Так вот Ломоносов оказался на особом положении. Пока его товарищи мыкались “без учения и без определения”, он – всю весну и лето – с нетерпением ждал отправки в чужие края. Сенат довольно быстро (к середине июня) выделил потребную сумму, но Шумахер, разумеется, сразу же употребил ее для затыкания очередных дыр в академическом бюджете. Лишь к концу навигации удалось изыскать 900 рублей в компенсацию истраченных, которые и были выданы отправляющимся за границу юношам на руки. Как стало ясно позднее, это был не самый разумный шаг.
Пока что двух “спасских школьников” начали, не в пример их товарищам, активно “подтягивать” по всем наукам. В частности, физикой с ними занимался профессор Крафт; студенты ему понравились, и 30 августа он писал Вольфу о “трех прекрасных молодых людях”, которые отправляются в немецкий университет.
Георг Вольфганг Крафт (1701–1754), автор серьезных учебников “Введение в математическую и естественную географию” и “Краткое руководство для познания простых машин и соответствующих устройств” (по первому из них сам Ломоносов позднее читал лекции), талантливый исследователь, находившийся в курсе самой передовой по тем временам научной мысли, между прочим, первым наладивший в Петербурге метеорологические наблюдения, – в то же время снискал милость Анны Иоанновны составлением гороскопов ей и ее родственникам. Трудно сказать, конечно, в какой мере сам герр профессор верил в астрологию[29]; со студентами он, конечно же, говорил о другом. В его лаборатории Ломоносов мог впервые услышать что-то об экспериментальной науке, пришедшей на смену схоластическим умствованиям, увидеть настоящие научные инструменты. А лаборатория была богатой – без всяких скидок на молодость и провинциальный характер петербургской академии. Как свидетельствуют документы, в ней было четыреста приборов и инструментов (из них 180 относились к механике, 101 – к оптике, 40 – к магнетизму и 25 – к теплоте и метеорологии).
В лаборатории Крафта произошла еще одна важная для последующей деятельности Ломоносова встреча. Сверстник Ломоносова, Георг Вильгельм Рихман, числившийся, как и сам Ломоносов, “студентом” несуществующего университета (но при том проучившийся несколько лет в университетах настоящих, в Йене и в Галле), состоял при профессоре физики в качестве “лаборатора” и помощника. Вероятно, именно в 1736 году состоялось знакомство двух молодых людей. А. А. Морозов предполагает, что на Рихмана была возложена опека направляющихся в Германию молодых людей (которые больше не находились под покровительством Адодурова); может быть, он давал Ломоносову и Виноградову уроки немецкого.
Видимо, небрежение, в котором до осени находились десять из двенадцати “спасских школьников”, было связано отчасти и с тем, что основное внимание уделялось Ломоносову и Виноградову. Их отправляют в Германию, по ним Вольф будет судить о “студентах академии”, а от отзывов Вольфа будет зависеть финансирование и вообще – милость царицы.
В свободное время Михайло (нетрудно себе это представить) гулял по городу (если было чем заплатить за переход по мосту!), любовался строящимися кораблями (знакомая ему, помору, картина), одинаковыми, выстроенными по типовым проектам домиками “для именитых”, “для зажиточных” и “для подлых”, уходящими ввысь церковными шпилями, пышными охотничьими выездами императрицы-великанши и ее красавца-фаворита. Жители города охотно рассказывали (в том числе и иностранцам) о несметном числе рабочих, умерших на строительстве. Называли невероятные, многократно преувеличенные цифры – двести, триста тысяч погибших… Никто, в том числе и иностранцы, особо не удивлялся: эта широкая, равнинная, малозаселенная страна приучала к большим масштабам. Не смущали эти страшные цифры и школяра-помора. Должно быть, именно в этот момент, глядя на молодую столицу, на разумно и красиво обустроенный кусок природного пространства, он понял: это – то, чему можно посвятить жизнь, и это – то, что стоит любых жертв. Именно в этот момент он внутренне присягнул “сверхпроекту”, рожденному безумной и могучей волей первого императора.
Возможно, Ломоносова и его товарищей иногда пускали в дом с башенкой – посмотреть на собрания минералов, на леденящие кровь зародыши из собрания Рюйша, на знаменитый вращающийся Готторпский глобус, земной снаружи, звездный внутри… Может быть, ему довелось хоть краем глаза увидеть сокровища, присланные из Камчатской экспедиции, собранные там Миллером и Гмелином и как раз в 1736 году прибывшие в Петербург, – чучела зверей, языческие идолы, плащи шаманов…
По крайней мере, у него вскоре появились деньги. 7 августа он получил на руки паспорт, а вскоре – целых 300 рублей. Таких денег молодой человек никогда прежде не видел. По всей вероятности, он сразу начал их тратить. На что? Вернул долг встреченному Пятухину. Приоделся… Накупил в академической лавке книг (в том числе “Новый и краткий способ к сложению русских стихов” Тредиаковского).
В Петербурге было где промотать деньги. А как мы увидим чуть ниже, бережливостью молодой Ломоносов не отличался. Но, к счастью для него, времени оставалось немного. 18 августа отъезжающие получили последние наставления и рекомендательные письма. 8 сентября корабль отошел от причала Кронштадта.
Из Кронштадта корабль вышел (впервые с семнадцатилетнего возраста Михайло ступил на корабельную палубу, для товарищей же его это была, видимо, вообще первая встреча с морем) – но уже через два дня вернулся из-за бури. Студенты снова оказались в Петербурге, чтобы 19 сентября возвратиться в Кронштадт. Там они четыре дня ждали отправления судна.
29 сентября молодые люди были в Ревеле, 4 октября прибыли на шведский остров Готланд, 16 октября миновали Травемюнде и, наконец, 20-го причалили в Любеке. Оттуда Рейзер направил письмо к Корфу, где сообщал, что в этом городе он и его товарищи собираются, “с милостивого дозволения Вашего Превосходительства”, на несколько дней задержаться для отдыха. О том, что трое студентов “чуть не погибли” во время бури (как впоследствии вспоминал Ломоносов), Рейзер ничего не пишет. Затем – через Гамбург, Ниенбург, Минден, Рительн и Кассель – они 3 ноября прибыли в Марбург. На дорогу Ломоносов потратил 100 рублей и еще 32 рейхсталера (что соответствовало по тогдашнему курсу 25 рублям 60 копейкам). 17 ноября они были официально зачислены в Марбургский университет.
Можно приблизительно представить себе первые впечатления Михайлы Ломоносова за границей. Несомненно, его должны были заинтересовать города, не похожие с виду на русские. Центральная часть Ревеля (Таллина) и Висби (главного города и порта на Готланде) с тех пор изменилась мало, так что особо напрягать воображение не приходится. Узкие, как в Москве, но замощенные и хорошо подметенные, как в Петербурге, улицы, высокие и острые церковные шпили, фахверковые перекрытия – а главное, сплошь камень, кирпич, глина. Ведь в 1736 году даже Петербург, кроме главных улиц, был в основном деревянным. К тому же в сердце любого русского города той поры, включая и столицу, оставались незастроенные, заросшие травой и кустами участки; горожане зимой и летом ходили в эти оазисы живой природы по нужде. В Европе ничего подобного не было: там цивилизация продвинулась уже так далеко, что в каждом доме обустроена была выгребная яма. Вонь стояла не на улице, а в человеческом жилище. Тела людей тоже тяжело пахли: еженедельное мытье в тогдашней Европе было редкостью, бани не были в обычае. Зато пьяных студентов встречалось не в пример меньше, чем на родине.
Вряд ли, наскоро проезжая Германию в 1736 году, Ломоносов что-то успел понять и узнать о тамошней жизни. Но впоследствии он часто путешествовал по этой стране, общался со многими людьми, наблюдал.
Формально Германия представляла собой империю – Священную Римскую империю Германской Нации. Империя эта, основанная в 962 году, считалась прямой преемницей Империи Карла Великого, а через нее – Западной Римской. Другими словами, германские императоры, кайзеры, возводили свою власть к самим Цезарю и Августу – со столь же сомнительным правом, что и русские цари. Но, в отличие от русских царей, они обладали лишь номинальной властью. С 1273 года время от времени, а с 1437 по 1740 год непрерывно императорский престол занимали австрийские эрцгерцоги – Габсбурги. Собственные их владения, включавшие разноплеменные земли (будущая Австро-Венгрия), были велики и богаты, и там эрцгерцоги правили самовластно. Но в других германских землях эрцгерцог, он же император, лишь раздавал титулы и привилегии и распоряжался устройством ярмарок. Немцы почти гордились, что на их земле 360 с лишком княжеств – “по числу дней года”. Кроме княжеств были еще имперские города (с формально избираемыми, фактически наследственными бургомистрами) и полторы тысячи “имперских рыцарей”, которые независимыми государями не считались, но в пределах своих владений творили что хотели: они подлежали лишь имперскому суду, а последний хронически бездействовал. Был еще рейхстаг, в который князья посылали своих представителей. Он обсуждал в основном вопросы этикета.
Страна очень медленно оправлялась от последствий страшной Тридцатилетней войны (1618–1648) между католическим Югом и протестантским Севером, уменьшившей население Германии на треть: с 15 до 10 миллионов человек. Многие шахты все еще, почти век спустя, стояли заброшенными, городские ремесла пришли в упадок, но чуть ли не каждый князь (курфюрст) – чуть ли не каждый из трехсот шестидесяти румяных правителей в одинаковых пудреных белых париках до плеч, ныне совершенно неотличимых на вид на потемневших портретах! – считал своим долгом построить в своих владениях маленький Версаль или Трианон. Карл Вюртембергский импортировал в свое княжество снег, чтобы покататься на санях, – немудрено, что ему понадобился еврей Зюсс, чтобы финансировать такого рода развлечения. Его современник и тезка, Карл Фридрих Вильгельм Ансбахский, однажды на глазах у приближенных застрелил трубочиста, чтобы развлечь свою любовницу, которая хотела полюбоваться падением человека с кровли. Другими словами, господствовал абсолютизм – чаще непросвещенный. Впрочем, иногда князья начинали усиленно заботиться о нуждах своих подданных, шпицрутенами насаждая картофелеводство или шелководство, пока не увлекались чем-то другим. Само собой разумеется, вся Германия щетинилась шлагбаумами, у каждого из которых брали пошлины, и каждый владетельный государь обладал обильным административным, канцелярским, фискальным и прочим штатом, содержащимся за счет его пространной и обильной державы. Мануфактуры – там, где они существовали, – принадлежали соответствующему князю. Свободных крестьян (хотя бы в том смысле, в каком были свободны черносошные архангельские мужики) было очень мало, но формы зависимости различались: от северо-западных наследственных арендаторов-оброчников до прусских Leibeigenen, “крепостных людей”, которых можно было продавать без земли (в России работорговля, невиданная в последние пятьсот лет западнее Эльбы, восточнее американского побережья и севернее Средиземного моря, в 1730-е годы тоже вполне допускалась, но еще не получила такого грандиозного распространения, как в гуманные вольтерьянские времена Екатерины Великой).
В общем, и с уровнем жизни, и с правами человека, и с демократией дело в тогдашней Германии обстояло неважно… Единственное, что могло привлечь и привлекало таких людей, как Ломоносов, – это знания, наука, технология. Вот если бы дать эти знания и умения в руки сильных людей, обустраивающих по уму не маленькие княжества, а огромную централизованную страну! В XVIII веке так рассуждал не один Ломоносов. Так же думали и многие немцы, восхищавшиеся перспективами Российской империи и отправлявшиеся туда в поисках счастья. Положительные последствия “мелкодержавия” еще не были очевидны; а такой положительной стороной был, несомненно, полицентризм, доныне сохраняющийся в Германии и так выгодно контрастирующий с российской концентрацией власти и денег, образования и культуры в столицах.
Город Марбург упоминается, по крайней мере, с 1065 года. В XVIII веке он принадлежал ландграфству Гессен-Нассау. Ландграфом с 1730 года был Фридрих (Фридерик) I, он же шведский король (престол унаследовал после смерти Карла XII, на сестре которого он был женат). Но уже в 1735 году он фактически передал власть в Гессене-Нассау своему брату Вильгельму.
Еще при старом ландграфе Карле, отце Фридриха и Вильгельма, в 1727 году состоялось торжественное празднование двухсотлетия Марбургского университета. “Господа студенты веселились вдоволь, но не произошло ни малейшего несчастья, за исключением только того, что все стаканы, бутылки, столы, стулья и скамьи были разбиты вдребезги”. А был это первый протестантский университет в Германии, и начал он свою историю с легкой руки ландграфа Филиппа, поклонника Лютера. В 1529 году в Марбургском замке состоялся знаменитый диспут о таинстве евхаристии между Лютером и его сподвижником Меланхтоном, с одной стороны, и швейцарским религиозным реформатором Ульрихом Цвингли – с другой.
Расцвет университета начался в 1723 году. Именно в этом году в Марбург из Галле пришлось переехать уже не раз упоминавшемуся Христиану фон Вольфу – ученому и мыслителю, чьим словам в то время восторженно внимала вся просвещенная Европа.
Вольф родился в 1679 году в Силезии, в Бреслау, в семье башмачника, давшего обет сделать сына ученым человеком. Тех препятствий, которые были у Ломоносова, Вольфу, тоже выходцу из простонародья, преодолевать не пришлось. Последователь и продолжатель великого Лейбница, он стал – в глазах просвещенной Европы – его законным преемником. Огромной популярности Вольфа способствовало то, что писал он, в отличие от большинства ученых той поры, в основном не по-латыни, а по-немецки. Именно он, по существу, разработал немецкую философскую терминологию. В 27 лет он, окончив Йенский университет, получил кафедру в Галле, в Пруссии, но в 1723 году ему пришлось покинуть этот город. За прошедшие годы на прусском престоле просвещенного Фридриха I, основателя королевства, сменил его сын Фридрих Вильгельм I. Пруссия, суровое государство на северо-востоке, на колонизованных славянских и балтийских землях, на глазах становилась мощнейшей силой в Германии, ядром новой – не фиктивной, а всамделишной – империи. Фридрих Вильгельм видел силу державы по большей части в хорошо вооруженном, сытом и методически обученном войске. Он поощрял распространение военно-технических знаний, уважал медицину, но презирал все прочие науки и искусства. В своем деспотическом педантизме он доходил до фарса, и, скажем, крыловская басня о льве, невзлюбившем пестрых овец, имеет своим прообразом вполне реальный указ прусского короля: Фридрих Вильгельм велел оставить в своем королевстве только овец белой масти, а прочих истребить. Янтарную комнату, созданную для его отца, он обменял на роту русских гренадеров: единственной иррациональной слабостью короля было болезненное пристрастие к великанам. Ученые при Фридрихе Вильгельме играли роль шутов. Прусская Академия наук, основанная при Фридрихе I Лейбницем, которую второй прусский король не распускал, только чтобы не лишиться постоянного предмета для грубых острот, оказалась в руках ничтожеств и невежд. Вольфа они ненавидели и завидовали ему. Ко всему прочему в Пруссии как раз в эти годы распространился пиетизм – мрачная и нетерпимая, фундаменталистская форма лютеранской религии. В 1723 году профессор Вольф позволил себе в торжественной речи одобрительно отозваться об этическом учении Конфуция. На него донесли, и профессору пришлось перебраться из Галле в Марбург, где ему с радостью предоставили пост регирунгсрата (постоянного члена университетского совета).
Вольф был человеком энциклопедических интересов – так же как впоследствии его ученик. Он занимался философией, математикой, физикой, механикой. Ни в одной области он не сделал крупных открытий. Самый выдающийся вклад Вольфа в математику – то, что он первым начал использовать точку для обозначения умножения, а двоеточие для обозначения деления. Он великолепно знал современную ему экспериментальную физику, но в основном ограничивался демонстрацией опытов, уже осуществленных другими. В философии он остался популяризатором (а иногда и вульгаризатором) идей Декарта и Лейбница. Но именно Вольф соединил всю позитивную ученость своего времени в стройную и логически непротиворечивую систему и изложил их понятным широкому читателю языком. Лучшего учителя было не придумать.
Марбургский университет при Вольфе перестал быть специально “протестантским” и превратился в светское учебное заведение, характерное для Нового времени. Начал выходить ученый журнал, улучшилось качество преподавания. Лекции самого Вольфа, читавшего живо и “без бумажки”, вызывали неизменный энтузиазм студентов.
В письме от 7 ноября Рейзер сообщает, что “господин регирунгсрат Вольф хочет сам принять на себя труд руководить нашими занятиями”.
Еще в марте 1736 года, когда обсуждалась программа обучения во Фрейберге, Рейзер-отец определил еe так:
“Поелику конечная цель пребывания трех студентов во Фрейберге состоит в том, чтобы они приобрели познания в систематической химии, то сие недостижимо, ежели они не изучат также физики… Другая цель в том состоит, дабы ученых горных инженеров на службу Империи представить; для сего необходима физическая география, каковая касается гор, долин, вод и прочего. Сея наука нераздельна с Historie Mineralum и учит также все разновидности земель, камней и минералов на глаз различать, чему лучшим руководством послужить могут частые и усердные посещения какого-нибудь хорошего собрания минералов. Если же они и изучат свойства земель, от того не будет пользы, если не научатся извлекать их на поверхность из глубины. Для сего служит механика…”
В итоге программа включала следующие пункты: физика, “поскольку она нужна для химии металлов”; основы химии; физическая география, “поскольку это необходимо для изучения минералов”; Historiam Fosslium & Mineralum (наука об окаменелостях и минералах). Все эти предметы должен был преподавать сам Генкель. Кроме того, студенты должны были изучать механику, гидравлику, гидротехнику, плавильное дело, геометрию, черчение, совершенствоваться в русском, немецком и латинском языках, а также изучить французский и английский.
В инструкции, данной студентам при отъезде в Марбург, список предметов практически тот же. В Марбурге предполагалось изучать “естественную историю, физику, а из математики геометрию, тригонометрию, механику, гидравлику и гидротехнику”, чтобы затем перейти к техническим горноинженерным дисциплинам. Из списка изучаемых языков исчез непопулярный английский, но посещение Англии, Франции, Голландии и Саксонии в плане все еще значилось. Тут у академии был собственный интерес. Недоданные за первый год триста рублей вскоре после отъезда студентов (11 октября) были, решением Академической канцелярии, “зарезервированы” на будущее путешествие трех студентов по Европе. (Фактически эти деньги уже были истрачены на другие надобности.) Такую же сумму решили откладывать для этих целей из ежегодно отчисляемых Сенатом денег. А значит, пока суть да дело, в течение трех, четырех, пяти лет эти ежегодные триста рублей можно пускать на всякие неотложные (с точки зрения Шумахера) академические нужды.
Представление о том, как строились занятия на самом деле, дает рапорт трех студентов, посланный в Петербург в июне 1737 года.
“Прибыв же в Марбург… мы немедля со здешним доктором медицины Конради о его практико-теоретическом курсе химии условились за 120 талеров, чтобы он нам Шталеву химию по-латыни прочитал, и все к оной относящиеся опыты на практике показал. Поелику же он обещанного не исполнил, да и исполнить не мог, то мы от сего курса, с милостивого соизволения господина регирунгсрата Вольфа, через три недели отказались и стали января сего 1737 года слушать курс здешнего профессора Дуйзинга по Тейхмайеровой «Instituziones Chimiae» и поныне еще слушаем. О механике же читает сам регирунгсрат в своем курсе математики, а вслед за тем будет толковать гидравлику и гидростатику. Что же касается каждого из нас особливо, то я, Г. У. Рейзер, слушал вместе с другими у господина регирунгсрата архитектуру, а занимался с ноября прошлого года у учителя французского языка, а с апреля – у учителя рисования, сперва по два, а ныне по четыре часа в неделю. Я же, Михайло Ломоносов, и я, Димитрий Виноградов, до апреля месяца брали уроки немецкого языка, арифметики, геометрии и тригонометрии[30], а с мая месяца учиться начали французскому языку и рисованию”.
Поскольку из изучаемых предметов именно химия стала одной из научных специальностей Ломоносова, стоит специально остановиться на том, что именно мог почерпнуть он из курсов профессора Юстина Дуйзинга в свой первый марбургский год.
Как известно, химии в современном понимании предшествовала алхимия. Но хотя два слова разделяет всего лишь утраченный арабский артикль, преемственность между определяемыми ими научными дисциплинами не такая уж прямая. И в древности, и в Средние века людям было известно немало химических технологий, связанных, положим, с выплавкой металлов, изготовлением красок или простейших лекарств. Но алхимики к этим ремесленным познаниям никакого отношения не имели и уж точно не стремились развить их или усовершенствовать. У алхимии были другие, более высокие задачи. Некоторые из них носили характер вполне практический и даже меркантильный (превращение неблагородных металлов в золото и прочее). Но для истинно великих арабских и европейских алхимиков это не было самоцелью.
Натурфилософия Аристотеля и его позднеантичных последователей оставила грядущим векам в наследство определенные представления о природе вещества, которые очень долго были незыблемы для ученых людей Европы и Ближнего Востока, вплоть до составителей процитированного нами в первой главе древнерусского “Шестоднева”. В основе мира лежат четыре элемента – земля, вода, огонь и воздух (воплощением огненного и воздушного начал считались сера и ртуть). Но грекам и римлянам не приходила в голову мысль проверять эти представления экспериментальным путем. Между тем средневековые алхимики именно к этому и стремились. Более того: они верили, что практическое овладение силой элементов даст человеку магические возможности.
На рубеже Нового времени цели и интересы алхимиков начали меняться. Так, Теофраст Парацельс (1493–1541) соединил алхимические опыты с медициной и фармацией. Но переворот в химической науке связан с изменением не только целей работы, но и базовых постулатов. Человеком, сделавшим здесь первый и важнейший шаг, был лорд Роберт Бойль (1627–1691), автор книги “Химик-скептик”. Бойль немало занимался практическими вопросами, в основном касающимися чеканки монет, но при том подчеркивал, что “рассматривает химию… не как врач или алхимик, но как философ”.
С древности, наряду с идеей элементов, существовали и иные концепции – атомистические. Отец атомистической философии Демокрит считал, что мир состоит из мельчайших частиц, атомов, идеально круглых, совершенно однородных. Но античная атомистика не объясняла разнообразия сущего, а потому не могла соперничать с идеей нерасчленимых первоэлементов. Взгляды Бойля отличались и от взглядов перипатетиков, последователей Аристотеля, и от представлений Демокрита. Он верил в существование мельчайших частиц (корпускул), но считал, что они различаются по свойствам, размерам и массе. Соединением различных корпускул и объясняются свойства веществ.
Бойль не только совершил теоретический переворот в науке о веществе, но и сделал ряд важнейших открытий в области химии и физики: он открыл существование кислотно-щелочных индикаторов, разделил соли на кислые и щелочные, наконец, открыл обратно пропорциональную зависимость между объемом газа и давлением при постоянной температуре (закон Бойля – Мариотта). Именно с трудов Бойля и его современников (таких как Иоганн Иоахим Бехер) начинается история химии в нынешнем понимании.
На место старых ложных теорий часто приходят новые. Младший современник Бойля, Георг Эрнст Шталь (1659–1734), врач Фридриха Вильгельма Прусского, впервые описал окислительно-восстановительные реакции, которым дал объяснение, соответствующее уровню знаний того времени и, казалось бы, вполне логичное.
Собственно говоря, увидел Шталь вот что: окалина (“известь”), образующаяся на олове при выплавке, снова превращается в олово при соприкосновении с древесным углем. Шталь провел опыты с другими неблагородными металлами и получил тот же результат. Прусский химик пришел к такому выводу: металлы состоят из “извести” и особого “огненного вещества” – флогистона. При горении флогистон выходит из металла. Уголь – почти чистый флогистон. При соприкосновении с ним флогистон снова соединяется с “известью”, и образуется металл.
Потребовался гений Лавуазье, заложившего основы современной химии, чтобы опровергнуть эту теорию. В 1730-е годы до этого было далеко, идея флогистона была модной научной новинкой. Существование флогистона разрушало традиционную систему “элементов” и тем самым подтверждало правоту Бойля[31].
Сам Вольф в первый год занимался с русскими студентами, по всей вероятности, в индивидуальном порядке, так как Ломоносова и Виноградова можно было учить лишь по-латыни: немецкие лекции им, с их уровнем знания языка, были еще недоступны. Но уже в сентябре 1737 года Ломоносов пишет по-немецки письмо Корфу, желая наконец-то самолично, а не через Рейзера выразить президенту академии свою благодарность и заодно продемонстрировать свои успехи в его родном языке. С этого времени студенты могли посещать лекции Вольфа на общих основаниях. 25 марта 1738 года они отправляют новый рапорт, в котором сообщают, что “после отправления прошлого рапорта… у господина регирунгсрата Вольфа прошли механику, аэрометрию и гидравлику, а у господина доктора Дуйзинга – теоретическую химию (Collegium Chymae theoreticum), а ныне слушаем курс догматической физики и логики у господина же регирунгсрата Вольфа”.
Влияние Вольфа как ученого и мыслителя на Ломоносова было глубоким и продолжалось до конца жизни. Не все биографы русского ученого считали его благотворным. Дело в том, что философия Вольфа уже через полвека после его смерти оценивалась довольно иронически. Вольф был, в некоторых отношениях, основоположником классической германской философской школы. Но рок основоположников горек: после Канта и Гегеля принимать всерьез старого профессора из Марбурга и Галле было трудно.
В основе учения Вольфа лежала идея всеобщей причинности – “предустановленной гармонии”. Только осознав эту причинность, можно понять смысл каждого из физических и духовных явлений мира. Осознание этой причинности – функция “первой философии”. Другие науки посвящены отдельным сторонам этого цельного и всеохватывающего бытия: физика изучает тела – “простые субстанции”, движение которых объясняется механической причинностью, пневматология – область духов, математика – величины вещей, этика, естественное право и политика – волю как свойство души. Заслугой Вольфа считается разработка психологии как отдельной науки. Занимался Вольф и вопросами права, будучи в этой области последователем Гуго Гроция и Пуффендорфа. Все, что наблюдал Вольф в мире, – от законов гидравлики до тончайших движений человеческой мысли, от государственных институций (выстроенных в соответствии с принципами естественного права) до атмосферных явлений, – все это были колесики в огромной, идеально сконструированной машине, заведенной Творцом. “Ничто существующее не существует без достаточного основания”. Вслед за Лейбницем Вольф считал наш мир “лучшим из возможных”. Бог мог сотворить мир, в котором не было бы зла, но в этом мире не было бы и свободы воли, а она – несомненное благо.
Впрочем, блага в нашем мире, если как следует в нем разобраться, все же значительно больше, чем зла. Мир этот создан исключительно для человека, потому что лишь он обладает разумом и способен познать Бога. Животные существуют, чтобы человек насыщал себя их мясом. Земля вращается вокруг своей оси, чтобы сменялись дни и ночи, что создает удобства для людей: ночью сподручнее охотиться на птиц и ловить рыбу. Вольф считал, что все это можно доказать математически. Его работы написаны “математическим методом” – в форме следующих друг из друга постулатов и теорем.
Будучи сам человеком душевно чистым, добрым и честным (что так отчетливо проявилось в отношении к Ломоносову и его товарищам), Вольф с детским простодушием верил в совершенство творения и всесилие разума. Его младшие современники, французские просветители, были мрачнее и насмешливее. Вольтер, у которого юный прусский престолонаследник, будущий Фридрих Великий, настойчиво спрашивал мнения о философии Вольфа, дипломатично отвечал: “Я еще не успел прочитать всю метафизику Вольфа… Но то немногое, что я успел в ней прочитать, показалось мне золотой цепью, спущенной с неба к земле. Правда, в ней имеются звенья столь слабые, что опасаешься, как бы они не порвались; но столько искусства вложено в их изготовление, что я восхищен ими…” Спустя двадцать лет он высмеял Вольфа в своем “Кандиде”. “Все к лучшему в этом лучшем из миров” – каким мрачным сарказмом звучат эти слова в устах неунывающего безносого Панглосса!
Ломоносова в учении Вольфа должны были заинтересовать три вещи: антропоцентризм, универсализм и – особо – учение об элементарных частицах, монадах. В Германии Ломоносов впервые столкнулся с объяснением мира через атомистические концепции. У Лейбница монада – это духовная сущность, дающая материи способность к развитию и познанию. Монад бесконечное множество, между ними нет двух одинаковых, но при этом каждая из них содержит в себе все остальные и весь мир в целом. Для Вольфа это было уже сложновато. В его представлении мир делим на бесконечное множество бесконечно различных материальных частиц, кроме которых существует еще и бесконечное множество различных нематериальных сущностей – “простых вещей”, которые и придают материи ее свойства. Ломоносов для себя упростил эту мысль еще больше. Он не был философом, и его интересовал в первую очередь материальный мир – мир, в котором ставили химические опыты, писали стихи и управляли государствами. Соединение “корпускул” различной формы как причина всех химических и физических явлений – это было понятно, логично и совпадало с рассуждениями Бойля. О нематериальных монадах Ломоносов не хотел и думать. Еще в 1754 году, незадолго до смерти Вольфа, когда в Германии разгорелся спор между сторонниками и противниками монадологии, Михайло Васильевич рвался вступить в бой и уничтожить своими аргументами “мистические теории” “шершней-монадологистов”, и лишь опасение “омрачить старость” своему учителю удержало его от этого.