bannerbannerbanner
полная версияТишина

Василий Проходцев
Тишина

"Для чего же мы на месте не сидим, зачем скачем, режем да стреляем друг друга?"– размышлял Пуховецкий – "Вот листьев много, им тесно, а все же у каждого свое место, и все, вроде как, для чего-то нужны. Может быть и у нас, у людей, так же, а мы того не понимаем. Хотим все на дереве единственным листком быть…". С этими философскими мыслями Иван крепко заснул, так и не сплясав гопака.

Глава 2

Пробудился Пуховецкий незадолго до рассвета от того, что кто-то тряс его за плечо. Вначале Иван, проснувшись, не хотел открывать глаза – до того дурно и муторно ему было. Он мысленно проклинал себя за то, что, забыв все предосторожности, напился ногайской бурды как чумацкий бык, а ведь на Украине и дитя малое знает, что степная горилка больше казаков уложила, чем татары. Ничего вроде бы не болело, однако и душа, и тело Ивана жестоко расплачивались за вчерашние излишества. Особенно тяжко было то, что Пуховецкий очень мало мог вспомнить из происходившего после явления на лесную поляну Чолака со всеми его припасами (имя ногайца Иван также вспомнил далеко не сразу и с большим трудом). Воображение рисовало ему самые безрадостные картины, и Иван знал, что если какая-нибудь добрая душа его не успокоит, то видения эти будут преследовать его до конца дня, а может и дольше. К этому добавлялась непередаваемая мешанина запахов во рту, из которых самым приятным был привкус навоза. Сам предрассветный час был мрачным и по-степному холодным. Пуховецкий с удовольствием согласился бы быть расстрелянным, если бы перед казнью ему дали поспать еще пару часиков. Но человек, желавший разбудить Ивана, не сдавался, и с безжалостным упорством тряс и тряс Пуховецкого.

– Чего надо? – пробормотал Иван, но вместо ответа мучитель только сильнее начал трясти его. Пуховецкий понимал, что весь ногайский стан крепко спит после вчерашнего веселья, спят и Чолак с Сагындыком, а значит посетитель его – не совсем обычный, и неспроста он явился в такой ранний час. Любопытство одолело Ивана, пересилив его слабость, и Пуховецкий наконец открыл глаза. Первым, что он увидел, была простоволосая и совершенно голая ногайская девка, которая мирно дремала рядом с ним, едва прикрытая кошмой из овечьей шкуры. Пуховецкий тяжело вздохнул и снова закрыл глаза. Хоть на кол сажай, хоть на дыбе растягивай, но Иван не помнил, откуда взялась девушка, и почему она лежала рядом с ним в таком неподобающем виде. Ее присутствие навело Пуховецкого на еще более мрачные размышления. С одной стороны, в ногайских обычаях было ублажать дорогого гостя во всех его потребностях, для чего ногаи не брезговали использовать собственных пленниц и наложниц. С другой стороны, если девушка была любимой дочкой, сестрой или женой кого-то из кочевников, то наилучшим исходом для Ивана было бы сейчас же броситься в заросли и удрать как можно дальше от кочевья во избежание мучительной смерти. Решить же этот вопрос в ближайшее время не представлялось никакой возможности. Выругавшись, Пуховецкий перевернулся на другой бок, и увидел, наконец, того, кто его будил. Это была Матрена – та самая девушка-рабыня, которую он видел на невольничьем рынке, и которую выкрал оттуда пронырливый Агей Кровков. Рыжие кудри вились еще сильнее, чем раньше, а ледяные зеленые немигающие глаза насквозь пронзали его. Матрена молча смотрела на Пуховецкого с не вполне понятным выражением.

– Ну что, казак, спишь? – насмешливо шепотом поинтересовалась Матрена.

– С тобой уснешь… Рад видеть. Ты как здесь оказалась, и что с москалями твоими любезными приключилось?

– А ничего: отогнали ногаев, да спать завалились. А меня вот поганые с собой забрали, не смогла убежать вовремя. Только я не жилец, Ваня, с моей ногой: гноится да ходить не дает. Не сегодня-завтра они в поход пойдут, тут мне и конец. И не только мне. Вот так, казачок.

– М-да… – неопределенно заметил Иван, у которого, кроме всего прочего, начинала невыносимо болеть голова. – А почему конец? Ты добыча знатная, авось продать выгодно можно.

– Можно, да негде. Им с самим ханом поспешать надо. Так что тут или убить, или в степи бросить. А они добрые – лучше убьют.

Иван понял, что до сих пор недооценивал Матрену. Она была красива: пышные рыжие волосы и зеленые глаза лишь оттеняли другие ее прелести, скрытые под уродливым одеянием из грубого полотна и шкур, в которое нарядили Матрену ногайцы. Впрочем, от такого искушенного наблюдателя, как Иван, достоинства пленницы не могло скрыть даже это рубище.

– А что же, панночка, держись меня – с казаком не пропадешь! – Иван подкрутил безобразно топорщившийся ус – Ты-то здесь как? Наложница чья, или…?

– Да кто знает. Вроде не наложница, с моей-то ногой, а просто добыча. Так, суп сварю или с дитем посижу, вот и все мои дела. Привязывают, правда, да не больно прочно, как видишь. Они как детишки, ногаи. Добрые да несмышленые. Даже жалко, что побьют их. Вот бы не подумала, что поганых стану жалеть, а сейчас вроде как привыкла.

– А почему вдруг – побьют? Бывает так, что и они кого побьют, а кого не побьют, тех снасильничают или в рабство угонят. Детишки твои…

– Может и так. А я от них зла не видела. Ну, кроме как ногу мне насквозь прострелили, но это вроде бы не нарочно у них вышло. Не к выгоде им: со здоровой ногой мне бы цена совсем другая была…

– А на рынке кафском как оказалось? Детишки привели?

– Все под Богом ходим. Как с ляхами война началась, так тут уж пол-Украины в Перекоп попало, я-то чем лучше других. Гетману без татар никак, а татарам своя корысть нужна. Одно местечко польское возьмет, а украинский целый уезд татарам отдаст. Так вот и наш отдал. Так мы, чтобы лишнего худа не делать, сами пожитки собирали да в Крым шли, татары только по бокам ехали. Всякий думал: авось повезет – буду бахчу в Крыму копать, или в доме прислуживать. Какие девки покрасивее – те, конечно, в гарем, такая бабья доля… Маленьких, кто дойдет, обрежут, да в янычары продадут. А поди и то неплохо: сколько янычар видела, все бравые молодцы. Ну да каждый на лучшее надеется и помирать не хочет. Так и я со всеми шла. Пока Агей, лапоть московский, меня не утащил – при воспоминании об Агее, глаза Матрены довольно и мечтательно поднялись вверх. Ивану это совершенно не понравилось, и он ехидно спросил:

– В сундуке-то, поди, знатно у Агеюшки насиделась?

– В сундуке душно было, зато на свободе надышалась. Я бы за Агеем босой по степи побежала, да только далеко он теперь, не найдешь.

Разговор прервался. Иван был изрядно раздражен рассуждениями Матрены, а та погрузилась в свои мысли – то ли об Агее, то ли о собственной загубленной войной красоте и молодости.

– А это-то кто такая? – поинтересовался Иван, указывая на продолжавшую мирно спать ногайскую девицу.

– Подружка моя, Джамиля. Нравится?

– Никто мне сейчас не нравится. А кто она, Джамиля? Дочка чья, или рабыня? Как она тут оказалась?

– Много вопросов, казак – Матрена ехидно усмехнулась. – Спишь с бабой, а ничего про нее не знаешь – ой, не хорошо.

– Да не сплю я с ней! То есть сплю, но не с ней. Тьфу ты… Не знаю, Матрена, откуда она здесь взялась, не помню ничего. Поганского пойла через край хватил, как меня самого зовут плохо помню. А ты хочешь, чтобы я этой девки всю родословную знал. Да и было чего или не было – хоть убей, знать не знаю! Ну и расскажи про нее, раз твоя подруга…

– Да ты не кручинься. Было у вас чего или нет – того и я не знаю, прости уж, мосципане. А Джамиля здесь вроде меня – пленница. Из другого племени она, ее ногаи на бою взяли. Это нам все они на одно лицо, а между собой грызутся, когда, конечно, Русь или ляхов не грабят. Тут таких много, увидишь завтра… ну, то бишь сегодня. Ладно, Ваня, вижу, покой тебе нужен, да и мне пора. Пойду, еще увидимся!

Сказав это, Матрена, как ночная птица, упорхнула в ближайшие кусты, прежде чем Иван успел и слово молвить. Стоило девушке уйти, как молодая татарка неожиданно быстро для крепко спящего человека открыла глаза и приподнялась, оперевшись на локоть. Ее большие черные глаза с бархатными ресницами смотрели прямо на Пуховецкого, а тот, неожиданно для себя самого, глядел в них не отрываясь и как будто растворялся в них.

– Не было, казак, ничего не было. И не будет… пока? – сказала она по-малороссийски с сильным акцентом, после чего резко поднялась на ноги и, прежде, чем Пуховецкий успел что либо сказать или сделать, растворилась в тех же кустах, что и Матрена.

– Ох, бабы! Хуже беса. Сам черт вас выдумал, а вы и его за пояс заткнули… – пробормотал Иван, и через минуту заснул крепким сном без всяких назойливых сновидений.

Глава 3

Второй раз Пуховецкий проснулся уже днем, когда солнце, пробивая густую листву, стало сильно припекать и не давало спать. В его лучах все окружающее выглядело гораздо приятнее и милее, чем в рассветном тумане. Головная боль Ивана прошла, да и душевные терзания его ослабли, и Пуховецкий с удовольствием растянулся на своей овчине. Удивительно, но он не был связан, и его решительно никто не караулил. Не только рядом с ним, но и поблизости не было никого из ногайцев. "И правда, как дети" – подумал Иван. – "Назвался есаулом, так и делай что хочешь. Еще и накормят-напоят, да девку дадут". Но и то сказать: бежать из ногайского стана было некуда, разве что в ту самую степь, откуда чуть живого принесли Ивана кочевники.

С трудом поднявшись и отряхнувшись, Пуховецкий с удивлением обнаружил на себе новую и добротную ногайскую одежду: кожаные штаны, мягкие сапоги и овчинный тулуп шерстью наружу. Все это испускало почти невыносимый запах тех животных, из шкур которых было сшито. Излишне говорить, что Пуховецкий даже смутно не мог вспомнить, когда и как именно он сменил свои отрепья на этот наряд. Однако Иван решил, что даже царскому сыну в его положении не стоит привередничать, и постарался больше дышать ртом.

– Некрасиво, да спасибо! – бормотал он себе под нос – Умеют ногаи гостей принять, не отнимешь.

 

Он двинулся в ту сторону, из которой доносилось больше всего шума, и вскоре оказался на большой поляне, где еще недавно царило такое безудержное веселье. Сейчас все выглядело здесь буднично и по-деловому. Было видно, что большой лагерь задвигался и приступил к сборам: туда-сюда бегали с большими корзинами и охапками тряпья женщины в длинных бесформенных платьях, коренастые подростки деловито и серьезно катили куда-то деревянные, обитые грубым железом колеса кибиток, а дети поменьше с оглушительным гвалтом перемещались толпой по лагерю, безжалостно уничтожая всяческий порядок везде, где появлялись. Их нещадно бранили и пытались поколотить, но без большого успеха, поскольку, почувствовав опасность, они рассыпались в стороны, словно стайка воробьев, но только для того, чтобы через минуту собраться снова и начать сеять хаос уже в другом месте. Хуже всего приходилось самым младшим, которые по своему возрасту еще не могли быстро бегать – их ловили, немилосердно драли за уши и отправляли сидеть под кибитки. Так что ко всем звукам большого лагеря присоединялся еще и горестный плач увлеченных и брошенных старшими товарищами малышей. Самые маленькие обитателя лагеря были куда спокойнее: они лежали в грубо вытесанных из дерева колыбелях, к которым были прочно примотаны серой тканью или кожаными веревками. Чтобы не отвлекать старших от их дел, рты малышам заткнули большими сосками с творогом, а у тех, что победнее – просто с травой, поэтому те молчали и только любопытно рассматривали всех окружающих большими, маслянисто-черными глазенками. Однако не все обитатели лагеря находили разворачивавшиеся сборы достойным поводом для суеты и забот. То тут, то там, в тени деревьев и кустов сидели по двое-трое, а где и больше, взрослые мужчины, которые пускали дым из трубок, прикладывались изредка к глиняным бутылям и бурдюкам, и вели неторопливые чинные беседы. Вероятно, время наиболее ответственных сборов, требовавших участия воинов и отцов семейств, еще не наступило. Под одним из деревьев заметил Иван и своих недавних знакомых, Чолака с Сагындыком. Чолак был в головном уборе из козлика, с которым он, похоже, не расставался ни при каких обстоятельствах, но лучи уже сильно припекавшего солнца вынудили его, как и Сагындыка, скинуть овчину и рубаху, так что братья сидели полуголыми. В зубах у них торчали трубки, а вид был самый довольный и умиротворенный, из чего Иван сделал заключение, что последствия вчерашних излишеств братья уже успешно побороли. И правда, вскоре Сагындык извлек из под овчины объемистый бурдюк и, сделав изрядный глоток, передал его брату, который даже нетерпеливо приподнялся со своего ложа в ожидании. Завидев Ивана, оба ногайца вскочили на ноги, и подошли его поприветствовать.

– Иван-батир, сегодня день долгий, трудный. В поход собираться будем! – важно заявил Чолак – Так что пока надо сил набраться. Садись с нами, есаул, спешить некуда.

Спешить ногайцы, и правда, не любили, в этом Пуховецкий уже не раз убедился. Когда Сагындык в первый раз потянул ему бурдюк, Ивана чуть не вывернуло, однако он сделал над собой усилие, и уже после первого глотка самочувствие его заметно улучшилось.

– А что, Иван, как думаешь, много еще подо Львовом ясыря осталось? – поинтересовался после долгого молчания Чолак. Сагындык лишь с любопытством и надеждой уставился на Ивана.

– Вам хватит. Только взять еще тот ясырь надо. Крепость сильная, а низовые их брать не горазды. Разве что вы, братчики, подсобите. – Иван криво ухмыльнулся.

Сагындык начал по-тюркски, волнуясь и глядя в поисках поддержки на брата, вновь объяснять Пуховецкому, что кочевье их почти разорено: каждый должен пригнать из похода не меньше, чем по десять невольников, а лучше невольниц, и даже это не дает твердой надежды рассчитаться со всеми долгами. Оба брата надеялись, что удача и Всевышний будут милостивы к их роду, и им удастся захватить красивую, молодую и обученную изящным манерам ляшку. Это представлялось почти невероятным, ибо столь ценная добыча почти всегда доставалась мурзам, а то и самим царевичам-Гераям или хану, но братья предпочитали согревать себя надеждой, поскольку получение такого сокровища не только спасло бы их от долгов, но и сделало бы богатыми – конечно, по степным меркам. Иван вяло успокаивал собеседников, говоря им, что, Бог даст, не просто шляхтянку, но и саму гетманскую дочку удастся захватить, и навсегда прославить свой род. Пуховецкому сейчас совершенно не хотелось болтать с ногайцами, а хотелось лежать спокойно и любоваться красотой речной поймы, да парившими высоко в небе коршунами. Он уже почти начал засыпать, когда оба брата вдруг подскочили с неожиданной резвостью и упали на колени в паре саженей от Ивана, повернувшись лицом на юг – подошло время намаза. Неуклюжий и торопливый Сагындык, в порыве религиозного чувства сбил брата с ног, а потом еще и, потеряв равновесие, завалился на него сверху. Чолак разразился проклятьями, которые и принялся тут же усердно замаливать. Ногайцы творили молитву так же неторопливо, как и делали все остальное, а потому у Ивана было предостаточно времени рассмотреть то, что происходило вокруг. Взгляд его наткнулся на странную троицу, которая если и не больше, то, во всяком случае, полезнее многих занималась сборами лагеря, а теперь, несмотря на время молитвы, продолжала свою работу. Приглядевшись, Иван понял, что это были малороссийские крестьяне: две старушки, по меньшей мере сорока лет от роду, и молодой парень, очень худой и слегка сутулый. Женщины казались здоровыми, во всяком случае, им ничто не мешало двигаться и перетаскивать с места на место тюки, корзины, и прочую ногайскую поклажу. Единственным их недостатком был возраст: для продажи в Крыму они были уже слишком неповоротливы, медлительны, да и, пожалуй, неприглядны. Одна из украинок была высокой и худой, почти как Сагындык, а вторая, напротив, маленького роста и толстой, как бочонок. Молодой же парень, бывший вместе с ними, был безнадежно искалечен: он волочил одну ногу, которая почти не двигалась, не мог работать одной рукой, висевшей на подвязке, а спина его была странно изогнута, так что не поймешь, спереди ли назад, или с боков. Все лицо крестьянина было, кроме того, исполосовано багровыми шрамами, которые были видны и с большого расстояния. Казалось, парня когда-то очень старались убить, и убийцы его ушли уверенные в достижении собственной цели, однако судьба зачем-то сохранила его в мире живых. Впрочем, никто из пленников не унывал.

– Марковна! Марковна!! Марковна!!! – все громче кричала низенькая старушка – Ох, глухомань – наконец безнадежно махала она рукой.

– Чего орешь, Серафимовна? Аи оглохла? – отвечала после паузы Марковна.

– Да как не орать, коли ты не слышишь?

– Как же не слышу: с первого раза еще ответила. Иль не разобрала?

– И все-то я слышала! – с некоторым сомнением произнесла Серафимовна.

– Ох, не бывать тебе, глухой тетере, у Сагындыка-аги в женах!

– Небось, на твои кости он облизывается!

– А что же! Живот к животу, кости – к костям. Ты уж, Серафимовна, не завидуй!

– Какой вам еще Сагындык, старые! – вмешался молодой хохол – Бери выше. Я уж договорился – в соседнее стойбище вас продадим, а за то, чтобы вас обратно забрать – немалую мзду с них возьмем.

– На тебя, Петро, авось, сменяют! Такой работник хоть кому нужен – парировала Марковна.

– А что, я сегодня больше всех здоровых перетаскал. Вас-то когда, старых, по гаремам устроим, то я уж в янычары двину – второй раз, глядишь, не убьют. В сераскеры выйду – тогда уж вас не забуду!

– Тебе туда и дорога, отрубать-то уж поди нечего…

– Когда янычарам-то рубили, придумала, старая! А уж если и соберутся рубить – для такого дела может чего и найдется, не пожалею!

– И то правда, хоть так в дело пойдет, чего зря пропадает…

Переговариваясь таким образом почти не умолкая, троица тем не менее ни на минуту не прекращала работы. Иван сначала захотел подойти к ним поближе, но потом он словно взглянул на себя со стороны: сытый, пьяный, в добротной ногайской одежде – за кого примут его изможденные, обожженные солнцем и закутанные в лохмотья пленные? И что они ему скажут? Возможно, по своему украинскому благодушию, погуторят с ним немного, но будут смотреть на него в лучшем случае как на своего спасителя из неволи, чего Иван никак не мог им обещать, а в худшем – как на обычного степного летуна-перекати-поле, которого и предателем-то назвать громко, поскольку верен он никому отродясь не бывал. Таких немало было среди низовых: кто бежал из Сечи, боясь наказания за преступления, а кому и казацкой воли было мало, а жизнь полудиких кочевников казалась тем самым вожделенным царством полной свободы. Последние заблуждались, так как порядки у ногайцев были ни в пример строже, чем на Сечи, а уж с ничем не сдерживаемом буйством паланок и зимовников не выдерживали ни малейшего сравнения. Разве что бабы у ногайцев почти никогда не переводились, чему и сам Иван был свидетелем. Одним словом, Пуховецкий отвернулся в сторону от земляков и постарался держаться так, чтобы они его не заметили.

– Марковна! – зычно крикнул молодой парень. Обе женщины полоскали в коричневом, истоптанном скотиной то ли ручье, то ли речке грязную ногайскую рухлядь, которую, пожалуй, и такая стирка не могла испортить. Петро же был послан им в качестве подмоги, но в действительности помогать приходилось ему самому. Старательная Марковна заковырялась с большой корзиной тряпья, а нетерпеливая Серафимовна, давно уже исполнившая свою работу, подавала Петро знаки – отвлеки, дескать, Марковну. Маневр удался. Марковна раздраженно обернулась на крик Петро:

– Ну, чем порадуешь? Опять, безрукий, порты утопил? Вон, под корягой глянь, а меня не замай, еще полкорзины мыть.

Воспользовавшись этим, Серафимовна с неожиданной стремительностью схватила незаконченную корзину Марковны и бросилась бежать к берегу. Когда Марковна, которая ничего не делала слишком уж быстро, неторопливо обернулась, то Серафимовны и след простыл, только далеко на пригорке виднелся торопливо и неуклюже переваливавшийся силуэт с корзиной под мышкой.

– Корыто старое, чтобы тебе ежом подавиться! – закричала Марковна с неподдельным испугом, и бросилась бежать вдогонку. Точнее говоря, она не бежала, а чинно переваливалась с боку на бок, как будто ей тяжело было нести свое легкое, хотя и длинное тело. Петро же самодовольно оглянулся по сторонам и поковылял за своими спутницами с корзиной постиранных, и оттого особенно грязных, ногайских вещей. Вскоре все трое исчезли за холмом, и крики их перестало быть слышно.

Ивану же стало тяжело, как будто и голову его, и тело, накрыло теплым и душным покрывалом, вроде ногайской кошмы. Возможно, виной всему была погода: солнце вновь скрыли тучи, но стало от этого не прохладнее, а наоборот, жарче. Тяжелая ногайская одежда как саван приковывала Пуховецкого к земле, он настолько взмок, что каждое движение доставляло ему почти мучения. Ногайцы продолжали истово молиться. Глядя на подозрительно выглядывавшее из-за рваных облаков солнце, Иван незаметно уснул.

Когда же Пуховецкий проснулся, то и пробуждение подарило ему мало радости. Иван чувствовал себя так, как будто был накануне нещадно бит, а кроме того выдержан на степном солнце безо всякого укрытия по меньшей мере сутки. В каждом суставе и члене его тела ломило, а подниматься на ноги хотелось не больше, чем на дыбу. Оглянувшись, Пуховецкий заметил, что Чолак с Сагындыком куда-то исчезли, да и сидевшие под деревьями кучками мужчины-ногайцы разошлись по лагерю и принялись деловито чем-то заниматься, в основном, впрочем, ограничиваясь криками и тычками в сторону женщин, детворы и слуг, которые, под таким присмотром, забегали и засуетились с удвоенной силой. Иван же, как и ранее, был полностью предоставлен сам себе. Решив как-то размяться и прийти в себя, он направился подальше от шума и суеты лагеря за холм, за которым скрылись Серафимовна, Марковна и Петро. За вершиной холма открывалась бескрайняя степь железного серого цвета, словно вода отражавшая плывшие над ней хмурые облака. Как и облака, неторопливо менявшие очертания, степная трава колыхалась медленными и неровными волнами. Грязно-коричневый ручей, окруженный кое-где чахлыми кустами и зарослями камыша, огибал холм. Вдалеке, чуть ли не за полверсты, Иван заметил на берегу ручья пару фигур, в одной из которых по ломаным неказистым движениям можно было безошибочно угадать Сагындыка. Пуховецкого, как всегда, одолело любопытство, и он, стараясь не показываться на глаза ногайцам, стал подбираться к ним поближе. Вскоре он увидел, что рядом с братьями на земле лежат три тела, точнее говоря, три вороха тряпья, из которых торчат в разные стороны земляного цвета руки и ноги. Иван сперва вздрогнул от неожиданности, но быстро сообразил, в чем дело. Он подобрался еще ближе и присмотрелся, но и без того все было ясно: одно из тел было покороче, и круглое вроде бочонка, а другие два длинные и худые, но одно с бабьей косынкой на голове, а другое с копной весьма длинных и нечесаных русых волос. У голов их расплывались по примятой траве темные пятна крови. Серафимовна, Марковна и Петро, как и большинство покойников, которых довелось видеть Пуховецкому, лежали безмятежно, словно радуясь скорому завершению своих тягот. Чолак же и Сагындык, напротив, были раздражены, мрачны и громко переругивались, готовые уже, казалось, схватить друг друга за грудки. Видно было, что обоим нелегко на душе, и эту тяжесть они срывают друг на друге. Наконец, обложив брата самыми страшными ругательствами, Чолак принялся стаскивать тела в небольшую ложбинку на берегу ручья и закидывать заранее нарубленными ветками и камышом. Время от времени он останавливался и, уперев руки в боки, поворачивался к Сагындыку, призывая того присоединиться к своей мрачной работе, но тот отмахивался, как будто Чолак отвлекал его от чего-то важного. Чолак еще раз выругался и, махнув рукой, продолжил закидывать тела степным мусором. Сагындык же отвернулся от брата в ту сторону, где должно было находиться заходящее солнце, встал на колени, поднял руки перед собой и высоким, неожиданно красивым голосом, запел молитву.

 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru