

Мэри оглядела чердак, сундук, письма в моих руках. Она ничего не спросила. За это я была ей благодарна больше, чем за что-либо ещё.

— Спускайся, — мягко приказала она. — Поздно уже. И холодно.

— Иду.

Она кивнула и уже повернулась, чтобы уйти, но вдруг остановилась.

— Ты похожа на неё, — сказала она тихо.

Я замерла.

— На маму?

— Нет. — Мэри посмотрела на портрет в моих руках. — На неё. На ту, какой она была до того, как вышла замуж. Ты не знала её такой. Но я знала. Я служила в их доме ещё до того, как она встретила твоего отца. Тогда она была другой.

Я хотела спросить: какой? Но слова застряли в горле. Я протянула руку, чтобы задержать её, но Мэри уже шагнула к лестнице. Я поймала её за запястье.

— Какая она была?

Мэри помедлила. В её глазах мелькнуло что-то тёплое и болезненное одновременно.

— Живая, — сказала она. — Она смеялась так, что слышно было на всю улицу. И она умела слушать — по-настоящему. До того, как всё случилось.

— Что случилось?

Мэри посмотрела на меня долгим взглядом. Я видела, как она колеблется. Но потом она только покачала головой.

— Это не моя тайна, девочка. — Она коснулась моей щеки — легко, как мать никогда не касалась. — Когда она будет готова — скажет сама. А пока храни это. — Она кивнула на портрет. — Может быть, он скажет тебе больше, чем я.

Она выскользнула в проём. Пятая ступенька скрипнула громко, седьмая — почти беззвучно. Я осталась стоять в темнеющем чердаке, прижимая портрет к груди.

Осторожно, почти благоговейно, я свернула письма и спрятала их в карман юбки, стараясь не повредить хрупкие листы. А портрет Его я спрятала под блузку, у самого сердца. Он был прохладным, чуть шероховатым на ощупь, но мне казалось, будто он хранит в себе тепло чьих-то воспоминаний. Закрыла крышку опустевшего сундука и услышала, как петли снова застонали.

Спустившись вниз, я оказалась в привычной тишине дома. В гостиной, за приоткрытой дверью, сидела мать. Ее силуэт четко выделялся на фоне стены и она не обернулась, когда я прошла мимо: то ли не услышала, то ли сознательно проигнорировала. Скорее второе.

Улегшись на кровать, я закрыла глаза. Пыль всё ещё была на моих руках, и я чувствовала ее запах, когда вдыхала.

***

Утро началось с голоса Уильяма.

Я проснулась рано, когда за окном ещё только серело, и сад тонул в пелене ноябрьского тумана: ни ветвей, ни изгороди не было видно — только серое марево, в котором растворялось всё, что когда-то имело форму. Портрет я пока спрятала под матрас, письма — под стопку белья в комоде. Я не знала, зачем прячу их. Мне не запрещали быть на чердаке. Но сердце подсказывало: если мать узнает — заберет и я больше никогда их не увижу. А я уже знала, что не хочу их терять. Они стали моими — не по праву, а по какому-то другому закону, которого я пока не могла объяснить.

Голос Уильяма доносился снизу, из гостиной. Он что-то читал вслух, судя по ритму, стихи. И мать слушала. Я слышала её редкие реплики и интонацию, тёплую, одобрительную. «Да, мой дорогой». «Очень хорошо». «Прочти ещё раз».

Я лежала и слушала, как брат читает стихи из книги, уже другой, которую мать дарила ему на День рождения. Мои рождественские чулки, связанные Мэри, уже протерлись на пятках. Странно, но мне не было горько. Мне не было никак.

Я встала, умылась ледяной водой из кувшина (Мэри всегда ставила его с вечера, и к утру вода становилась такой холодной, что обжигала) и оделась. Портрет я достала из-под матраса и положила в карман юбки. Мне просто хотелось, чтобы он был рядом и я была спокойна, зная, что его не украдут.

За завтраком было тихо. Отец сидел с газетой — как всегда. Мать, не отрывая взгляда от окна, медленно помешивала ложечкой остывающий чай. Уильям ел тосты с джемом и время от времени поглядывал на меня с тем особым выражением превосходства, которое ни с чем не спутаешь. Я просто сидела, сжимая в пальцах холодную чашку, и думала о письмах.

— Ты плохо спала? — спросил отец.

Я подняла глаза. Он впервые за утро посмотрел на меня поверх газеты.

— Нормально. — соврала я.

— Ты бледная. — подметил отец.

— Это от ноября, — сказала я. — В ноябре все бледные.

Он помолчал, потом кивнул и вернулся к газете. Но перед этим я успела заметить в его глазах вопрос, который он не решался задать. Может быть, он знал, что я была на чердаке. Может быть, слышал скрип петель. Но он ничего не сказал. Как всегда.

Мать поставила чашку на блюдце.

— Уильям, сегодня вечером мы идём к Симмонсам. Надень синий сюртук.

— Хорошо, мама.

Она не спросила меня, хочу ли я пойти. Может быть, потому что я никогда не хотела. А может быть, потому что ей было всё равно. Я так и не научилась отличать одно от другого.

***

После завтрака я вышла в сад. Яблоня стояла голая, и ветер трепал ее ветви. Я села на скамейку, достала портрет и стала смотреть на него при дневном свете. Теперь я видела то, чего не заметила на чердаке при свече: у него была небольшая родинка над левой бровью. И в уголке рта пряталась едва заметная морщинка — не от возраста, а от привычки сдерживать улыбку. Интересно, он улыбался моей матери так же? Или она видела другую улыбку, ту, что не попала на портрет?

Сзади послышались шаги. Я быстро спрятала портрет в карман и обернулась. Это был отец. Он стоял в трёх шагах от меня, в пальто, накинутом на плечи, и смотрел на яблоню.

— Красивое дерево, — сказал он. — Твоя мать посадила его. Ещё до твоего рождения.

Я не знала этого.

— Она никогда не говорила.

— Она много чего не говорила. — Он помолчал. — Это не значит, что она не помнит.

Я смотрела на голые ветви. Ветер трепал их, и они скрипели, как старые половицы.

— Оно выросло выше меня, — сказала я.

— Да. — Он помолчал. — Деревья растут, даже когда на них не смотрят.

Я не нашлась что ответить. Он постоял ещё минуту, потом повернулся и пошёл обратно к дому. Я задумалась: может быть, он всегда знал причину, по которой Уильяму доставалось больше внимания. Знал и молчал. Может потому, что ему было всё равно. Или потому, что это было не его тайной.

А может быть, он говорил вовсе и не о деревьях.

Глава III

После того дня на чердаке я не могла перестать думать о портрете. Я смотрела на лицо человека, который смотрел на меня в ответ с листа пожелтевшей бумаги, и мне казалось, что он знает что-то, чего не знаю я. Джон Торн. Я беззвучно, одними губами, повторяла это имя про себя и оно звучало как заклинание. В именах вообще есть странная власть. Они переживают людей, которым принадлежали, и остаются после них, как пустые рамы от картин.

Я спрятала письма и портрет под кроватью, в старой шкатулке, которую никто не трогал уже много лет. Шкатулка была небольшая, из тёмного дерева, почти черного от времени. Когда-то она принадлежала бабушке — Амелии Браун. Она была портнихой и умела придавать старым вещам новую жизнь. На крышке ещё можно было разглядеть выцветший узор из фиалок, а по бокам шли тонкие линии, напоминающие стебли. Замок давно не работал, поэтому я просто прикрывала крышку, и она держалась благодаря старой резинке, обвязанной вокруг. Края были обрамлены узкой медной окантовкой, местами позеленевшей от возраста. Бабушка всегда говорила, что вещи хранят память о людях не хуже, чем портреты. Я провела пальцем по выцветшим фиалкам, ощущая едва заметные углубления резьбы, и подумала: если мёртвая шкатулка может хранить память о бабушке, то сколько же воспоминаний таится в живых глазах? В глазах моей матери.

С того дня я начала наблюдать за ней.

Раньше я смотрела на неё, но не видела. Она была просто матерью, которая накрывает на стол, поправляет мне платье, говорит «не отставай» на улице и любит моего брата больше, чем меня. Теперь я смотрела на неё иначе. Я видела женщину, у которой есть прошлое.

В воображении снова и снова всплывал образ: молодая мама — лёгкая, смеющаяся, с распущенными каштановыми волосами, подхваченными ветром. Она кружилась по комнате, подхватывая Уильяма на руки, и ее смех звенел, как весенний ручей. Тогда она ещё не знала тяжести дней, не прятала глаза, сжимая губы в тонкую линию. Она была настоящим солнцем, которое теперь скрылось за тучами.

Я замечала, как она иногда останавливается у окна в гостиной. Не просто смотрит в сад, а смотрит так, будто ждет кого-то. Её руки, сложенные на груди, слегка дрожали в эти минуты. Глаза становились пустыми, но не мёртвыми — скорее отсутствующими, словно она видела за окном то, чего не видели другие. Я не подходила к ней в такие моменты. Просто стояла в дверях и смотрела. Один раз Уильям прошёл мимо меня в коридоре и, заметив, куда я смотрю, хмыкнул.

— Опять шпионишь? — поддразнил он меня.

— Я не шпионю.

— Ну да, ну да. — Он пожал плечами и пошёл дальше. Ему было всё равно. Ему вообще было всё равно, что я делаю, лишь бы только я не мешала ему читать его книги и получать поцелуи в висок.

Я замечала, как мать порой замирает у открытого шкафа, перебирая старые вещи. Как берёт в руки платок, некогда белоснежный, а теперь пожелтевший, словно осенний лист. Пальцы её ласково скользят по ткани, будто пытаются вернуть ей прежнюю чистоту. В эти мгновения её лицо меняется: черты смягчаются, взгляд уходит вдаль, в мир, куда мне нет доступа.

Всё чаще я подмечала и мелочи, прежде ускользавшие от моего внимания. Она задерживает дыхание, проходя мимо лестницы на чердак, будто боится потревожить прошлое, спящее наверху. И чем внимательнее я наблюдаю, тем сильнее чувствую: эта тайна не просто где-то рядом. Она живёт в каждом её жесте, в каждой паузе, в каждом взгляде, уплывающем в далёкие края.

Однажды за этим занятием меня заметила и Мэри. Я снова стояла в дверях гостиной и смотрела, как мать перебирает какие-то старые ленты в ящике комода. Служанка прошла мимо с корзиной белья, остановилась, перевела взгляд с меня на мать и обратно.

— Ты что, весь день так и стоишь? — спросила она шёпотом.

— Нет, — соврала я.

Она покачала головой, но ничего не сказала. Только поправила корзину на бедре и пошла дальше.

Теперь я подметила, как порой мать смотрит на свое обручальное кольцо. Оно блестит тускло от времени. Словно кольцо стало всего лишь символом, потерявшим свою силу. Она не снимала его, но и не смотрела на него так, как смотрят на то, что дорого.

Однажды вечером я сидела в гостиной с книгой. Я не читала, втихаря смотря на мать, которая сидела в своём кресле и вязала. Уильям был тут же, он лежал на ковре перед камином и снова читал вслух какие-то стихи. Его голос звучал ровно, мелодично, и мать время от времени кивала в такт. Спицы двигались в её руках быстро — механически, как ход часов, — но я заметила, что она смотрит не на вязание. Она смотрела в окно, на яблоню, которая стояла сухой и голой.

— Мама, — окликнула ее я.

Уильям перестал читать. Наступила неожиданная тишина, как будто кто-то задул свечу.

— Да, — ответила мать, не поворачивая головы.

— Кто такой Джон Торн?

Спица замерла. Уильям поднял голову от книги и уставился на меня. Не с насмешкой, а с каким-то странным, незнакомым мне до этого выражением его лица. То было любопытство? Тревога? Я не могла понять.

— Откуда ты знаешь это имя? — спросила мать. Голос был тихим, почти беззвучным, но довольно взволнованным.

— Я нашла его на чердаке. Письма. И портрет. — Честно призналась я.

Она медленно опустила вязание на колени и повернулась ко мне. Я увидела её лицо, которое сделалось бледным, почти прозрачным. Но главное было в глазах: там застыла глубокая, изматывающая усталость, будто она несла на плечах груз долгих лет, который больше не получалось утаивать.

— Ты не должна была их видеть, — сказала она.

— Почему?

— Потому что это моя жизнь. — Она смотрела прямо на меня, и я чувствовала, как каждое слово падает между нами холодным камнем. — И я не хочу, чтобы ты копалась в ней.

Уильям переводил взгляд с матери на меня и обратно. Он явно не понимал, о чём речь, но впервые в жизни не спешил вставлять своё замечание.

— Я не копаюсь. — Я сглотнула. — Я хочу понять.

— Понять что?

— Почему ты никогда не смеешься.

Она смотрела на меня, и я видела, как её лицо меняется: словно каменная маска трескается, обнажая что-то настоящее. На мгновение она показалась мне почти хрупкой — такой, какой была та девушка с портрета, ещё не успевшая превратиться в тень, бесшумно двигавшуюся по дому.

— Я смеялась, — сказала она вдруг, и взгляд её стал отстраненным. — Когда-то давно.

— Когда? — Я наклонилась чуть ближе.

— Пока он был здесь. — Она провела рукой по вязанию, будто разглаживая невидимые складки. — Рядом.

— Кто он? — Это спросила не я. Это спросил Уильям.

Я обернулась. Он сидел на ковре, забыв о книге, и смотрел на мать с тем же напряжением, что и я. Впервые в жизни мы смотрели на неё одинаково.

— Тот, кого я любила, — сказала она. — Тот, кто однажды ушёл и не вернулся.

— Почему он ушёл? — спросила я.

Она замерла. Пальцы, до этого спокойно лежавшие на вязании, вдруг сжались, скомкав пряжу. Она молчала, будто решая, стоит ли отвечать.

Я придвинулась ещё ближе и сказала:

— Мама, расскажи мне о нём. Расскажи, как вы встретились. Каким он был, когда ты его впервые увидела? Что в нем заставило тебя влюбиться?

Уильям, я заметила краем глаза, не отводил от неё взгляда.

Ее лицо смягчилось.

— Я встретила его, когда мне было восемнадцать. — Голос её стал тихим, почти напевным. — Он был сыном владельца соседнего поместья. Мы любили друг друга. Он хотел на мне жениться.

Я слушала, затаив дыхание, а взгляд невольно устремился в окно — туда, где за лесом едва проступали очертания высоких башен. Эшвуд-Холл. Так называлось соседнее поместье. Даже отсюда оно выглядело величественным: массивные каменные стены, стрельчатые окна, черепичная крыша, отливающая медью в лучах заката. Оно словно заявляло о себе — гордо, непреклонно, напоминая о вековых традициях и незыблемости рода.

Наш дом, Ивовая усадьба, стоял на пологом холме у самого края города. Раньше я видела в нём только следы упадка: темный песчаник, покрытый мхом, растрескавшиеся ступени крыльца, сад, который никто не приводил в порядок. Но теперь, глядя на него новыми глазами, я замечала то, что прежде ускользало. Стены, увитые диким виноградом, все еще хранили тепло летних дней. Резные перила крыльца, хоть и обветшали, хранили изящество старинной работы. А старая яблоня во дворе, которую я считала мертвой, по весне выпустила несколько свежих побегов у основания ствола.

— Почему же вы не поженились? — поинтересовалась я.

— Его отец был против. Он считал, что я недостаточно хороша. Джон уехал в Лондон, сказав, что вернётся. Я ждала его два года. Потом перестали приходить письма и я встретила твоего отца.

Она замолчала. Я видела, как её плечи дрожат, как она сжимает край кресла. Мне хотелось подойти к ней, но я не была Уильямом и не могла утешить ее так, чтобы она это приняла.

И тут Уильям встал. Он подошёл к матери и опустился на колени у ее кресла. Он не обнял её. Не поцеловал в висок. Просто положил руку на подлокотник, рядом с ее пальцами, и остался так сидеть.

Мать не убрала руку и не отодвинулась. Она сидела, глядя куда-то мимо него, мимо меня, мимо стен этого дома, — и молчала.

— Я вышла замуж за твоего отца, — продолжила она, и голос ее смягчился. — И знаешь, я никогда не жалела об этом. Твой отец — достойный человек. В молодости он был таким энергичным, полным идей. Он мечтал открыть свою мастерскую. И открыл. Сейчас он управляет небольшой, но уважаемой столярной мастерской на окраине города. Каждое утро он уходит туда, как на праздник. Он умеет видеть красоту в дереве, чувствовать его текстуру, понимать, какой формы должна быть каждая деталь.

— Ты его полюбила? — спросила я.

Она помолчала.

— Не так, как Джона. Но я его уважала. И со временем научилась ценить то, что он дал мне: стабильность, дом, тебя. Он никогда не упрекал меня ни в чём, хотя, думаю, догадывался, что моё сердце хранит воспоминания о другом.

— А ты всё ещё любишь его? — спросила я, имея в виду Джона.

Она не ответила. Медленно встала, словно каждое движение давалось ей с трудом, и вышла из комнаты. Уильям остался на коленях у пустого кресла. Я видела, как он смотрит на скомканное вязание, на упавшую спицу, и на дверь, за которой скрылась мать.

Я наклонилась, подняла спицу и положила её на вязание.

— Спокойной ночи, — сказала я.

— Спокойной ночи, — ответил он. Впервые без насмешки.

***

Утром я спустилась вниз. Мать стояла у плиты. Мэри накрывала на стол. Она как раз ставила тарелку с хлебом и маслом на место отца. Уильям уже сидел за столом. Он не читал книгу. Просто сидел и смотрел в свою чашку с чаем. Увидев меня, он не сказал ни слова — только кивнул. Я села напротив.

— Садись, — сказала мать, не оборачиваясь. — Каша на столе.

Я села. Каша была холодной. Я взяла ложку и поднесла ко рту. Замешкавшись, положила ложку обратно. Аппетита не было, и я заметила, что Уильям тоже не ел. Он размеренно помешивал сахар в чае — методично, уже минуты три.

Мэри прошла мимо с пустой корзиной и на мгновение задержалась у стола.

— Вы сегодня не голодные, — заметила она. Это был не вопрос.

— Нет, — сказала я.

— Нет, — сказал Уильям.

Мы переглянулись. Мэри перевела взгляд с меня на него и обратно. Потом пожала плечами и вышла.

***

Ночью я лежала на кровати, глядя в потолок. Мысли крутились вокруг слов матери. Она ждала человека, который не вернулся. Любила его — глубоко, тайно, годами. И никогда не говорила нам об этом вслух. До вчерашнего вечера.

Я вспомнила, как она говорила об отце: с уважением, с тихой признательностью за его труд, за молчаливую поддержку, за то, что он просто был рядом. Два мужчины. Две истории. Одна была открыта, другая — спрятанная глубоко внутри от посторонних глаз и мыслей. И обе сформировали ту женщину, которую я знала, или думала, что знала.

Я встала и подошла к шкатулке. Портрет лежал сверху. Я взяла его в руки и долго смотрела в лицо Джона Торна.

— Кто ты? — прошептала я в тишину.

Портрет молчал.

По мере ночных размышлений во мне постепенно зарождалось одно чувство: я обязана узнать правду. Не из любопытства и не ради пустых разговоров. Эта правда была моей по праву рождения, даже если её упрятали подальше задолго до того, как я появилась на свет.

Глава IV

Тишина не всегда означает покой

После того разговора мысли о матери не отпускали меня. Я снова и снова видела её в кресле, со взглядом, устремленным в окно, будто там, в глубине сада, было что-то, недоступное мне. Слова «я ждала его два года» звучали в голове снова и снова, как эхо в пустом зале. Я представляла её молодой — такой, какой видела на старых миниатюрах1[1]. Вот она встаёт по утрам, готовит завтрак, вежливо кивает знакомым. И никто не догадывается, что внутри неё, размеренно и неустанно, как маятник, качается: «А вдруг он вернётся?». Сколько лет она носила в себе эту надежду? И что почувствовала, когда поняла наконец: не вернётся?

Читатель, я знаю, что ты можешь счесть меня слишком настойчивой. Возможно, ты окажешься прав. Но я не могла иначе: тишина, которая окружала меня с детства, перестала быть просто тишиной — она стала стеной между тем, что я знала о себе и мире ранее, и тем, что могла открыть для себя сейчас. Это желание нельзя назвать благородным. Оно было простым, как голод.

Я продолжала наблюдать за матерью. Уильям, кажется, тоже стал внимательнее: я всё чаще замечала, как он задерживает на ней взгляд и хмурится, когда она особенно долго стоит у окна. Мы не говорили об этом. Мы вообще редко говорили друг с другом, но теперь между нами появилось нечто новое — общее знание. Мы оба видели: с матерью не всё в порядке. И оба не знали, что с этим делать.

В пятницу вечером я проснулась от странного звука.

Сперва решила — ветер. Он шумел за окном, ветви старой яблони царапали стекло, и этот звук, знакомый с детства, давно стал почти успокаивающим. Но теперь к нему примешивалось что-то ещё — тихое и прерывистое. Так плачут, когда пытаются удержать слёзы внутри. Я села на кровати, затаив дыхание. Тишина. Потом снова — сдавленный всхлип, будто его заглушили подушкой.

Я встала. Половица под ногой скрипнула — седьмая, почти бесшумная. Коридор тонул во мраке. Дверь в комнату Уильяма была закрыта, из комнаты Мэри не доносилось ни звука. Дом спал. И только из-под двери матери пробивалась тонкая полоска света.

Я подошла ближе. Дверь была приоткрыта. Сколько себя помню, мать никогда не оставляла дверь приоткрытой. Я осторожно заглянула внутрь.

Она сидела на кровати, держа в руках какую-то бумагу. То было не письмо, не рисунок, а что-то маленькое, чего я не могла разглядеть. Свеча на тумбочке догорала, и в дрожащем свете лицо матери казалось почти незнакомым. Не бледным и спокойным, как всегда, — а мучительно живым. По этому лицу текли слёзы. Она плакала беззвучно, словно разучилась плакать иначе. Так плачут люди, которые годами прячут боль не только от посторонних, но и от самих себя.

1234...12
ВходРегистрация
Забыли пароль