bannerbannerbanner
Ломоносов. Всероссийский человек

Валерий Шубинский
Ломоносов. Всероссийский человек

Полная версия

Что касается Ломоносова, то он поспешил применить приобретенные знания на практике. Как рассказывали в конце XVIII века посетившему Холмогоры академику Лепехину, сын Василия Ломоносова “охоч был читать в церкви псалмы и каноны, и по здешнему обычаю жития святых, напечатанные в прологах, и в том был проворен, и при том имел у себя прирожденную глубокую память. Когда какое слово прочитает, после расскажет сидящим в трапезе старичкам сокращение на словах обстоятельно”. Живее и достовернее говорится о выдающихся способностях мальчика в примечаниях к “Академической биографии” Веревкина. Основой послужили рассказы самого Ломоносова Штелину. “Через два года учинился, ко удивлению всех, лутчим чтецом в приходской своей церкви. Охота его до чтения на клиросе и за амвоном была так велика, что нередко биван был не от сверстников по летам, но от сверстников по учению, за то, что стыдил их превосходством своим перед ними произносить читаемое к месту расстановочно, внятно, а притом и с особой приятностью и ломкостью голоса”. Другими словами, уже у юного Ломоносова были и просветительский раж, и высокомерие, стоившее ему впоследствии немалых неприятностей.

Поморам, в большей степени, чем другим русским сельским жителям, втянутым в рыночные отношения, приходилось подписывать много важных хозяйственных документов. Между тем старики и люди среднего возраста часто были неграмотны, и заверять своей подписью бумаги приходилось научившимся читать и писать юнцам. Самый ранний сохранившийся автограф Ломоносова (4 февраля 1726 года) – в “Тетради подрядной камени, кирпича и древ церковного строителя Ивана Лопаткина”. Алексей Аверкиев Старопопов и Григорий Иванов Иконников подрядились поставить Лопаткину “тес сосновый, не губастый, нещелованный и неперекосной”. За неграмотных подрядчиков “Михайло Ломоносов руку приложил”. Подписи четырнадцатилетнего мальчика, вероятно, придавало вес имя его почтенного и состоятельного (но неграмотного) отца.

Круг чтения “книжного” средневекового человека обязательно включал житийную (“Пролог”, “Четьи-Минеи”) и учительную литературу. Трудно сказать, много ли таких книг было на Курострове. Рядом, у архиепископа в Холмогорах и в Антониевом Сийском монастыре, были большие библиотеки – но они, конечно, не были доступны сыну рыбака из деревни Мишанинской. Но все же юный Ломоносов не только читал, но и переписывал такого рода произведения (труд переписчика еще был востребован – печатных книг было мало). Сохранилась одна переписанная им книга – “Служба и житие Даниила Мироточца”. Можно предположить, что в его распоряжении был и уже поминавшийся рукописный “Шестоднев” архиепископа Афанасия (или одного из его предшественников), из которого будущий естествоиспытатель мог почерпнуть фундаментальные позднесредневековые представления о структуре мира.

“Облу же глаголют сотвори Бог землю, аще и горы на ней устрои. И яко зерно перцово глаголют сию неции быти круглостью, зане аще и неравно, но обло. Тако же и земля.

‹…› Велики суть небеса и многим больши земля. И земля посреди их, яко тычка в крузе, и на чем и с водами, сиречь с морми, Божиим повелением поставлена и утверждена”[10].

В мире, учил “Шестоднев”, существуют четыре первоначальные стихии: воздух, огонь, вода и земля. Круглый мир с землей посередине подобен яйцу, включающему в себя все элементы мира и представляющему собой модель макрокосма:

“Кто различное естество дал есть яйцам, малыми же образы стихия показует, тонкое им вложив, яко воздух, желтое, яко огнь, белое же, яко воду, а жесткое, яко землю, еже объимает естество”[11].

Как рассказывают биографы, Ломоносов стал спрашивать местного священника, существуют ли нецерковные, светские книги. Священник ответил, что такие книги существуют, но чтобы читать их, надо выучить латынь, а латыни учат только в больших городах – Москве, Петербурге и Киеве. То ли он больше ничего не знал, то ли не хотел сбивать отрока с пути благочестия. Кстати, школа, в которой обучали, между прочим, латинскому языку, преспокойно существовала с 1723 года на другом берегу протоки – в Холмогорах при архиепископском дворе. Учиться в ней Ломоносов не мог (туда брали только детей священнослужителей), но неужто он о ней не слышал?

Впрочем, вскоре мальчик увидел книги светского содержания в доме своих куростровских знакомцев – Дудиных. И книги эти были не на латинском, а на “славеноросском” языке.

Отец Павел Дудин, служивший в Холмогорском соборе, владел недурной библиотекой. Некоторые (в основном богословские – “Беседы Иоанна Златоуста”, “Поучения Аввы Дорофея”, “Маргарит, сиречь духовный луг”) книги из библиотеки Дудиных купил сам архиепископ – частью при жизни отца Павла, частью после его смерти (1695) у его сыновей.

Почему один из сыновей отца Павла, Христофор Дудин, не принял сана и поселился на Курострове, неизвестно. Умер он 12 июня 1724 года. Еще при жизни “старика Дудина” двенадцатилетний Ломоносов видел у него несколько книг, которые произвели на него сильное впечатление. У самого Христофора Павловича ничего выпросить не удалось, но уже после его смерти Ломоносов, ценою всяких “угождений и услуг” его сыновьям, сумел получить в собственность три книги: “Грамматику” Мелетия Смотрицкого, “Псалтирь Рифмотворную” Симеона Полоцкого и “Арифметику” Леонтия Магницкого.

Вообще-то в 1720-е годы новоизданные светские книги даже внешне отличались от церковных. Их печатали “гражданским шрифтом”, разработанным лично Петром. Буквы были не такой, как в традиционной кириллице, формы, а некоторых (например, большого и малого юсов) и вовсе не было. Но “Псалтирь” и “Арифметика” были напечатаны еще до реформы (соответственно в 1680 и 1703 годах), а новое издание “Грамматики”, осуществленное в 1721 году, было отпечатано в церковной типографии (а на церковные издания гражданский шрифт не распространялся).

“Грамматика” была самой поздней по году издания, но самой старой по времени написания из доставшихся Ломоносову книг. Мелетий Смотрицкий (1578–1633), современник Шекспира, православный подданный польского короля, шляхтич, не признавший Брестскую унию (заключенную в дни его молодости), не только получил отличное средневековое схоластическое образование, но и впитал многое из новой науки. Достаточно сказать, что он учился в Нюрнбергском, Лейпцигском, Виттенбергском университетах и получил степень доктора медицины. Вернувшись из гамлетовской и фаустовской Европы, он поначалу возглавил в Киеве церковную школу (из которой позднее выросла Киево-Могилянская академия), а потом стал настоятелем православного монастыря в Вильне. Прославившись антикатолическими сочинениями, он в 1627 году (поссорившись с единоверцами из-за вопросов церковного управления) внезапно переменил флаг и умер пылким прозелитом греко-католицизма.

“Грамматика”, впервые вышедшая в 1619 году, относилась скорее к западному варианту “славеноросского” языка, то есть к церковнославянскому с элементами тех диалектов, из которых позднее выросли украинский и белорусский языки. Кроме того, ее сухой ученый слог мог быть труден для ребенка. И тем не менее для Ломоносова она оказалась важной – настолько важной, что он вспоминал об этом десятилетия спустя. Возможно, сама мысль, что язык, то есть попросту слова, которыми ежедневно говорится обо всем на свете, – это нечто, подлежащее анализу и регламентации, что существует “художество благо глаголати и писати учащее” (так определяет сам Смотрицкий свой предмет), потрясла его воображение.

Смотрицкий делил грамматику на четыре части: орфографию, этимологию, синтаксис, просодию. “Чему учат сии четыре части? – Орфографиа учит право писати и гласом в речениих прямо ударяти. Этимология учит речения в своя им части точие возносити. Синтаксис учит словеса сложие сочиняти. Просодиа учит метром ли мерою количества стихи слагати”.

Последний пункт должен был задержать внимание Ломоносова. Здесь шла речь о доселе неизвестной ему сфере бытия. Разделение художественной речи на стихи и прозу кажется нам само собой разумеющимся. Но так было не везде и не всегда. Мольеровский господин Журден, напомним, не догадывался, что всю жизнь говорит прозой. В Древней Руси об этом не догадывались самые изощренные книжники.

Смотрицкий одним из первых ввел в православную восточноевропейскую культуру новое для нее понятие “поэтического искусства”. Как человек классического образования, он был сторонником античных метров. Но римский и греческий, так называемый метрический стих (пентаметр, гекзаметр и другие освященные веками размеры), основан на чередовании длинных и коротких слогов. Чтобы создать русский гекзаметр (первый подход к задаче, которая осталась к концу жизни Ломоносова нерешенной, – об этом мы еще поговорим), виленский ученый схоласт приписывает одним славянским гласным (например, “и”) – долготу, другим (например, “о”) – краткость. Такие стихи нужно было произносить, растягивая соответствующие слоги и при этом “смазывая” ударения (которых Смотрицкий в расчет не принимал).

 
 
Са-арматски-и новора-астныя-я Мусы-ы стопу перву,
Тща-ащуся Парна-ас во оби-итель ве-ечну зая-яти[12]
 

Разумеется, такой образец поэтической речи вдохновить не мог. Но вот Ломоносов открывает вторую книгу – “Псалтирь” Симеона Полоцкого и читает:

 
Блажен муж, иже во злых совет не вхождаше
ниже на пути грешных человек стояше,
ниже на седалищах восхотя сидети,
тех, иже не желают блага разумети, –
 
 
Но в законе Господни волю полагает
тому днем и нощию себе поучает.
Будет бо яко древо, при водах сажденно,
еже дает во время плод свой неизменно…
 

Это – хорошо знакомый Ломоносову первый псалом. И вот эти привычные слова сложены на какой-то особый лад и каким-то особым образом врезаются в сознание. Конечно, Ломоносову были известны и народные песни, и былины, и духовные стихи. Но все это, по тогдашним представлениям, не имело и не могло иметь отношения к книжности[13]. Церковное пение? Но церковные песнопения (как, впрочем, и фольклорные тексты) были устроены по совершенно иному принципу. И потом – они не имели автора или восходили к древнему, почитаемому церковью источнику. Здесь же Ломоносов столкнулся с невиданным: какой-то человек совсем недавнего прошлого, простой монах, “старец”, так переставил слова псалма, что они образовали строки одинаковой длины с созвучием на конце. И это – в печатной книге, а что такое печатная книга в начале XVIII века – объяснять не надо. Значит, подобные игры не только разрешены, но и одобрены; и сам человек, умеющий в них играть, гордится этим как особой благодатью.

Автор “Псалтири Рифмотворной” Симеон Полоцкий (до пострижения Самуил Гаврилович Петровский-Синтианович) родился в 1629 году в городе, от которого пошло его прозвище. Выпускник Киево-Могилянской коллегии и иезуитской школы, он, как и Мелетий Смотрицкий, был противником унии. В ходе войны Московского царства с Польшей Полоцк попал под власть православной России, и Симеон переселился в Москву, где стал учителем наследника престола царевича Алексея Алексеевича, а после его смерти в 1670 году – нового наследника Федора Алексеевича. Заодно он учил его сестру Софью и многих других лиц. Если в 1667 году, когда Москву посетил голландский дипломат и ученый Николас Витсен, он нашел там лишь одного человека, знающего иностранные языки, а уже через десять лет, в краткое правление царя Федора III (1676–1682), чуть не весь двор бойко изъяснялся по-латыни и по-польски – в этом заслуга, в первую очередь, именно царского учителя. Уроки латыни брали у Симеона даже дьяки Приказа тайных дел. Вероятно, особистам тишайшего царя язык Цицерона нужен был для чтения дипломатической переписки. Симеона использовали и в качестве церковного полемиста – именно его выставил царь для публичного диспута с протопопом Аввакумом. Но, в первую очередь, он был рожден поэтом. Каждое утро он аккуратно исписывал полтетради стихами – а почерк у него был убористый. Точнее, не стихами, а виршами.

Вирши (слово заимствовано из польского языка и, как многие польские слова, позднее приобрело в русском уничижительно-вульгарный оттенок, но тогда оно звучало вполне почетно) в Москве сочиняли еще в начале XVII века, а в Западной Руси и того раньше. Едва ли не первым “славеноросским” виршеписцем был, между прочим, Герасим Смотрицкий, отец Мелетия. В отличие от нерифмованных метрических стихов (слово греческого происхождения) из “Грамматики” Смотрицкого и от народных нерифмованных тонических духовных стихов – вирши были написаны по польскому образцу: каждая строка состояла из определенного количества слогов, и соседние строки были между собой зарифмованы. Такой стих, основанный на счете слогов, называется силлабическим. В польском языке (а также во французском, итальянском, грузинском и др.) он звучит естественно. Дело в том, что во всех этих языках ударение в каждом слове всегда падает на определенный слог: во французском – обязательно на последний, в польском – на предпоследний, кроме односложных слов, разумеется. Длина слов хотя и различна, но, как правило, варьирует в определенных пределах и стремится к статистически постоянной величине. Поэтому достаточно ограничить длину строки – внутри строки ритм возникает сам собой. В русском же языке все не так просто…

Но об этом русские стихотворцы догадались только спустя столетие, причем одним из первых это понял Ломоносов. А пока что грамотные русские люди чрезвычайно обрадовались новому развлечению. Причем, если на западе, на Украине и в Белоруссии, уже в первой половине XVII века умели писать правильные силлабические стихи, то москвичи усвоили поначалу только самое простое – рифму. Пусть, на наш слух, изысканностью и разнообразием рифмы XVII века не отличались (сплошь женские, по польскому образцу, и по большей части глагольные) – так ведь все было внове!

Рифмованными введениями снабжали свои хроники мемуаристы Смутного времени – дьяк Иван Катырев-Ростовский, князь Семен Шаховской-Харя. В начале правления Михаила Федоровича бывший фаворит Лжедимитрия I, князь Иван Хворостинин, был даже арестован и сослан в монастырь за сочинение злопыхательских и поносных виршей, из которых сохранилось лишь две строки: “В Русском государстве сеют землю рожью, а живут все ложью”. В монастыре князь-диссидент исправился и стать писать другие вирши, обличающие “католицкую” и “люторскую” ересь. Рифмованные прокламации писал Тимофей Анкудинов, последний из 26 самозванцев первой половины XVII века, выдававший себя за “царевича Ивана”, сына Василия Шуйского (в этом качестве он объявился в 1646 году в Стамбуле; позднее выдан России и в 1653 году четвертован в Москве).

Симеон ввел в эти упражнения строгий порядок. Виршеписцы приучились считать слоги. В каждой строке полагалось быть тринадцати, реже – девяти или одиннадцати слогам. Однообразие размеров компенсировали, соединяя поэзию с другими искусствами: стихи записывались в виде креста или различных геометрических фигур, включались в орнамент и т. д. Что касается тематики, то здесь выбор был невелик: либо однообразные панегирики членам царской семьи, либо переложения священных текстов, либо разного рода поучения. Но сочинялось все это в огромном количестве. Современный поэт Лев Лосев, охарактеризовавший это время так: “Все те, кто знали грамоте в Москве, писали только вирши и доносы”, – не столь уж далек от истины.

Наследие Симеона состоит, строго говоря, из трех больших книг: “Псалтири”, “Рифмологиона” (сборника панегириков и стихов на случаи придворной жизни) и “Вертограда многоцветного”. Третья книга самая интересная. Трудно сказать, прочитал ее Ломоносов еще на Курострове или уже в Москве, но прочитал несомненно. “Вертоград” – это сборник стихотворений поучительного содержания, причем поучение, как правило, иллюстрируется притчей. И как часто бывает в сатирической и дидактической литературе, описание и нарратив оказывались важнее морали. Например, стихотворение “Купецтво” – замечательный каталог торговых хитростей той поры.

В притчах Симеона добродетель побеждает порок, но часто очень нетривиальными способами. Некий сын кормил старого отца бобами, а сам втайне ел “печена певня”. Закончилось это тем, что:

 
‹…› Петел на снедь во жабу страшну преложися,
и в ненасыщенные злаго мужа очи
и на лице безстудно неизбежно скочи –
 

и загрызла его жаба ядовитыми зубами “даже до смерти”. В конце Симеон, сжалившись над читателем, прибавляет:

 
Инии пишут, яко бысть ему ослаба
за слезы: прежде смерти отпади та жаба.
 

Другая история: некая роженица назвала Богоматерь “свиньей” – и родила вместо ребенка поросенка, “черна и мертва”. Или еще история: некий “странноприимец” согрешил: украл свинью у соседа. И вот к нему пришел нищий и попросил “власа остричь”.

 
Начен же стирищи, к заду главы приде
и ту две оце светле зело виде.
 

Нищий с глазами на затылке объясняет бедняге, что он – Христос и “отвсюда тайны созерцает”.

 
Тема очима видел с небеси,
егда свинию ты чюжду крал еси…
 

В общем, “страшилки” не хуже Стивена Кинга. Следующая история вызывает радостное чувство узнавания:

 
Епископ Могунтийский нищих не любяше,
туне ядущи мыши оных нарицаше.
Егда же глад в стране великий сотворися,
тогда число убогих вельми умножися.
Он нищененавистник скупством держим бяше,
от демона лукавый совет восприяше;
собра нищих множество в житницу пространну
милостину сказуя им уготованну…
 

Епископ сжег нищих заживо и был за это съеден мышами… “Суд Божий над епископом” Саути, который русские читатели помнят в знаменитом переводе Жуковского, написан полтора столетия спустя. Сюжет заимствован Симеоном и Саути из средневековых немецких хроник (Могунция – латинская транскрипция Майнца).

Симеон изыскивал самые невероятные и эффектные истории в самых разных византийских и западноевропейских источниках, демонстрируя эрудицию и известную изобретательность. Дело в том, что именно в ту эпоху получили широкое распространение занимательные сказочные и бытовые повести – переводные (“Бова”, “Еруслан”) и оригинальные (“Фрол Скобеев”). Книжник из Полоцка, борясь с этой “массовой беллетристикой” XVII века за внимание читателя, сам рассказывал страшные и, на сегодняшний взгляд, забавные сказки, но с благочестивой моралью, а главное – в стихах.

Впрочем, интерес Симеона к страшным и причудливым историям мог иметь и другую причину. Русская культура начала выход из Средневековья на три-четыре века позже, чем ее западные сестры. Пропустив Возрождение, она как раз поспела к эпохе барокко. Европейская культура, открывшаяся московитам, представила резкие контрасты света и тени, высокого и низкого, большого и малого, нанизывающиеся одна на другую сложные метафоры, кривые, изогнутые линии, пышный декор, запутанные и экстравагантные сюжеты. Во Франции Буало, Мольер и Расин во второй половине XVII столетия уже успешно боролись с этой “безвкусицей”, но в тогдашней Италии, Германии, Польше она процветала и давала великие художественные плоды. В Московском царстве конца XVII века элементы барокко соединялись с отечественными средневековыми традициями: крестово-купольные пятиглавые храмы с высокими сенцами украшали изысканные пилястры и пышный растительный орнамент. Это называется нарышкинским барокко – по имени родичей молодого царя Петра, охотно строивших такие церкви. О барокко говорят иногда и в связи со стихами Симеона. Но чаще термин “русское барокко” применяется к эпохе Елизаветы Петровны, Растрелли и Ломоносова.

Все три книги Симеона были напечатаны им в собственной типографии, которую подарил ему в 1678 году державный ученик. Там Симеон мог печатать все, что пожелает, – в первую очередь, конечно, собственные произведения – без позволения патриарха (к крайнему возмущению последнего). Но в том же 1680 году, когда вышла “Псалтирь”, ее автора не стало, а два года спустя и молодой царь, едва приступив к намеченным реформам, заболел и умер. При его брате и преемнике Петре I “культурная революция” пошла в совершенно ином направлении.

Автор третьей доставшейся Ломоносову книги, Леонтий Магницкий, был порождением уже этой эпохи.

Леонтий Филиппович Магницкий (1669–1739) учился в Славяно-греко-латинской академии, у истоков которой стоял Симеон Полоцкий и в которой спустя несколько лет предстояло учиться Ломоносову. Вообще биография Магницкого удивительно напоминает биографию Ломоносова: он тоже происходил из крестьянского сословия и ушел из родной деревни “с рыбным обозом”. В академии юный Леонтий хорошо усвоил те богословские, философские и филологические знания, которые там преподавались, но душа его лежала к “цифирной науке”. Самоучкой молодой человек упражнялся в ней. Для этого он изучил (вдобавок к уже хорошо известным латыни и греческому) немецкий, итальянский и голландский языки и читал всю попадавшую в руки математическую литературу на этих языках. Четвертью века раньше эти упражнения, может быть, пропали бы втуне, но тут как раз начались петровские времена, стране требовались навигаторы и кораблестроители, а им математические знания были необходимы. Леонтий Филиппов (так, по отцу, звался он смолоду) попался на глаза Петру Великому, который осыпал его милостями. Именно он, по преданию, и дал знатоку цифирной науки фамилию Магницкий: “в сравнении того, как магнит привлекает к себе железо, так он природными и самообразованными способностями своими обратил внимание на себя”. С 1701 года Магницкий преподавал в Школе математических и навигацких наук (кроме него там преподавали еще один голландец и два англичанина), а в 1715-м, когда была основана Морская академия в Петербурге и иностранные преподаватели переехали туда, он возглавил московскую Навигацкую школу, ставшую подготовительным заведением. “Арифметика” служила учебником для Навигацкой школы.

 

Во вступлении к книге Леонтий Магницкий демонстрирует риторические приемы, которым учился в Академии. Но содержание его риторики было во многом новым. “Ни едина в видимых тварех тако не одобрена, и возвеличена, якоже человек. Аще бо и вся добра, яко Моисей глаше: и виде Бог вся сотвори, и се добра зело. Добра зело, но человека ради. Аще земля, аще вода, или прочие стихии, или паче реции, самое небо со всеми светилы, но вся сотворена сия человека ради”. Это была европейская ренессансная антропоцентрическая картина мира, из которой в условиях петровской тоталитарной технократии делались неожиданные и далеко идущие выводы. И видимо, эти слова врезались в сердце мальчика Михайлы, сына предприимчивого судовладельца. Весь удивительный мир, открывшийся ему в детстве, – с китами, плавучими ледовыми горами, северными сияниями, немеркнущим летним солнцем, разноцветными птицами и огромными рыбами – принадлежит человеку и создан для человека. Человек может и должен осуществить свои права, а для этого служат ему цифирная наука и другие точные науки.

Дальше шли вирши (не слишком блестящие), а потом – собственно задачи. Первая часть книги Магницкого действительно была посвящена арифметике: сложению, вычитанию, умножению, делению. И примеры были соответственные: разделить жалованье на взвод солдат, подсчитать дневную торговую прибыль… Это были знания, необходимые всем и каждому. Вторую часть составляли учености, специально предназначенные для навигаторов. Для них Магницкий толковал об извлечении корней (сам термин, как и значительная часть русской математической терминологии, изобретен им), о прогрессиях, о логарифмах, “О земном обще измерении, и иже к мореплаванию прилежат”, “О широте восхождения и захождения” и т. д.

По “Арифметике” Магницкого учились в России очень долго – по крайней мере до середины XVIII века – и, конечно, не только навигаторы. Тираж ее – 2400 экземпляров – был по тем временам огромен и уникален. Вероятно, во многом именно благодаря Магницкому и его учебнику к 1740 году элементарные математические знания распространились так широко, что (по наблюдению датского путешественника П. фон Хавена) русские даже превосходили в этом отношении большинство народов Западной Европы.

Таковы были книги, которые сам Ломоносов назовет позднее “вратами моей учености”.

6

Василию Дорофеевичу самому знание грамоты и счета, без сомнения, пошло бы на пользу, а уж грамотный сын мог стать для него незаменимым помощником. Но вышло по-другому. Из-за любви юного сына к учению его отношения с отцом разладились.

У этого была особая причина. В 1724 году, после смерти Федоры, Василий Ломоносов женился в третий раз – на молодой вдове Ирине Семеновне, урожденной Корельской, дочери монастырского крестьянина из Матигорской волости. Как всякому ребенку, уже в сознательном возрасте потерявшему мать, Ломоносову был, вероятно, не слишком приятен второй и третий брак отца. Это позднее, ратуя ради “сохранения и размножения российского народа” за разрешение четвертого и пятого брака (православная церковь их запрещала), он приводил в пример своего отца, который в третий раз овдовел еще полным сил и мог бы жениться. Но и в эти годы у него не нашлось добрых слов для второй мачехи: “Я рос ‹…›, имеючи отца хотя по натуре и доброго человека, однако в крайнем невежестве воспитанного, и злую и завистливую мачеху, которая всячески старалась произвести гнев в отце моем, представляя, что я сижу по-пустому за книгами. Для того многократно я принужден был читать и учиться, чему возможно было, в уединенных и пустых местах и терпеть стужу и голод…” (из письма Шувалову от 31 мая 1753).

Именно с этим разладом связан, вероятно, неожиданный поворот в судьбе юного Ломоносова – то, о чем сам он вспоминать не любил, но без чего рассказ о его юных годах будет неполным.

Уже первые биографы ученого лаконично отмечают, что на тринадцатом году он “уловлен был раскольниками, так называемого толка беспоповщины” и “держался оного два года, но скоро познал, что заблуждает”. Но уже в начале XX века в точности этого свидетельства усомнились – в том, что касается возраста юного “раскольника”. Двенадцати, тринадцати, четырнадцати лет Ломоносов каждое лето уходил в плавание с отцом, а зимой истово учился грамоте. Но как сказано в “Академической биографии”, с отцом на “Чайке” мальчик плавал “до шестнадцати лет” – стало быть, лишь до 1727 года. А в духовной росписи Архангельской епархии за 1728 год указано, что в то время как Василий Дорофеев Ломоносов и его жена Ирина исповедовались и причащались, “сын их Михайло” ни разу не был у исповеди и причастия “по нерадению”. Вероятно, именно в эти годы, между 1727-м и 1730-м, юный Ломоносов принадлежал к “расколу”, то есть к старообрядцам-беспоповцам, чья главная колония, Выговская пустынь, находилась в четырехстах верстах от Холмогор – на реке Выг.

Тех, кто не согласился в 1651 году с реформами Никона, официальная церковь называла “раскольниками”, сами они себя – “староверами” или “древлеправославной церковью”. Термин “старообрядчество” – современный и отражающий нынешние представления. В самом деле, сегодняшнего человека не может не поражать контраст между незначительностью изменений, их чисто внешним, ритуальным характером (написание “Иисус” вместо “Исус”, трехкратное, а не двукратное произнесение “аллилуйя” во время службы, крещение тремя, а не двумя перстами и т. д.) – и вызванным ими взрывом. Но не будем забывать о магической роли, которую играл для средневекового христианина обряд. Лишь он открывал дорогу к спасению; при несоблюдении ритуала или отсутствии у священника ритуальных полномочий никакая вера и никакие добрые дела сами по себе не помогали.

Впрочем, дело было, вероятно, не только в этом. Огромная человеческая энергия, накопившаяся за тихие, почти бессобытийные полвека после Смуты, требовала выхода. Какую-то ее часть оттянуло начавшееся освоение Сибири, остальное спровоцировал и пробудил к жизни своими реформами властный патриарх. Два с половиной миллиона человек, не желавших пойти на компромисс, – десятая часть населения страны! Эта цифра впечатляет тем более, что против этого стойкого меньшинства было употреблено насилие – в таких масштабах, как никогда прежде в России против инаковерующих. Протопоп Аввакум, его сподвижник инок Епифаний, боярыня Феодосия Морозова и другие вожди раскола были сожжены или погибли в заточении. Смерть на костре приняли и многие их последователи. По-видимому, даже с “жидовствующими” в начале XVI века расправлялись с меньшим размахом: там счет сожженных шел самое большее на десятки (известны имена восьмерых), в случае старообрядцев – на сотни, а если верить В. Н. Татищеву, то и на тысячи. Пик казней пришелся на 1680-е годы – на эпоху Федора Алексеевича и царевны Софьи; с началом петровских реформ они практически прекратились. (Это существенно: сегодня многим кажется, что у преобразований, сопровождавшихся жестокостями и ломкой культурной традиции, была “мягкая” альтернатива; но тот “греко-латинский” путь реформ, по которому начали было вести страну ближайшие предшественники Петра, мог оказаться не менее кровавым). Но, видимо, больше старообрядцев погибло все же не от рук господствующей церкви, а в ходе самосожжений. Только с 1667 по 1700 год добровольную “огненную смерть” приняли (по прямому благословению Аввакума) по меньшей мере 8834 человека. Поскольку для старообрядцев в мире больше не было церкви (рукополагать священников мог лишь епископ, а единственный не признавший реформы Никона епископ Павел Коломенский в 1656 году умер; священников, рукоположенных до 1651 года, тоже вскоре практически не осталось) и даруемой ею благодати и, следовательно, спасение души было невозможно, все нравственные представления смещались: самоубийство, самый запретный из смертных грехов, становилось проявлением святости, единственным путем бегства от захватившего мир Князя Тьмы.

Не столь радикально настроенные “староверы” искали какие-то пути существования в мире без церкви.

“Беглопоповцы” принимали священников, рукоположенных никонианами, но согласившихся перейти в “раскол”. Позднее, в 1844 году, они уговорили перейти в старообрядчество боснийского епископа Амвросия, который положил начало новой иерархии (известной как Белокриницкая церковь). Другая их часть примкнула к созданной в 1800 году, при Павле I, Единоверческой церкви: единоверцы сохраняли дониконовы книги и обряды, но подчинялись православным иерархам (за полтора столетия острота конфликта стерлась, и обе стороны стали терпимее).

“Беспоповцы” попытались обходиться без священников. Таким образом, православные церковные консерваторы парадоксальным образом превратились в своего рода “протестантов”. Во главе общины беспоповцев стоял знающий мирянин – справщик. Из таинств оставалось только два – крещение и исповедь, поскольку их можно было осуществлять и без священства. Оставался открытым вопрос о браке. В 1760-е годы справщик Покровской часовни в Москве Василий Емельянов стал благословлять брачные союзы, и многие последовали его примеру. До тех пор (а в некоторых из многочисленных “толков” и позднее) вожди беспоповцев теоретически требовали от своих последователей безбрачия; на практике те сожительствовали без благословения церкви или венчались в “никонианских” церквях.

10“Землю же, говорят, Бог сотворил круглой, и также сделал на ней горы. И как полагают некоторые, она подобна очертаниями перцовому зерну: оно неравномерно вытянуто, но кругло. Так же и земля ‹…›. Небеса велики и намного больше земли. Земля среди них, как перекрестие креста, и в этом месте наряду с водами, то есть морями, поставлена Богом”.
11“Тот, кто дал различную природу яйцам, с их помощью показывает все стихии: тонкое вещество, вложенное в них, как воздух, желтое, как огонь, белое, как вода, и твердое, окружающее его, как земля”.
12Первый шаг сарматской новорожденной Музы, стремящейся навеки поселиться на Парнасе. (Сарматы считались предками славян – подробнее см. в Главе девятой).
13Правда, в монастырях в XVI–XVII веках слагались письменные “покаянные стихи”, но это было скорее исключение, чем правило; и едва ли юный Ломоносов знал о подобной практике.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru