bannerbannerbanner
полная версияТишина

Василий Проходцев
Тишина

Часть шестая

Глава 1

Царя Алексея разбудил звук капель протекавшей через обшивку шатра дождевой воды. Самого дождя слышно не было, он, вероятно, был совсем слабым, как и все последние дни, однако, несмотря на это, производил на удивление много влаги, которая за мгновения скапливалась и на одежде, и на крыше, и на пологе шатра, а затем протекала только ей ведомыми путями во все те места, которые казались до сих пор недоступными дождю. Или просто растворялась и стояла в воздухе, придавая тому неприятный тяжелый запах и, как будто, сковывая и движения, и мысли. Именно так, влажно, сыро и тягостно было сейчас в спальне царского походного шатра. К запаху сырости примешивались кухонные ароматы и слабый, но очевидный привкус табака, курение которого с переходом литовской границы поразило все войско похлеще любой чумы. Алексей с раздражением подумал, что опять проспал, и теперь опять весь день пройдет в борьбе с неодолимой вялостью и ленью, если только не случится чего-нибудь чрезвычайного, что поневоле заставит взбодриться. Уже который день царю не удавалось подняться так рано, как он собирался, и Алексея Михайловича окатила волна гнева на постельничих, опять побоявшихся или поленившихся его разбудить.

– Сенька, Петрушка! Черти драные… Почему с рассветом не разбудили?

К еще большему раздражению царя, ответа не последовало, и только когда он принялся громко ругать слуг, на чем свет стоит, вдали послышалась возня, и перед ним появились испуганные и растрепанные Сенька и Петрушка, отпрыски старинных дворянских фамилий.

– Курили, небось?

– Что ты, государь, да как же мы, за что же такая немилость? – Сенька с Петрушкой скинули шапки, повалились на колени и начали креститься, несмотря на то, что от обоих разило, как из табачной лавки.

– Будет уж! Несите одеваться. Да нет, по-простому…

Чрезмерно затянувшаяся осада угнетала и лишала постепенно сил всех ее участников, от рядовых стрельцов до самого царя, поэтому Алексей и не гневался сильно на распустившихся до нельзя постельничих, ставших жертвой той же болезни, которая поразила всех. Сам царь, натуре которого претило такое долгое стояние на одном месте, вынужден был держать здесь свой лагерь – уж больно важен был осаждаемый город. Особенно досадно было, что силы его защитников были ничтожны, подмоги им не предвиделось, и падение крепости было лишь делом времени. Но это самое время было безжалостно и к осаждающим, и к осажденным. Даже грамоты о взятии все новых и новых городов, приходившие чуть ли не каждый день, приносили все меньше радости и превращались в обыденность. Алексей, к тому же, чувствовал, что время главных испытаний не подошло, и иногда казался сам себе разыгравшимся в чужом дворе мальчишкой, веселиться которому предстоит лишь до тех пор, пока хозяин двора не вернется и его не проучит. Но пока военное счастье улыбалось царскому войску так, как никто не ожидал, и это, порой, даже пугало. Царь, сделал, наконец, усилие, и свесил ноги с высокого, богато убранного ложа, которое, в основе своей было лишь грубо сколоченным из сосновых полубревен остовом. Вскоре, заботами Сеньки и Петрушки, Алексей Михайлович был наряжен в одно из самых простых своих облачений, и тяжелой поступью не до конца проснувшегося человека направился в ту часть шатра, которая должна была заменять собой привычную кремлевскую комнату. Там уже сидел за книгами чинный, седой дьяк Феофилакт, который с достоинством поприветствовал царя. Алексей помолился перед иконами – не так долго, и не так истово, как надо бы – а затем, вздохнув, уселся на свой походный трон.

– Бог в помощь, Феофилакт Порфирьевич! Как спалось?

– Слава Богу, хорошо спалось, государь! А как же вашему величеству спалось?

– Плохо, Феофилакт, плохо! Оставить мне нужно грех чревоугодия, а более всего – перед сном. Опять чертовщина разная всю ночь снилась. Вроде и начнется хорошо, будто бы, к примеру, с Афонькой Матюшиным в детстве по усадьбе бегаю, или с соколами тешусь, а повернет в такую сторону, что тебе и не расскажешь… Прости Господи! Ну, будет об этом. Давай, что ли, челобитные почитаем. Только местников, Феофилакт, напоследок оставь, пожалей.

– Слушаюсь, государь. Есть вот из дворца донесение, будем читать?

– Давай!

– «Бьет челом холопишко твой, Ивашко карла: как ты, государь, пошел с Москвы в поход, и мне, холопишке твоему, выдали от государыни царицы из хором четырех попугаев, а пятого старого. И аз тех попугаев кормил. А про то мое терпение и кормление твоих государевых птиц, ведомо истопничему Александру Боркову, потому, государь, что он, Александр, меня на всяк день навещал, и твоих государевых птиц осматривал, и о птицах мне приказывал, велел кормить. И я в двадцать недель скормил, покупаючи с торгу, восемь фунтов миндальных ядер; да им же на всяк день покупал калачей по две деньги, и сам, с торгу ж покупаючи, ел, потому, государь, что мне с Низу тогда, с Хлебенного и с Кормового дворца, твоего государева корму указного не было. А корм птицам и мне покупал Дементей сторож, что у тебя, государь, в комнату пожалован. А двадцать недель и до сих пор кормил я тех попугаев, и отдал здравых. Милосердый государь! Пожалуй меня, холопишка своего, своим государевым жалованием за птичей корм и за мое терпение, как тебе, великий государь, обо мне, убогом, Бог известит. Царь государь, смилуйся!"

Царь долго и с большим сомнением глядел на Феофилакта, после чего невольно улыбнулся.

– Важное донесение, Феофилакт Порфирьевич! Чего по такому случаю решим?

– Отпишем, государь, чтобы выдали ему денег и корму. Главное, чтобы пока грамота дойдет, Ивашка тот с голоду не помер.

– И зачем я вам нужен? Вот ты безо всякого царя мудрое решение и принял. Пиши безотлагательно, чтобы, и в правду, беднягу голодной смертью не уморить. Дальше что?

– Ну вот дворцовые дела, с Красного крыльца, целая пачка.

– Давай, которое покороче. Совсем уж их, страдников, тоже нельзя пропустить.

– Слушаюсь! «Бьют челом холопи твои Микифорко да Якушко, Алексеевы дети, да Михалко Федоров сын, Самарины, на жильца на Ивана Дорофеева, сына Елчанинова, что преж сего отец его Дорофей в Ярославле в Спасском монастыре был в казенных дьячках и в монастырских слушках. В нынешнем, государь, году, июня в четырнадцатый день, в твоих государевых Передних Сенях и на Постельном крыльце он, Иван, бесчестил нас и родителей наших, называл родителей наших, холопей твоих, холопями боярскими, а меня, холопа твоего, небылицею и холопьим сынчишком. Да лаял нас матерны и всякою неподобною лаею, и называл нас страдниками и земцами, иными всякими позорными словами, а дедов наших называл мужиками пашенными. И то, государь, слышали многие люди – стольники, и стряпчие, и дворяне московские и жильцы, которые в то время тут были. Да и всегда, государь, нам, холопем твоим, от него проходу нет, везде нас, холопей твоих, лает и позорит напрасно всякими позорными словами и похваляетца нас, холопей твоих, резать, мстя недружбу, что у нас дела с ним в Московском Судном приказе. Было раз, что он, Иван, меня, холопа твоего, спихнул с лестницы и убил меня до полусмерти; и лежал я, холоп твой, на земле, обмертвев, многое время; и оттерли меня, холопа твоего, товарищи мои льдом; и от тех побой ныне я, холоп твой, стал увечен. А надеется он, Иван, на богатство отца своего, потому как отец его в Ярославле в Спасском монастыре был в казенных дьячках и в слушках монастырских, и будучи в слушках, был по приказам, по монастырским селам, и там воровски набогател. Пожалуй нас, холопей своих, вели, государь, про то сыскать, как он, Иван, нас и родителей наших бесчестил, и лаял, и позорил всякими позорными словами, в Передних Сенях и на Постельном крыльце. И по сыску вели, государь, в том свой государев указ учинить, чтобы нам, холопем твоим, и родителем нашим от такова нахала в позоре не быть и не погибнуть. Царь государь, смилуйся!»

– Боже Святый! Просил же тебя… Ну как не понять: с Постельного крыльца грамотки складывай вниз, глядишь, и дело до них не дойдет. А ты?? Пиши: пусть трех думных чинов соберут, и все сыщут. И обе стороны непременно наказать, чтобы не строчили каждый месяц по челобитной. Сил государевых нет все их кляузы разбирать. Все, будет, дальше давай.

– А вот есть, государь, воеводская отписка, по гомельскому делу, помнишь ли?

– Как же, как же не помнить! Читай скорей.

– "Великий государь! Ратные люди Севского и Белгородского полков, будучи на службе в беспрестанных походах полтора года, по крымским вестям и под Смоленском, изнуждались, наги и голодны, запасов у них вовсе никаких нет, лошадьми опали, и многие от великой нужды разбежались и теперь бегут беспрестанно, а которых немного теперь осталось, у тех никаких запасов нет – оставить их долее на службе никак нельзя. А я, холоп твой, живу с великою нуждою: убогие мои малые худые деревнишки без меня разорились вконец, потому что служу тебе уже второй год без перемены…".

Царь поднялся с места, и Феофилакт, поневоле, вынужден был прекратить чтение.

– Изнуждались они?? Голодны?!

Алексей принялся ходить из угла в угол.

– Разбежались они, значит, и от службы им быть никак нельзя… Что же, напишу я им про их службу, пиши, Феофилакт!

Старый дьяк поклонился и взял перо.

– «Врагу креста Христова и новому Ахитофелу, князю Борису Семеновичу Шереметьеву. Яко же Иуда продал Христа на хлебе, а ты Божие повеление и наш указ и милость продал же ложью. Велено было тебе отпустить к стольнику Семену Змееву в полк наших ратных людей для Божия и нашего скорого дела, и ты не токмо не послал их по нашему указу, куда им идти велено, но и с собою их взял, прельщаючи их нашим большим жалованьем и обещаючися тайно отпускать их по домам для своей треклятые корысти. И как ты дело Божие и наше, государево, потерял, потеряет тебя самого Господь Бог, и жена, и детки твои узрят такие же слезы, как и те плачут сироты, напрасно побитые. И сам ты, треокаянный и бесславный ненавистник рода христианского, и наш верный изменник, и самого истинного сатаны сын и друг диаволов, впадешь в бездну преисподнюю, из нее же никто не возвращался. В конец ведаем, завистник и верный наш непослушник, как ты то дело ухищренным и злопронырливым умыслом учинил: а товарища твоего, дурака и худого князишка, пытать велим, а страдника Климку велим повесить.

 

Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди свои на востоке, и на западе, и на юге, и на севере вправду. И мы Божии дела и наши, государевы, на всех странах полагаем, смотря по человеку, а не всех стран дела тебе одному, ненавистнику, делать, ибо один бес на все страны мечется. Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанинскую службу!"

Алексей вполне отошел от своего сонного состояния, и теперь был переполнен гневом, которым, потрясая скипетром, он угрожал издалека нерадивому воеводе. Царь поднялся с места, и ходил туда и сюда по маленькой комнатке шатра. Сначала царь ходил очень быстро, но затем стал замедляться, а потом и лицо его изобразило признаки если не раскаяния, то задумчивости.

– Нет, Феофилакт, эдак он не поймет, испугается только. Давай-ка иначе перепишем.

Феофилакт Порфирьевич кивнул головой и взялся вновь за перо.

– «От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руссии врагу Божию, и богоненавистцу, и христопродавцу, единомысленнику сатанину и врагу проклятому, ненадобному шпыню князю Борису Семеновичу Шереметьеву. Сам сатана в тебя, врага Божия, вселился! Кто тебя, сиротину, спрашивал надо мною, грешным, властвовать и приказы мои переменять? Воспомяни, окаянный: кем взыскан? от кого пожалован? на кого надеешься? кого не слушаешь? пред кем лукавствуешь? Самого Христа не чтишь, и дела его теряешь! Ведаешь ли бесконечною муку у него, кто лестью его почитает и кто пред государем своим лукавыми делами дни свои провожает и указы переменяет, и их не страшится? Воспомяни евангельское слово: всяк высокосердечный нечист пред Богом! Писаны к тебе и посыланы наши, государевы, грамоты с милостивым словом такие, каких и к господам твоим не бывало – а ты тем вознесся и показал упрямство бусурманское. Ведай себе то, окаянной: тот не боится царева гнева, которой надежду держит на отца своего сатану, и держит ее тайно, чтоб никто ее не познал, а перед людьми добр и верен показует себя. И буде ты желаешь впредь от Бога милости и благословения, и не похочешь идти в бездну без покаяния, и в нашем государевом жалованье быть по-прежнему, то тебе б, оставя всякое упрямство, учинить по сему нашему указу, послать к стольнику Змееву тотчас полк рейтар да полк драгунов, дав им денежное жалованье. Ведай себе и то, что буду сам у чудотворцев милости просить, и обороны на тебя со слезами, не от радости буду на тебя жаловатца. И узнаешь ты бесчестие свое, и я тебе за твое роптание спесивое учиню то, чего ты век над собою такова позору не видывал. Знай же, что тому Бог будет мстить в страшный свой и грозный день, кто нас, великого государя, озлобляет к людям, и кто неправдою к нам, великому государю служит. Рассудит Бог нас с тобою, а опричь мне того, нечем с тобою боронитца!"

Закончив диктовать, царь покачал головой, затем махнул рукой, и молча направился к иконам, встал перед ними на колени и некоторое время молился. Поднявшись, он с просветлевшим лицом, обернулся к Феофилакту.

– Нет, Порфирьич! Нельзя так. Не от хорошей ведь жизни он пишет мне про голод и про бегство своих людей со службы? Должно быть, и верно так. Воевода он старый и испытанный, сколько за ним боев. Стало быть, и впрямь тяжело князю Борису Семеновичу приходится, раз уж решил мне так писать, не боясь моего гнева. А если я гнев тот сейчас выкажу, обижу и напугаю старого верного война? Кому хорошо о того будет, ему, мне, или всему войску? Нет, никому. А мне, не стыдно ли будет думать, что я того, кто в отцы мне годится, опозорил, обругал, к тому же несправедливо? А он, грешный, станет ли лучше воевать от моей ругани? Ой, и сомневаюсь я, Феофилакт. Нет уж, Порфирьич! Так мы делать не будем – Алексей укоризненно посмотрел на старого дьяка, как будто тот сам придумал прежние два гневных письма, – Пиши!

– «Верному и избранному и радетельному о Божиих и о наших государских делах, наипаче же христолюбцу и миролюбцу, нищелюбцу и трудолюбцу, и нашему государеву всякому делу доброму ходатаю и желателю, архистратигу и воеводе нашему князю Борису Семеновичу Шереметьеву. Учинилось нам ведомо, что под твоим началом ратные люди Севского и Белгородского полков, будучи на службе в беспрестанных походах долгое время, изнуждались и запасов лишились, и многие от той великой нужды разбежались, и теперь бегут беспрестанно, а которые и осталось, тех оставить долее на службе никак нельзя. Того прежде не ведая, велели мы тебе отпустить к стольнику Семену Змееву в полк наших ратных людей для Божия и нашего скорого дела, и ты, по тяготам своим, не послал их по нашему указу, куда им идти велено. И в том ты неповинен, а повинен, что нам об этом прежде того не отписал, и от того Змеева полк от литовских людей сильно потерпел. И то ты сделал негораздо, позабыв нашу государскую милость к себе, нас, великого государя, прогневил, а себе безчестье учинил: мог сделать добром, а совершил бездельем. Но не люто есть пасти, люто есть падши не востати: так и тебе подобает от падения своего пред Богом, что до конца впал в печаль, востати борзо и стати крепко, и уповати, и дерзати. Воистинно, Бог с тобою есть и будет, во веки и на веки; сию печаль да обратит тебе в радость и утешит тебя, грешного, вскоре. Повели же вновь учинить по нашему указу, послать к стольнику Змееву тотчас полк рейтар да полк драгунов, дав им денежное жалованье. А нашего государского гневу на тебя ни слова нет. Упование нам Бог, а прибежище наше Христос, а покровитель нам есть Дух Святый!».

Довольный последним письмом, царь снова сел на трон, и посмотрел на Феофилакта.

– Что же и царевнам напишем? – поинтересовался тот – От них от одних писем целая пачка.

– Что же, давай! А потом вели совет собирать.

Глава 2

К полудню, утренняя хмарь и морось рассеялась, и из-за туч вышло солнце, сначала показавшись редкими и робкими лучиками, а затем начав припекать по-летнему, во всю силу. Матвей Артемонов ехал рысью по лесу, где жара не чувствовалось, зато весь сосновый бор, выйдя из тумана и перестав быть серым и мрачным, искрился солнечными пятнами рыжего и зеленого цвета. Все лесные обитатели также оживились, и со всех сторон раздавался шорох, писк, треск веток и птичьи крики, а легкий ветерок шумел в листве и хвое. Лошадь шла легко и резво, также легко было и на душе у Матвея, который, после нескольких часов учений со своей ротой, тяжелых но не прошедших даром, ехал в приказную избу, исполнять, возможно, наиболее важную часть работы любого московского военачальника: возиться с бумагами и составлять отписки. Его рейтарская рота относилась к полку немца фон Блока, где сам Матвей служил майором, и должен был, в некоторых случаях, возглавлять не только свою роту, но и целую шквадрону. Несмотря на очевидные проявления милости и долгие разговоры о военном деле, которые он вел время от времени с Артемоновым, царь так и не решился поставить русского человека, тем более совсем незнатного, сразу же во главе полка немецкого строя, и пожаловал Матвея хоть и высокой, но подчиненной должностью, призвав того как можно внимательнее следить за нехристем-полковником, да как следует запоминать: как и что тот делает. Разумеется Артемонов, должен был как можно чаще отписывать о своих наблюдениях самому царю. Подполковником в полку был стольник из знатного московского рода, не обученный даже грамоте, однако роль он играл декоративную, и в управление полком почти не вмешивался, что его самого вполне устраивало в силу глубочайшего презрения и подозрительности, которые он питал и к немцам, и к полкам нового строя. Свое назначение стольник воспринимал как ссылку, и старался предпринимать как можно меньше каких бы то ни было действий, связанных с полком, направляя освободившееся время на написание многочисленных челобитных царю и воеводам. Больше половины ротмистров в полку были, как и фон Блок, немцами, тогда как почти все остальные – поляками или казаками. Матвей, однако, добился того, чтобы ротмистром в его шквадрону был назначен Архип Хитров, который хоть и проклинал каждый день Артемонова за такую протекцию, но прекрасно справлялся со своими обязанностями, и был ему большой поддержкой. Полк фон Блока был, с точки зрения происхождения его всадников, самым настоящим лоскутным одеялом, как, впрочем, и любой рейтарский полк в действовавшем на Смоленщине и в Великом Княжестве московском войске. Три-четыре роты в нем были составлены из небогатых дворян и детей боярских, собранных, вопреки обычаю, из самых разных городов и уездов. Именно ими и поставлен был руководить Артемонов, в надежде на то, что, пройдя подготовку под его руководством, эти рейтары и сами смогут со временем нести офицерскую службу. Примерно столько же было в полку и донских казаков, которые, однако, донскими были лишь по названию, а в действительности еще с самого Смутного времени жили отдельной слободой в одном из северных городов. Матвей порой завидовал ротмистрам, которым достались под начало казаки, которые, как и дворяне, с детства готовились к военной службе, однако были лишены сословной спеси и не поглощены беспрерывными местническими спорами. Разве что при проходе деревень за казаками нужно было присматривать с особенным вниманием. Наконец, в полку была еще одна рота, про существование которой начальные люди полка старались, хотя и безуспешно, забыть, как про страшный сон. Она состояла из даточных людей крупного монастыря, и при ее создании предполагалось, что архимандрит пришлет подчиненных ему уездных дворян. Такие в роте, и правда, были, однако в количестве не более десяти человек, в остальном же рота включала в себя поповских и дьяческих детей, а также с дюжину самых настоящих пахотных крестьян. В усердии им отказать было нельзя, однако из-за того, что более половины роты впервые село на лошадь уже в полку, а оружие в руках держало и того меньше людей, обучение их шло тяжело, постоянно создавая начальным людям кучу неприятностей, но зато и часто подавая повод для смеха и веселья. Назначение в эту роту приберегалось полковником фон Блоком как мера самого сурового наказания неисправных офицеров, которой он им частенько и угрожал. Сегодняшнее учение, как и любое другое, состояло из отработки простых, на первый взгляд, действий: умения держать строй и перемещаться согласованно по знакам труб и барабанов, а также стрелять залпом по команде. Постепенно, слаженность всадников каждой роты, и рот между собой, улучшалась, так что Матвей всегда испытывал подъем, наблюдая за движущейся по его приказу, под мрачноватую музыку барабанов и рожков, силу, распространявшую запах пороха, железа и конского пота. Это воодушевление, к концу учения, сменялось довольно сильной, но приятной усталостью, почти как после настоящего боя. Всегда хотелось в это время присесть где-нибудь на завалинку, выпить белорусской браги и поболтать с Архипом и другими сослуживцами, однако почти каждый день приходилось подавлять это чувство, и скакать почти десять верст в проклятую приказную избу. Путь туда из расположения полка лежал через весьма густой лес по почти незаметной тропинке, и одинокий путник, проезжая там, всегда рисковал стать жертвой польских загонщиков, да и просто разбойников, поэтому Матвей брал с собой в сопровождение пару-тройку рейтар, которые, вместо того, чтобы отдохнуть вместе с товарищами, мрачно тащились за ним через лес.

Долго ли, коротко ли Артемонов со своими провожатыми прыгал через пни и объезжал необъятные лесные лужи, но вдали, наконец, показалась деревня, где стояло начальство Большого полка, и на ее окраине приказная изба, куда и направлялся Матвей. Точнее говоря, изба была самая обычная, деревенская, хотя и отличавшаяся размерами и добротностью постройки, а приказной ее делали помещавшиеся временно внутри полковые дьяки, подьячие и начальные люди со всем их необозримым бумажным хозяйством. По внешнему виду мало кто заподозрил бы, какую важную роль играла изба в действиях завоевавшего уже половину Белой Руси полка, разве что два постоянно дежуривших у ворот стрельца да дюжина привязанных рядом оседланных лошадей придавали ей воинственного вида. У дороги, перед тыном, стояли несколько высоких красивых берез, уже начинавших желтеть, несмотря на разгар лета, а на столбах самого забора были развешены сушеные тыквы и прохудившиеся горшки. За покосившимися воротами располагался сад с яблонями, грушами и вишней, в тени которого постоянно жужжали пчелы и порхали птицы, а под деревьями бродили, похрюкивая, несколько поросят, которые сбрелись сюда, на щедрый приказной корм, со всей полузаброшенной деревни. Рядом с поросятами суетились куры с цыплятами и пара индеек. Позади избы был и хлев, где содержались несколько коров, снабжавшие приказных свежим молоком, и благодаря которым в приказе установился легкий, но неистребимый запах навоза. Поросята радостно сбежались к вошедшему во двор Матвею в ожидании подачки, однако тот, и не взглянув на попрошаек, зашел на крыльцо.

 

Внутри избы, в горнице, освещенной через маленькие оконца косыми солнечными лучами и пахшей яблоками, травами и солениями, как водится, царила скука, однако скука облеченная внешне в проявления торопливости и деловитости. Скрипели перья, подьячие сновали из угла в угол с бумагами и о чем-то озабоченно переговаривались. В середине сидел за большим столом товарищ воеводы, стольник Афанасий Ордин, который, нехотя оторвавшись от бумаг, сурово взглянул на вошедшего Артемонова.

– А, всего-то на час опоздал, Матвей Сергеич. По твоим меркам, как будто и ничего. Ты бы шел отдыхать, а то чего же мы, убогие, тебя от воинской царевой службы отвлекаем. А мы, холопи твои, своим убожеством сами свою государеву работу осилим.

– Бог в помощь, Афанасий Лаврентьевич, и я тебя рад видеть!

Суетливый и желчный Ордин имел такие же, и даже большие чем Матвей обязанности по строевой подготовке полка, однако вставал он задолго до рассвета и, успев еще поутру замучить до полусмерти вверенных ему ратников, принимался за то, что любил и ценил по-настоящему: за бумажную работу. Разговаривая с ним и съехидничать было нельзя, поскольку Ордин, находя неведомо где силы, выполнял в полтора раза больше бумажных дел, чем любой его подчиненный.

Рядом с ним сидел подъячий Григорий Котов, на рыжеватой разбойничьей образине которого в данную минуту висела маска смиренного трудолюбия. Он, что было для него совершенно несвойственно, был молчалив и погружен в бумаги, отродясь его не занимавшие, и на приветствие Артемонова ответил лишь смиренным кивком. Поведение подъячего было настолько подозрительным, что можно было не сомневаться, что он сегодня уже успел основательно отличиться в дурном смысле, что с Котовым случалось почти каждый день, причем грех его, по-видимому, не был еще выявлен: будучи обвинен в чем бы то ни было, Григорий становился задирист, и спорил с обвинителями до драки. Впрочем, Ордин, с головой погруженный в работу, не замечал странного состояния своего помощника. Котова, несмотря на его лень и скверный характер, Ордин держал при себе за его ум и хитрость, а главное – за совершенно исключительную память. Если обычному приказному работнику, чтобы выяснить, каким именно шрифтом писать послание бурмистру какого-нибудь литовского местечка, и какими именно словами его начинать, пришлось бы несколько часов рыться в толстых и пыльных книгах, то Котов выдавал подобные важные сведения ни на миг не задумываясь, и всегда чрезвычайно точно. Из дальнего угла избы за Артемоновым следовал внимательный взгляд дьяка Ларионова, который по званию был в приказе одним из младших, однако всем была известна его принадлежность к Тайному приказу, и роль царских глаз, неустанно надзирающих за жизнью полка.

Матвей прошел за свое место, и с тоской взглянул на кучу отписок, памятей, сказок, росписей, челобитных, а также различных книг, которыми был завален стол. Совсем бы не майорское дело было ими заниматься, однако приказ под началом Ордина работал над набором и снабжением новых рейтарских полков, создававшихся для отправки на подмогу уже действующим войскам. Помимо своей изначальной трудности, дело это осложнялось постоянными неожиданными и странными происшествиями, срывавшими или затруднявшими работу стольника и его помощников, которые почти не сомневались, что некая тайная и могущественная сила напрямую мешает им.

– Веришь ли, Матвей, опять три подводы с фуражом куда-то делись. Из Кручиничей выехали, в Плоскиничи, по всем бумагам, прибыли, а из тамошней шквадроны полка фон Визена челобитные шлют: погибаем, мол, без конских кормов, лошадей в лесу травой кормим. Не дай, государь, в конечное разорение прийти и безлошадными стать. Некоторые, говорят, и по домам разъехались, пока не проверял. Это что еще. Вот отряд дворян и детей боярских из Волочка получил грамоту, что им вместо нашего расположения нужно прийти гетману Пацу прямо в руки – ну то не напрямую, конечно, было писано – а туда они, страдники, и направились. Половину перебили, а половина в плену. Прямо руки опускаются. Ладно, пойду донесения посмотрю. Гришка, все ли донесения вчерашние собрал?

– А как же, Афанасий Лаврентьевич, лежат прямо стопочкой.

– Стопочкой… Пойду, погляжу.

Вместо опрятной стопочки донесений, стольник увидел на соседней лавке безобразный ворох топорщащихся в разные стороны бумаг всех размеров и самого разного содержания.

– Господи… Так, это той недели, это позавчерашние… Это стрельцовые смотры. Гришка, черт рыжий, где новые донесения?!

– Там они, Афанасий Лаврентич, ближе к низу вроде.

– Станешь ты-то у меня ближе к низу, трутень!

Стараясь вытащить подходящие по виду бумаги снизу кипы, Ордин развалил все бумажное сооружение, которое, под беспощадную ругань стольника, начало расползаться и разлетаться в разные стороны. Младшие подъячие услужливо кинулись собирать бумаги, но только попали под горячую руку Ордина.

– Ну, сатанин угодник, разделаюсь же я с тобой наконец!

Афанасий Лаврентьевич кинулся к Котову, который с оскорбленным видом быстро выскочил из-за стола и стал отступать к входной двери.

– Вон отсюда! – кричал Ордин – Сегодня же грамоту напишу, чтобы быть тебе в солдатах, а не в подьячих! А прежде того, пусть кнутом тебя, страдника, выдерут хорошенько!

Подобные сцены происходили в приказной избе иногда не по одному разу в день, и заканчивались всегда почти одинаково. Ордин успокаивался, и со строгим и сосредоточенным видом погружался в бумаги. Котов возвращался, как ни в чем не бывало, и проходил за свой стол мимо Афанасия, то ли делавшего вид, то ли, и правда, не замечавшего возвращения подъячего. Через некоторое время Ордин спрашивал что-нибудь у Котова, например:

– Гришка! Для солдатского смотренного списка какую бумагу брать: против рейтарской, или поменее?

– Знать не знаю, Афанасий Лаврентьевич.

– Ну, узнаешь же ты у меня кнут и службу солдатскую.

– Вроде бы такую же.

– А травами на первом листе писать?

– Если только мелкими.

– Ну, хоть мелкими.

После этого изба опять надолго погружалась в унылую тишину, разбавить которую могло только появление какого-нибудь рейтарского офицера, пришедшего пожаловаться на перебои с кормом или неявку рядовых.

Но в этот день приказную скуку нарушило совсем необычное происшествие. Сначала издалека, а потом все ближе и ближе послышались звуки рожков, флейт и барабанов, свист и топот большого отряда всадников, который, под неумолкающую музыку, вскоре остановился возле избы. Ордин с Артемоновым удивленно переглянулись, а в избу скоро вошел богато одетый дворянин с позолоченным посохом в руках. Вытянувшись в струну и ни на кого не глядя, он ударил посохом в пол, деревянные доски которого издали глухой и совсем не торжественный звук, и объявил:

– Воевода его царского величества, великого князя и царя Алексея Михайловича, всея Великая и Малая, и Белая Руси самодержца Большого полка князь Яков Куденетович Черкасской!

В общем, посещения воеводой своего собственного походного приказа, случавшиеся не по одному разу в неделю, не предполагали подобной пышности, однако подопечные князя частенько видели такие церемонии. Ордин с Артемоновым, поневоле слегка склонившись, вышли из избы.

Здесь их ждало еще более впечатляющее зрелище: свита князя состояла из полусотни человек в самых ярких нарядах и на породистых конях, а лошадь самого Якова Куденетовича вели под уздцы четверо слуг. Князь был одет и держался, сравнительно с его свитой, скромно и радушно. Он спрыгнул с лошади, дал знак оркестру замолчать, и принялся крепко обнимать Артемонова с Ординым.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru