bannerbannerbanner
полная версияТишина

Василий Проходцев
Тишина

Глава 5

Насколько красива была прошедшая лунная ночь после снегопада, настолько же неприглядным и тяжелым было утро. Все вокруг было окрашено оттенками лишь одного серого цвета, свистел и завывал пронизывающий ветер, с неба немилосердно сыпал даже не снег, а какая-то ледяная крупа, больно обжигавшая кожу. Глядя на эту немилость природы казалось, что весна никогда не наступит, а холодная серость так всегда и будет высасывать из людей силы и тепло. Хмурыми были и немногочисленные участники царского поезда, ни свет, ни заря начавшие собирать вещи и закладывать лошадей. Хмурым был и появившийся из дворца царь с сопровождавшим его хмурым князем Одоевским. Почти без звуков, тем более, без привычного шума и свиста, поезд тронулся, и царский возок, сильно мотаясь из стороны в сторону, потянулся по обледеневшей колее на запад. К рындам, почти и не ложившимся спать, Алексей проявил человеколюбие и велел им ехать не на подножках возка, а в больших санях, которые тащили четыре старых мерина, и которые поэтому с трудом поспевали за поездом. Издалека, за много верст, стал виден стоявший на высоком холме старый монастырь, Саввина обитель, выглядевший сейчас, как и все вокруг, сурово и безрадостно. За темно-серыми, почти черными стенами виднелись серые глыбы соборов и трапезных, а купола почти сливались со светло-серым небом. Весь холм, на котором стояла обитель, порос высоким соснами, которые сейчас нещадно гнул и качал ветер. И все же всем хотелось поскорее оказаться там, за толстыми стенами, где была надежда найти тепло и уют. Близость монастыря была обманчива, и подъезжал к нему поезд несносно долго. Никифор Шереметев, вставший с утра в самом дурном расположении духа, время от времени высовывал голову из под покрывавших сани шкур, тяжело вздыхал, видя, что ехать еще долго, и потом несколько раз переворачивался с боку на бок, бурча под нос проклятья и всем монахам, и любителям утреннего богомолья, и своим родственникам, отправившим его в такое неудачное время в рынды. Все четверо постепенно крепко задремали, а проснулись от того, что сани, до этого шедшие плавно, начали немилосердно раскачиваться, подпрыгивать и трястись: поезд начал подниматься по извилистой и крутой дорожке, ведшей по склону холма к монастырю. Сверху, даже от ворот обители, открывался захватывающий дух вид на всю окрестность: серую ленту Москвы-реки, черные скелеты деревьев по ее берегам, дальние церкви и деревеньки. Но вблизи монастыря, версты на две, было только ровное и белоснежное поле. Заметно повеселевший царь, выскочив из возка, велел рындам обогреться, прийти в себя и, главное, как следует помолиться, да приходить в трапезную на песнопения.

Когда рынды час спустя зашли в старинное, низенькое и ушедшее на несколько вершков в землю здание трапезной, они сразу приободрились: пахло свежеиспеченными пирогами, монастырским хлебом и вином, а из глубин трапезной доносилось стройное пение. Поклонившись и перекрестившись на развешанные повсюду образа, стараясь ни одного не пропустить, Артемонов вместе с товарищами зашли в палату, где не без труда нашли себе свободное место на скамьях. Собрание было из тех, где будешь в тесноте, да не в обиде. Во главе большого стола сидел сам Алексей в монашеской одежде, в окружении игумена, келаря и прочих старцев, которые самозабвенно выводили какой-то простоватый, но приятный на слух распев, царь же руководил певцами, указывая кому, когда и насколько громко вступать. Помимо монашеской братии, в палате были и все приехавшие царедворцы, а также и с полтора десятка стрелецких голов разного чина. Все, в меру своих сил и способностей, подпевали царю и его капелле. Столы ломились от пирогов, хлеба и многочисленных кувшинов с вином, а монастырский мед стоял отдельно в бочках, хоть и не серебряных, но весьма объемистых. Одним словом, в трапезной было так тепло и весело, что сразу забывался негостеприимный мир, оставленный за порогом. Рынды отдали должное и вину, и медам, и закуске, да так, что Матвею и жильцам пришлось удерживать Никифора, решившего немного сплясать. Время летело незаметно, но вдруг дверцы палаты распахнулись, и в нее вошел богато наряженный дворянин с протазаном. Вся его одежда и лезвие протазана были покрыты инеем, в бороде висели сосульки, а вместе с дворянином в горницу словно ворвалась волна холода. Он почтительно, но не слишком раболепно поклонился царю и, получив дозволение говорить, произнес:

– Великий государь! Великий государь патриарх Московский и всея Руси Никон велели о твоем царском здоровье спрашивать. А о себе говорят, что, Божьей милостью, здоровы.

– Благодарю, боярин! Отвечай великому государю, что мы здоровы, и о его здоровье спрашивай, скажи: "Государь царь жаловал, просил прийти к нему хлеба есть". Да что же он сам не зашел, на улице стоит?

Посланец, словно не расслышав последнего вопроса, поклонился в пол, развернулся и вышел из палаты. Царь помрачнел и долгое время сидел молча, притихли и все собравшиеся. Наконец Алексей резко поднялся с места и направился к выходу.

– Бояре! – обратился он к рындам – Идемте-ка со мной. Великий государь к нам своего дворянина прислал, надо же и нам патриарха уважить. Да вы, милостивые государи, продолжайте трапезу. Семен Григорьевич! Приготовьте патриарху и всей свите места, да закусок принесите.

Князь Одоевский, чувствуя дурное расположение царя, с озабоченным видом устремился вслед за Алексеем и рындами.

Стоило царю и его сопровождающим выйти на улицу, как тут же особенно сильный и холодный порыв ветра чуть было не сбил их с ног. Первое время разглядеть что бы то ни было в пелене снега и поднявшегося тумана было нельзя, однако вскоре через нее проступила высокая фигура патриарха и застывших рядом с ним четырех дворян с протазанами. Алексей кинулся было навстречу Никону с теплыми приветствиями, однако встретил такой холодный взгляд патриарха, что царь отошел назад и растерянно опустил глаза к земле. Патриарх долго молчал, а все новые и новые порывы злого ветра трепали одежду и осыпали всех колючим снегом. У князя Одоевского, наконец, сдали нервы, и он забормотал что-то примирительно, однако, как и ранее царь, был награжден таким взглядом, что быстро оборвал свою речь на полуслове.

– Хорошо же ты меня, великий князь, встречаешь, а еще лучше в Москве оставил – произнес наконец патриарх, "– От Бога в грех и от людей в стыд… Бога молю за тебя, государь, по долгу и по заповеди блаженного Павла-апостола, который повелел прежде всего молиться за царя, но щедрот твоих ничем умолить не могу. Ничего аз, грешный, не получил, кроме тщеты, укоризны и уничижения. Было время, я молчал, но теперь, решившись удалиться в места пустынные, расскажу тебе о твоем же царстве. Говорят люди: "Носи платье разное, а слово держи одинаковое" – да то не про тебя, великий государь. Ты всем проповедуешь поститься, а теперь и неведомо кто не постится ради скудости хлебной: во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего. Нет никого, кто бы был помилован: нищие, слепые, хромые, вдовы, чернецы и черницы – все данями обложены тяжкими, везде плач и сокрушение, везде стенание и воздыхание, нет никого веселящегося во дни сии. Видел я сон, как Петр-митрополит встал из гроба, подошел к престолу, положил руку свою на Евангелие, и начал Петр говорить: "Брат Никон! Говори царю, зачем он святую церковь и народ обидел, книги святые бесстрашно переписывает, да древние уставы апостольские и святоотеческие любодейски меняет? Многий гнев божий навел на себя за то: дважды будет мор вскоре, и столько народа перемрет, что не с кем ему будет стоять против врагов его. Знаешь ли, неправедный царь, что было древле за такую дерзость над Египтом, над Содомом, над Навуходоносором-царем?!"

Вор! – Алексей во все время тирады Никона стоял потупившись, только все больше наклоняясь к земле, но затем распрямился и с перекошенным лицом направился к патриарху, все громче и громче выкрикивая ругательства – Нехристь, собака, самоставленник, мужик! Б…дский сын!

"– Ах ты, враг креста Господня, сатанин угодник, ненавистник рода христианского!" – отвечал, не смешавшись, Никон, "– Дай мне только немного времени, я тебя, великий государь, оточту от христианства, у меня уже и грамота заготовлена!"

Когда показалось, что ссора двух великих государей закончится чем-нибудь и вовсе дурным, над двором раздался внушительный низкий голос.

– Не забыли ли вы, милостивые государи, что только терпение есть высшая добродетель, а гнев – худшее зло?

Это говорил вышедший из трапезной Никита Иванович Романов, рядом с которым стоял, глядя с укоризненным видом на ссорящихся, князь Долгоруков.

– Кому же, как не великим государям нам, холопам вашим, добрый пример подавать?

Царь, прикрыв лицо полой шубы, побрел куда-то вглубь монастырского двора, а патриарх, державшийся куда хладнокровнее, немного постоял на месте, а затем по-хозяйски направился в трапезную.

***

"От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси, великому государю и отцу нашему, святейшему Никону, архиепископу царствующего великого града Москвы, и всея Великая, и Малая, и Белая России патриарху. Избранному и крепкостоятельному пастырю и наставнику душ и телес наших, милостивому, кроткому, благосердому, беззлобивому, наипаче же любовнику и наперснику Христову и рачителю словесных овец. О, крепкий воин и страдалец царя небесного и возлюбленный мой любимец и содружебник, святый владыко! Радуйся, архиерей великий, во всяких добродетелях подвизающийся! Как тебя, великого святителя, бог милует? А я, грешный, твоими молитвами, дал Бог, здоров. А про нас изволишь ведать, и мы, по милости Божией и по вашему святительскому благословению, как есть истинный царь христианский нарицаюсь, а по своим злым мерзким делам недостоин и во псы, не только в цари, да еще и грешен, а называюсь его же светов раб, от кого создан. Есть ли между нами такой, кто б раба своего или рабыню мимо дела не оскорбил, иное за дело, а иное и пьян напившись оскорбит и напрасно бьет? Все грешны, а меня первого, грешного, мерзкого, которая мука не ждет? Ей, все ожидают меня за злые дела, и достоин я, окаянный, тех мук за свои согрешения. Многогрешный духовный сын твой, о твоем душевном спасении и телесном здравии Господа Бога со слезами молю, и прощения прошу, Бога ради, прости мне многие к тебе согрешения, которым воистину нет числа. А все же пожаловать бы тебе, великому святителю, помолиться, чтоб Господь Бог умножил лет живота дочери моей, а к тебе она, святителю, крепко ласкова; да за жену мою помолиться, чтоб, ради твоих молитв, разнес Бог с ребеночком; уже время спеет, а какой грех станется, и мне, и ей, пропасть с кручины; Бога ради, молись за нее!".

 

Князю Сигизмунду-Самуилу Ролевскому, шляхтичу белостокскому, второй хоругви первого копейного полка Коронной Армии поручику

Братик, дорогой мой, и снова здравствуй! Немало прошло времени с моего последнего письма, и я, грешный, отчаявшись дождаться от Вашей милости ответа – искренне надеюсь и верю, что отсутствие его связано с общим военным расстройством почтовой службы, а не с твоей всем известной ленью – так вот, прибыв на место и слегка обосновавшись, решил я написать тебе вновь. Дойдет ли до тебя письмо – Бог один знает, поскольку нахожусь я сейчас в самой настоящей осажденной крепости, а письмецо это выслал со смелым поручиком, который, сам-третей, решил прорваться через вражеские полчища и доложить о нашем положении начальству. Впрочем, поскольку московит давно уже хозяйничает верстах в ста западнее нашей цитадели, думаю, что весть о ее осаде мало кого поразит, как гром среди ясного неба.

Но вернемся на пару дней назад. Как тебе, братец, известно, эта часть Великого Княжества представляет собой чрезвычайно густой, дремучий и первозданный лес, в котором, не иначе, и сейчас еще кое-где живут никем не найденные наши, точнее, пана Влилильповского, предки-сарматы. Так вот, после расставания с паном Дубиной и его присными (заметим, расставания самого дружеского, несмотря на вечерние излишества), я почти немедленно въехал в эту проклятую чащу и блуждал по ней добрых три дня. Дорога здесь выглядит как едва заметный просвет между деревьями, в котором, как будто, кто-то слегка примял траву. Излишне говорить, что любого попавшего сюда несчастного путника немилосердно хлещет еловыми ветками, а кони поминутно проваливаются по самое брюхо в грязь. Эти места были бы и красивы своей дикостью, однако изобилие насекомых порой заставляет думать о том, чтобы покончить с жизнью не дожидаясь московской сабли или ядра. И вот, в тот самый момент, когда твой непутевый брат уже думал, что мучениям его не будет конца, древние ели расступились, и перед нами оказалась как на ладони… что ж, назовем это крепостью. Это, и правда недурное сооружение, особенно по меркам времен Ярослава Мудрого или Владимира Мономаха, однако оставим на потом рассказ о причинах моего разочарования. Пока же я был очень рад выбраться из чащи, и увидеть перед собой хотя бы и такое захудалое местечко. С той стороны, с которой мы выехали к нему, не было и намека на посад, однако сами стены стоят на изрядном возвышении и, уже без всяких шуток, весьма пригодны для обороны. С другой стороны крепости расстилается обширная пойма, выходящая к широкой реке, по берегам тоже заросшей лесом. Одним словом, место для укрепления было выбрано далеко не глупыми в военном деле людьми, чего нельзя сказать о нынешних ее управляющих.

Пока я скакал вдоль рва и осматривал стены, настроение мое успело еще больше ухудшиться. Стены изобилуют обширнейшими провалами, некоторые из которых начинаются едва ли выше человеческого роста, и все они, сверху до низу, поросли травой, кустарниками и даже небольшими деревцами – возможно, милыми и романтическими, однако не оставляющими сомнений касательно давности последнего ремонта крепости. Я, однако, с удовольствием рассматривал эту декорацию к рыцарскому роману, любовался бы ею и дальше, если бы меня не отвлекла от этого занятия пуля, взрывшая землю в пол-аршине от меня. Алим встал на дыбы, но по счастью, недалеко уже были ворота, однако и они не вполне избавили нас от опасности, ибо проклятые литвины совсем не торопились нас туда пускать, а вместо этого издевательски долго расспрашивали своих уворачивающихся от пуль гостей о том кто они, да откуда. Уверен, что в этом лишь отчасти повинно их почти полное незнание польского языка, но гораздо больше – бессмысленное и злобное упрямство, густо замешанное на ненависти к полякам и ко всему польскому. Не пришли к ним меня Корона, братец, и даю десять против одного, что князь Черкасский вошел бы в крепость без единого выстрела. Так какую же досаду, можно представить, должно было вызвать у них мое появление. Сложно сказать, проснулись ли у "защитников" христианские чувства, или просто они не были еще тогда уверены в окончательном торжестве московита, но двери крепости, наконец, открылись, и мы въехали в них, покаюсь тебе, не без трусливой поспешности. Решетка опустилась и, как в том же старом рыцарском романе, одновременно с этим из соседнего леска показались ертаульные сотни, осыпавшие нас еще не одной дюжиной пуль и стрел. По ним дали пару залпов из пушек, и москаль, безусловно, не собиравшийся брать крепость сходу, скрылся в лесу. Ты знаешь, что я бываю не в меру вспыльчив, и тут враг рода человеческого вновь предоставил мне возможность сполна проявить этот свой недостаток. Комендант крепости (я хочу сказать, бывший комендант) принялся с такой тщательностью рассматривать мои грамоты, словно я нисколько не был похож на старинного шляхтича, а в руках моих были не правительственные бумаги, а купленные на базаре непристойные стишки. Выждав минуту, я выхватил грамоты из рук наглеца и как следует отхлестал его ими по толстой и красной роже – Милосердный Бог мне судья! Товарищи мои тут же наставили на его жалкую свиту мушкеты, и рокош был подавлен в самом его зародыше. Когда же недоумение, с помощью пощечин и мушкетов, разрешилось, и я принес бывшему коменданту необходимые извинения, отношения наши наладились самым лучшим образом, и я имел возможность познакомиться как с состоянием крепости и орудий, так и с гарнизоном.

Как ты помнишь, я с самого начала не был воодушевлен видом местечка, однако ее внутреннее состояние повергло меня в окончательный упадок духа. Конечно, Смоленская война была успешной для польского оружия, да и помимо того эти места не видели московской сабли уже целый век. Но ведь это не повод превращать важные для обороны страны крепости в живописные римские развалины! Кроме уже упомянутых дыр в стене… Впрочем нет, правильнее будет это назвать отсутствием целых частей стены, так кое-где ее и коза перескочит. Так вот, для обороны этих грозных стен мы располагаем… Братец, присядь: целыми пятнадцатью пушками. Признаюсь, их состояние я не проверял, и не по лени или недостатку времени, а по опасению за свое душевное здоровье: если выяснится, что и они не стреляют, то мне останется только бежать из крепости, переодевшись крестьянкой. И то меньше позору, чем обещает ее оборона.

Поговорим, братец мой, немного и о гарнизоне, ибо, как учат нас все книги по военному делу, крепость сильна не стенами, а защитниками. К моему великому облегчению, хотя командование крепостью и было отдано, как водится, из уважения к местной гордости, литвину, однако здесь есть и целая хорунга гусар, и даже две хорунги драгун. Этим список местных поляков заканчивается, однако, согласись, вполне достаточно и для пира, и для бала, и для дуэлей, и даже (ха-ха) для небольшого сейма. На этом, впрочем, обнадеживающая часть рассказа заканчивается, ибо взятые вместе польские войска здесь не превышают численностью трехсот человек. А ведь я королем и сеймом уполномочен командовать полутора тысячами, и именно за эту численность войск буду, в случае неудачи, нести ответ. И эти полторы тысячи войска здесь, к моему превеликому сожалению, легко наберется. Откуда же? Да оттуда, что я имею честь и счастье командовать еще пятнадцатью хорунгами мещанского ополчения, существующими даже и не на бумаге, поскольку они как черт ладана избегают любых записей своих темных делишек, а только в воображении варшавских властей. Не говорю даже литовского гетмана, ведь он-то хорошо знает положение вещей. Все же, с пять сотен из них наберется, но их оружность и готовность к бою твоему брату предстоит проверять еще много дней, ежели наступающий московит позволит. Больше всего угнетает, братец, то, что с ними и не поговоришь по-человечески: литвины ли они, русины ли – но эту смесь исковерканных славянских слов с еще не пойми какими я, несмотря на происхождение, совершенно не способен понимать. Приходится полагаться на местного толмача, а, по правде сказать, я бы предпочел, чтобы они говорили на великорусском наречии, которое, в силу его варварской сложности, весьма трудно исказить. Вот с этим-то воинством, Сигизмунд, твоему брату и предстоит отражать атаки Одоевского, Хованского и Золотаренко (это образно выражаясь, ибо дело, по всей вероятности, придется иметь со второстепенными воеводами, только и достойными штурмовать эту развалину), покуда сил хватит. Московиты не глупы, а по части разведки, с учетом еще благорасположения местных жителей, они и вовсе будут сильны, и поэтому я жду приступа в самые ближайшие дни. Тогда уж и напишу тебе следующее письмо, если будет, кому писать (хе-хе).

Довольно о грустном, поговорим же о местном обществе. Черт и дьявол! И тут ничего хорошего. Кроме как пьянствовать с уже упомянутой гусарией и драгунами, из которых шляхтичей на пальцах двух рук можно пересчитать, можно попробовать вращаться в местном обществе, которого, впрочем, тоже нет. Слыхал ли ты, братец, в праздных разговорах, что ни Корона, ни Княжество, не стремились развивать свои восточные земли? Так вот: это святая и истинная правда! Мещане местные, из которых, к слову сказать, и состоит ополчение, представляют всю ту же смесь польского, и при том в самом провинциальном и патриархальном его виде, и русинского – о, а это в них более, чем живо! Они, видишь ли, обрядившись в польские кафтаны, сидят на тех же долгих и пьяных пирах, что и их соплеменники по ту сторону границы, а любителям итальянской музыки и тонких разговоров (к коим, впрочем, себя не причисляю) от тех пиров есть все резоны держаться подальше. Конечно, сама судьба своей безжалостной рукой толкает твоего брата, Сигизмунд, к тому, чтобы погрязнуть в этой пьяной азиатчине – вернуться, так сказать, к корням – но не ожидай уже увидеть меня дома прежнего, и пусть пан Влилильповский этого не ожидает: узнает же этот сармат и мою скифскую руку!

Что же до дамского общества, то, полагаю, если исключить мещанок, то здесь я его полностью буду лишен, пишу это с суровым отсутствием иллюзий. Одна надежда на жидовок, коих здесь немало: сам знаешь, что война открывает широко и эти двери. Если вдруг пани Пронская тебе в конец осточертеет, то присылай ее сюда – мы направим ее пыл в нужное русло. Не знаю, почему я ее так часто вспоминаю, но вряд ли это к добру. Но пока, представь, совсем не до баб, тем более что и погода такова, как будто сам Бог решил покарать участников этой свирепой и ненужной войны. Одно хорошо, что жить, все же, приходится в самой обычной русской избе, где, по меньшей мере, тепло. А из того десятка каменных домов, что построились здесь при заботливой власти Республики, давно уже сбежали все жители, ибо отапливать их при отрезанном осадой снабжении нет и малейшей возможности. С едой же пока хорошо, отдадим должное бывшему коменданту. Хотя, если вдуматься, ему и самому надо было что-то есть.

Будет, извел довольно бумаги! Прощаюсь с тобой, братец, Бог знает до каких времен. Поцелуй за меня Гжегоша, Войцеха, Ежи, ну и Франтишека, конечно. С яблочными леденцами ему придется обождать, поскольку, хоть они и продаются тут в большом количестве, но вряд ли вестовые будут рады, если я им вручу кулек с этими самыми леденцами. А в общем, целую вас всех, братишки. Любите друг друга, и про меня не забывайте! Буду на Рождество!

Казимир

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru