Беспоповцев называли также “поморским согласием”, потому что именно на севере страны, на реке Выг, в Повенецком уезде Олонецкой губернии, нашли они себе приют. “Общежительство” было основано в 1694 году Данилой Викуловым; восемь лет спустя его возглавил (и возглавлял до самой смерти) Андрей Денисов (Андрей Денисович Вторушин, 1674–1730). После смерти его сменил брат Семен (1682–1741). Именно в эпоху Денисовых начинается расцвет “пустыни”, и именно в эту пору был создан “символ веры” северного старообрядчества – “Поморские ответы”.
История их создания такова. Петра, как уже выше отмечено, духовная жизнь старообрядцев особо не беспокоила: лишь бы подати платили исправно (а подать для последователей “раскола” была установлена двойная). Указом ингерманланского губернатора Меншикова в 1704 году было подтверждено право Выговской (иначе – Выгорецкой) общины молиться “по книгам печати давних лет выходов”, а в следующем году они были приписаны к Олонецким заводам. Среди “раскольников” и в самом деле были хорошие рудознатцы и умелые ремесленники, и заводское начальство им благоволило. К тому же у них нашлись покровители в столицах – от того же Меншикова, вероятно соблазненного богатыми дарами, до вдовствующей царицы Прасковьи Федоровны. Но время от времени церковь предпринимала попытки сломить этот бастион, становившийся все неприступнее. В частности, в 1722 году на Выг был послан в качестве миссионера иеромонах Неофит, который передал в Выговскую пустынь 106 вопросов, на которые “раскольники” представили ответы на 500 страницах. 2 февраля 1723 года в Петровском заводе состоялся публичный диспут, после чего выговских старообрядцев до поры оставили в покое – а “Поморские ответы” стали основой их вероучения.
В этом документе Андрей Денисов и его последователи проявили себя хорошими дипломатами. Твердо отстаивая свои богословские взгляды, они умело ушли от самых опасных вопросов. “Аще новостей от никоновых лет, новопечатными книгами внесенных опасаемся: а судом полагати ваше учительство мы последние скитяне не дерзаем: в древлецерковных же святоотеческих преданиях пребываем не во осуждение вашего любомудрия: но во спасение душ своих…” “Мы аще о внесенных от Никона новопреданиях сомневаемся, но не сомневаем о богопоставленном самодержавствии богохранимого и богопомазанного самодержца: но его боговенчаное и богопочтенное, премудрое и всемилостивейшие величество, всепресветлейшего императора Петра Великого, отца отечества, богохранимого самодержца, всемилостивейшего нашего государя, всеговейно почетаем и всесердно прославляем. ‹…› Мы его императорского православия не испытаем, но всякого блага его боголюбивому величеству доброхотно желаем…” Примирившись де-факто с властью, “поморцы” понемногу начали отказываться и от эсхатологических настроений – и, во всяком случае, от отождествления явившегося в мир Антихриста с конкретным лицом. В начале XVIII века таким лицом считался либо Никон, либо царь Петр, который хоть и перестал сжигать последователей “древлего православия”, зато гораздо резче, чем его предшественники, отвернулся от “святоотеческой старины” (знаменитый злорадный лубок “Как мыши кота хоронили” родился после смерти царя-реформатора именно в старообрядческой среде).
Разумеется, были еще рецидивы: так, при Елизавете Петровне возобновившиеся гонения спровоцировали новый всплеск самосожжений. (Эти события отражены в ломоносовском “Гимне бороде”.) Но в 1762 году Петр III окончательно признал за “раскольниками” право на жительство в империи. Так закончился трагический и героический период русского старообрядчества.
Постепенно не только структурой общинной жизни, но и нравами последователи Аввакума стали напоминать протестантов: трудолюбие, трезвость, честность, книжность, опрятность во все века выделяли их среди других русских людей. Из старообрядческой среды вышли некоторые богатейшие фамилии России. Парадоксально: те, кто изначально считал земной мир погибшим, безраздельно отданным во власть дьявола, лучше и крепче всего в этом мире обустраивались.
Начиналось же земное обустройство старообрядцев с Выгорецкой пустыни. О том, как выглядела она на рубеже веков, дает представление “изветная челобитная” крестьянина Мартемьяна Никифорова сына Ивантеева, прожившего “в расколнем стану” несколько месяцев в 1698–1699 годы, как он уверяет, не по своей воле:
“И у них, пущих воров у Данилки и у Дениска с сыном и племяником[14] построены особые белые кельи на жилых подклетах, подобные светлицам, и печи в тех их особых кельях ценинные, и в тех же кельях держат часы стенные. И живут они, расколники, в покое, платье носят пущие воры и подговорщики по вся дня шелковое. А против их воровского стану учинен у них, у воров, черес Выг реку мост болшей, по обе стороны с перилами. И на той реки на Выгу построено у них, воров, две мелницы немалым заводом.
‹…› А в вышеписанном их в воровском стану у Выгу реки в часовни икон многое число, и пашни распаханы о реку Выг в обе стороны верст по десяти, и хлеб родится самой доброй, и всякие овощи растут, и хлеба в анбарах и земляных ямах есть многое число. И ездят со всякими торгами к городу Архангельскому и в Весь Ехонскую и к Москве и в иные городы… и живут на промыслу у моря и в Колском острошку на зимовье и всякие звери добывают. И в том же их воровском становище приготовлено лесу бревен больше двух тысечь, а сказывают они, воры, что тот лес у них готовлен бутто на церковное строенье.
‹…›А у них, раскольников, в том их воровском пристанище ружей, пищалей, и винтовок, и копей, и рогатин, и бердышей есть многое ж число, а пищали и бердыши делают они, раскольники, в том воровском стану сами, и мастеровые люди у них есть, а порох и свинец привозят из городов, и у них, раскольников, есть пушка, а где они пушку взяли, того я, сирота, не ведаю.
‹…› А хлеб они, раскольники, привозят из низовых городов обманною статьею и называюцца приказчиками иноземцев, которые живут на железных заводах, также и иных именами.
‹…› А скота у них есть лошадей самых добрых болши ста да коров ста с полтора, да иных пожитков многое число и всякой промышленной завод есть…”.
Это в 1699 году. А в 1785-м, по данным академика Н. А. Озерецкого, на Выге было 40 скитов и 120 пашенных дворов, в которых жило 1185 раскольников и около 600 “работников” (в основном, видимо, трудников, вовлекаемых в старообрядчество). Огромная по тем временам библиотека (194 рукописных и 150 печатных книг, в том числе и светские), иконописная мастерская – в общем, все, что полагается настоящему монастырю.
Но все же это не был монастырь. Большая часть тех, кто жил на другом берегу реки на “пашенных дворах”, не готовы были к настоящей монашеской жизни, к отказу от семьи и собственности. Если после 1730 года, при Семене Денисове и его преемниках, к “неправедной” жизни тех, кто своими трудами кормил “общежительство”, стали относиться снисходительно – то старший Денисов был суров и поблажек никому не делал. Но, вероятно, лицемерия и тайной грязи здесь было предостаточно.
Юный Михайло Ломоносов, если верить легенде, появился на Выге как раз в последние годы жизни Андрея Денисова. Вполне возможно, что он в самом деле уходил на какое-то время из дома: исповедовать “раскол”, живя под одним кровом с отцом и мачехой, было едва ли возможно. Ведь даже одной посудой с “никонианами” пользоваться старообрядцам зазорно. Да и никто не позволил бы юноше такого своеволия… Правда, как будто не было необходимости уходить за четыреста верст, чтобы оказаться в среде раскольников: те в Архангельске имели “прикащика”, склад и пристань, занимались рыболовством, охотились на морского зверя на Мурмане, Шпицбергене и Новой Земле – а для юного Ломоносова это было занятие привычное. (Кроме того, с 1710 года староверы располагали пашней в Каргопольском уезде на реке Чаженке, затем, развивая торговлю, на Онежском озере построили пристань Пигматку.)
Предположение Д. Д. Галанина о том, что именно покровительство братьев Денисовых, их тайные связи помогли Ломоносову в обход правил поступить в Славяно-греко-латинскую академию, совершенно фантастично (тем более что обойти эти правила было, как мы убедимся в следующей главе, довольно просто). А вот что юноша некоторое время мог обучаться в школе, готовившей старообрядческих наставников для всей страны, – это более правдоподобно. Но достоверно о пребывании Ломоносова у “древлеправославных христиан” мы знаем лишь одно: оно закончилось глубочайшим разочарованием. Все последующие его упоминания о последователях Аввакума и Андрея Денисова полны глубокого презрения. Удивительного в этом (учитывая человеческий склад нашего героя и всю его последующую жизнь) мало; гораздо важнее понять, что именно в “расколе” могло его привлечь – его, уже одолевшего “Псалтирь Рифмотворную” и изучающего по книге Магницкого математические и навигацкие науки.
Можно так попытаться ответить на этот вопрос. Люди, окружавшие Ломоносова, жили для того, чтобы жить. Жизнь многих из них была, казалось бы, вовсе не скучной: они рисковали собой, уходя в море, они видели дальние страны и дивных тварей. Но с годами все это становилось будничным и однообразным. В конечном итоге, чем бы человек с Курострова ни занимался: пахал землю, резал кость, ловил кречетов, охотился на китов, служил подьячим, – все для того, чтобы накопить немного денег, построить дом чуть побольше, чем у других, жениться, родить детей и умереть. Большинству людей во все времена этого достаточно. Но во все времена есть люди, нуждающиеся в чем-то большем, в какой-то сверхцели. В традиционной позднесредневековой России сверхцель, в сущности, могла быть одна: спасение души для будущей, лучшей жизни. В миру это было, по общему мнению, затруднительно, поэтому яркие и талантливые люди уходили в монастыри. Самое значительное и необычное, что было сделано в стране между XIV и XVII веками, было сделано монахами. Монах Андрей Рублев написал “Троицу”, монах Стефан в одиночку перевел Библию на коми-пермяцкий язык, монах Филипп единственный бросил прямой, в лицо, вызов царю-мучителю. Для каждого из них это было путем к личному спасению.
Но Ломоносова монастырская жизнь, которую он видел на Соловках, должно быть, разочаровала. И в какой-то момент он пошел за теми, кто предлагал альтернативный путь, кто был, казалось бы, честен и бескомпромиссен в своем стремлении к Царству Горнему. И опять его ждало разочарование. Тем не менее чему-то научился он и у старообрядцев. В Выгорецкой пустыни он, вероятно, встречал олонецких заводских рудознатцев – общение с ними могло впервые пробудить в нем интерес к свойствам веществ и материалов. Наконец, здесь у него была отличная возможность углубить свое знакомство с древнерусской письменностью, с теми “словенскими книгами церковного круга”, которые он позднее назовет “великим сокровищем, из которого знатную часть великолепия, красоты и изобилия великороссийский язык заимствует”. Читал он и собственно старообрядческую литературу. Мы знаем, как поразили Ломоносова стихи Симеона Полоцкого. О впечатлении, произведенном на него писаниями современника и идейного противника Симеона, писателя гораздо более талантливого – протопопа Аввакума, мы не знаем. Но в том, что Ломоносов Аввакума читал, сомнений нет.
Видимо, вскоре по возвращении восемнадцатилетнего или девятнадцатилетнего Ломоносова в лоно семьи и церкви отец собрался “женить его на дочери неподлого[15] человека в Коле”. Другими словами, юношу решили отправить на край света – на исправление. Подальше от книг, подальше от дурящих голову “совратителей” с Выга. Подальше с глаз мачехи… (Позже собственная дочь Ирины Семеновны будет “совращена” в тот же раскол, что и ее сводный брат, – нераскаянной староверкой доживет она до старости и умрет без причастия.)
Неудивительно, что Михайло сделал все, чтобы избежать женитьбы. Он “притворил себе болезнь, и того исполнено не было”. Возможно, этот эпизод подтолкнул его к решению, которое было принято им в конце 1730 года и с которого начинается его подлинная биография.
Но это уже – второе звено ломоносовской легенды…
В “Академической биографии” Ломоносова содержится красочное описание его побега из родного дома, основанное, без сомнения, на собственных рассказах покойного Михайлы Васильевича.
“Из селения его отправлялся караван с мерзлою рыбою. Всячески скрывая свое намерение, поутру смотрел, как будто из одного любопытства, на выезд сего каравана. Следующей ночью, когда в доме его отца все спали, надев две рубашки и нагольный тулуп, погнался за оным вслед. В третий день он настиг его в семидесяти уже верстах. Караванной приказчик не хотел прежде взять его с собою, но, убежден быв просьбами и слезами, чтобы дать ему посмотреть Москву, согласился…”
Биографы упоминают, что Ломоносов взял с собой две свои любимые книги – “Грамматику” и “Арифметику”. Про “Псалтирь Рифмотворную” ничего не сказано.
Однако достоверно известно, что побег юноша готовил загодя. 7 декабря 1730 года, за два дня до этого, он (по изысканиям академика Лепехина) “взял себе паспорт неявным образом посредством управлявшего тогда в Холмогорах земские дела Ивана Васильева Милюкова, с которым, выпросив у соседа своего Фомы Шубного китайчатое полукафтанье и заимообразно три рубля денег, не сказав своим домашним, ушел в путь…”.
Действительно, в волостной книге Курострова значится, что “1730 года декабря седьмого отпущен Михайло Васильев сын Ломоносов к Москве и к морю до сентября месяца предбудущего 1731 года, а порукою по нем в платеже подушных денег Иван Банев расписался”. В 1734 году сам Ломоносов свидетельствовал, что “пашпорт” был дан ему в Холмогорской воеводской канцелярии за подписью воеводы Григория Воробьева. Впоследствии (вероятно, по поступлении в Славяно-греко-латинскую академию) этот паспорт он “утратил своим небрежением”.
Путешествовать по России без документов было опасно (за бродяжничество грозил кнут, а при повторном случае – каторга), паспорт же человек из податного сословия (крестьянин или мещанин), даже лично свободный, мог получить, лишь гарантировав уплату подати. Вполне вероятно, юный книгочей просто обманул поручителя и земского старосту. В конце концов, отлучки в Москву по торговым делам были обычным делом, а старик Ломоносов был человеком почтенным и вполне платежеспособным. И действительно, Василий Дорофеевич продолжал платить подушную подать за сына до самой смерти, в том числе и после того, как Михайла был приказом ревизора Лермантова (наверняка, кстати, родственник поэта) объявлен в бегах. После смерти Ломоносова-отца подушная за его сына вносилась “из мирской общей суммы” Куростровской волости – вплоть до 1747 года, когда сын владельца “Чайки” уже давно был профессором и личным дворянином.
Михайлу Ломоносова это обстоятельство беспокоило мало, как и три рубля, занятые у Фомы Шубного. Легкое (скажем так) отношение к долгам было присуще ему и позднее. Так же легко переступал он через человеческие чувства и человеческие отношения, когда речь шла о том, в чем он видел свое жизненное предназначение. Правда, пока что он, скорее всего, даже для себя осознать не мог, в чем это предназначение состоит.
Сперва Михайло пришел в Антониев Сийский монастырь, где “отправлял некоторое время псаломническую должность”. В монастыре жил (в качестве работника) его дядя – Иван Дорофеевич Ломоносов, который, однако, не дал знать своему брату, что его беглый сын объявился. Резонно предположить (как это и делает Морозов), что к рыбному обозу он пристал уже здесь. В монастыре, по свидетельству Лепехина же, юноша заложил взятое у Фомы Шубного “полукафтанье” (из “сермяжного сукна черкасского покроя”) за 7 рублей. Получается, что Ломоносов отправился в путь с 10 рублями – суммой, равной месячному окладу опытного подьячего или годовой подушной подати с девяти человек[16]. Правда, те, занятые у Шубного, три рубля могли уйти как раз на оформление “неявным образом” паспорта. И более чем сомнительно, чтобы “полукафтанье” черкасского покроя (короткую куртку, казакин) можно было заложить за 7 рублей… В Москве в то время беличья шуба стоила 2 рубля с полтиною! (Все помянутые сведения Лепехин получил в 1772 и 1787 годах у пожилого куростровца Степана Кочнева; прошло много лет, деньги во многом обесценились, Лепехин и его информатор могли ошибиться[17].) Так или иначе, какие-то средства у юноши были. Но едва ли большие, да и распоряжаться деньгами молодой человек, до того живший в родительском доме на всем готовом, скорее всего, не умел (во всяком случае, несколько лет спустя, в Германии, он проявит полную в этой области неопытность). Наверняка вся имевшаяся у него при себе сумма была растрачена быстро и неразумно еще по дороге в Москву или в первые недели пребывания в старой столице.
Путь от монастыря до Москвы занял три недели. Точный маршрут именно этого обоза неизвестен, но вообще-то обычный путь шел через Усть-Вагу, Шенкурск, Заозерье, Низово, Золотой, Ергинку, Ратчину, Самжену, потом – через Рабангу (это уже на Сухоне), потом – Вологду, второй большой город, который Ломоносову довелось повидать. Дальше – Обнорский Ям, Телячье, Ухорский Ям, Данилов, Вокшерский Ям, Тверово… Опять большой город – Ярославль. Еще несколько деревень, в том числе одна из них с невеселым названием Трупино, а потом – митрополичий Ростов Великий, и сразу же за ним – Переяславль-Залесский… Тарбеево, Сергиев Посад, Братовщина… И вот – Москва.
По этому пути каждый год ехали рыбные обозы; им же следовали в Москву в свое время, до основания Петербурга, заморские купцы и дипломаты. Для Ломоносова этому маршруту суждено было стать главным в его жизни… И сегодня для нашего слуха в сухом перечислении этих деревень есть особая музыка – как в знаменитом перечне греческих судов в Гомеровой “Илиаде”. Ведь в каком-то смысле путь Михайлы Ломоносова из Холмогор в Москву с рыбным обозом не менее важен для русской цивилизации, чем поход на Трою – для эллинов.
Какой была Москва, встретившая в январе 1731 года девятнадцатилетнего помора?
Прежде всего, она снова – хоть и ненадолго – стала столицей. В 1727 году двенадцатилетний Петр II, внук царевича Алексея, возведенный на престол усилиями Меншикова, попав под влияние князей Долгоруких, отправил “полудержавного властелина” в ссылку. Власть оказалась в руках Верховного тайного совета, состоящего по большей части из членов двух фамилий – Долгоруких и Голицыных. В январе 1728-го Петр II отправился в Москву – короноваться в Успенском соборе, да так в Москве и остался. В старую столицу перебрались двор, коллегии и гвардейские полки. Императорской резиденцией стал Слободской дворец близ Немецкой слободы. Юный государь, забросив учебу, проводил время в беспрерывных забавах, бражничестве и многодневных охотах в подмосковном имении Долгоруких – Горенках, в обществе своего неразлучного друга Ивана Долгорукого и своей юной тетушки Елизаветы Петровны. Тем временем страна спустя рукава управлялась нерадивыми и корыстными вельможами.
Испанский посол Лириа доносил своему правительству: “Все идет из рук вон плохо; император не занимается делами и не хочет о них слышать. Жалованье никому не платят. ‹…› Ворует каждый, кому не лень. Все члены Верховного Тайного Совета больны, и по этой причине в этом собрании, душе здешнего Правительства, заседаний не происходит. Все подчиненные отделы также прекратили свою деятельность…”
Так выглядела в глазах иностранного дипломата страна спустя несколько лет после смерти Петра I.
Для Москвы, однако, перемены пошли на пользу. Население города, резко уменьшившееся после переноса столицы в Петербург, вновь достигло допетровских цифр. Постоянных жителей в столице было 138 тысяч 792 человека, с учетом же приходивших на заработки крестьян в Москве жило не меньше 200 тысяч человек. После долгого перерыва в городе начали строить новые каменные дома и церкви. Еще при Петре приказано было замостить улицы; с тех пор каждый въезжающий в город должен был пожертвовать “по три камня диких ручных, а чтобы те камни меньше гусиного яйца не были” для устройства мостовой. В год приезда сюда Ломоносова город обнесли деревянным частоколом (известным как Кампанейский вал, – инициаторами были винные откупщики, “компанейщики”, старавшиеся не допустить контрабандного ввоза в Москву водки), а годом раньше на главных улицах установили масляные фонари. В основном же город был таким, как и до Петра, – лабиринт узких кривых улочек, застроенных деревянными домами, жмущихся к кремлевской и китайгородской стенам, поднимающиеся над ними узорчатые церковные купола, а на Москве-реке – каменные палаты бояр (примером их может служить доселе сохранившийся дом Аверкия Кириллова).
1730 год стал для Москвы, да и для всей России, поворотным. В ночь с 18 на 19 января от оспы умер Петр II. Таким образом, прервалась по мужской линии династия Романовых; все последующие государи носили это имя без особого права. Члены Верховного тайного совета нашли для себя разумным и безопасным пригласить в Москву вдовую Анну Иоанновну из Митавы. Как известно, курляндской герцогине были предложены “кондиции”: “в супружество не вступать, и наследника не определять”, а главное, без согласия Верховного тайного совета (из восьми персон) не начинать войны, не заключать мира, не вводить налогов, не производить никого в чины выше полковника, не жаловать земель и т. д. Анна согласилась – и 10 февраля 1730 года приехала в Москву. Через две недели по просьбе “всего шляхетства” она собственноручно разодрала кондиции и восстановила самодержавие.
Эти две недели, при всей их фарсовости, не вычеркнуть из отечественной истории. В первый и последний раз вплоть до декабристов широкие круги столичного офицерства не просто выступали на стороне того или иного претендента на престол, а всерьез обсуждали систему управления страной. Кашу заварила “ученая дружина” – Феофан (Прокопович), Василий Татищев, московский архимандрит и поэт-латинист Феофил (Кролик), князь Антиох Кантемир и еще несколько священников и дворян, составлявших цвет тогдашней образованной России.
Уже упомянутый Феофан (Прокопович) (1681–1736), архиепископ Новгородский и Ладожский, киевлянин по рождению, учившийся в Риме, блестящий оратор и даровитый поэт, фанатичный сторонник Петровских реформ, поражал современников не только познаниями и талантами, но и свирепостью и неразборчивостью в средствах в борьбе с личными и идейными врагами. Для этих целей он охотно обращался к услугам Тайной канцелярии. При Верховном совете ему пришлось несладко: в качестве автора “Духовного регламента”, упразднившего патриаршество и подчинившего церковь государству, он нажил себе немало врагов, и враги эти, при Петре I и Екатерине I вынужденные безмолвствовать, теперь готовы были свести с ним счеты. Феофан отводил душу, сочиняя аллегорические стихи про “пастушка” (то есть духовного пастыря), плачущего “в долгом ненастии”:
Коли дождусь я весёла ведра
и дней красных,
Коли явится милость прещедра
небес ясных?
Князь Антиох Дмитриевич Кантемир (1709–1744), офицер Преображенского полка, младший сын высокоученого, но незадачливого господаря Дмитрия Кантемира, в двадцать лет уже был знаменит как поэт. У молодого князя были свои обиды на “верховников” – его обошли при разделе отцовского наследства (в пользу брата, который был зятем князя Дмитрия Голицына, одного из вождей “верховников”). Василий Никитич Татищев (1686–1750), выходец из древнего, некогда княжеского, но обнищавшего и утратившего титул рода, в молодости офицер, обратил на себя внимание самого образованного из петровских сподвижников, начальника артиллерии, потомка шотландских королей Якова Брюса. После двух с половиной лет изучения в Германии фортификации, геометрии, геологии и других практических наук он стал ближайшим помощником и доверенным лицом Брюса, потом организовывал металлургические заводы на Урале, изучал финансы в Швеции (Северная война уже закончилась), по возвращении откуда был назначен начальником Монетной конторы. В этой должности он и находился в 1730 году. Татищев известен как первый русский историк и географ, но все его научные труды были написаны уже позднее. Пока он мечтал в основном об административной карьере и, вероятно, считал свое положение в государстве не соответствующим своему образованию и своим способностям.
Пушкин назвал Татищева “умным, ученым, но бессовестным”. Эта характеристика вполне применима и к Прокоповичу, а отчасти, может быть, даже и к Кантемиру… Но члены “ученой дружины” думали все же не только о себе, что можно сказать далеко не обо всех их современниках. Им было досадно смотреть, как погибает на глазах дело, с которым они себя идентифицировали, как распадается государство, как гибнет хрупкое петровское просвещение. Лучшей формой правления они, естественно, считали абсолютную монархию – к этому толкал их весь их жизненный опыт. Впрочем, они понимали, что Анна – не Петр, и некоторые из них в качестве меньшего зла готовы были предпочесть власти десяти “олигархов” конституционную монархию шведско-польского образца, с парламентом, состоящим только из дворян. Татищев, который жил в Швеции и знал, как такая система работает, составил один из множества альтернативных проектов нового государственного устройства.
Анна предложила дворянским представителям, собравшимся в Слободском дворце, обсудить этот (представленный князем Черкасским) проект. Но гвардейцы во главе с Кантемиром, заполнившие покои, заставили незадачливых конституционалистов проголосовать за новый адрес, в котором без затей говорилось о восстановлении самодержавия. Верховный тайный совет был распущен – а “настоящего” парламента России пришлось ждать еще 175 лет. Феофан (Прокопович) торжествовал:
В сей день августа наша свергла долг свой ложный,
растерзавши хирограф на себе подложный,
И выняла скипетр свой из гражданского ада,
и тем стала Россия весела и рада.
Члены “ученой дружины” (включая, вероятно, и Татищева) пока что считали себя победителями. Но десять лет спустя некоторые из тех, кто голосовал за разрыв “кондиций” и рукоплескал ему, вновь задумают ограничить самодержавие – и примут за это смерть на плахе.
Все это происходило примерно за год до прихода в столицу рыбного обоза из Холмогор. А еще год спустя Анна с двором, коллегиями, полками и прочее навсегда переедет из Москвы, где прошли ее не слишком веселые детство и юность, – в Петербург, где она так любила бывать в бытность герцогиней Курляндской.
Как сказано в “Академической биографии”, “первую ночь проспал Ломоносов в обшевнях у рыбного ряду. Назавтрее проснулся так рано, что еще все товарищи его спали. В Москве не имел ни одного знакомого человека. От рыбаков, с ним приехавших, не мог ожидать никакой помощи: занимались они продажей только рыбы своей, совсем о нем не помышляя. Овладела душой его скорбь; начал горько плакать; пал на колени; обратил глаза к ближней церкви и моли усердно Бога, чтобы тот его призрил и помиловал”.
Юноша совсем растерялся и начал раскаиваться в совершенном поступке. Но тут ему улыбнулась удача. Приказчик, пришедший на рассвете покупать рыбу, оказался земляком-куростровцем; он узнал Михайлу и приютил у себя дома. По показаниям самого Ломоносова, он жил по приезде в Москву “сыскного приказу у подьячего Ивана Дутикова”.
Ломоносов приехал учиться. Но где именно – и чему именно? Едва ли он сам четко понимал это. Есть сведения, что первым местом, куда направился молодой помор, была Навигацкая школа. Выбор более чем естественный для юноши, чья жизнь до сих пор была связана с кораблями и морем. Тем более что там преподавал собственной персоной автор “Арифметики” Леонтий Магницкий. Располагалась Навигацкая школа в знаменитой Сухаревой башне, построенной в 1692 году. В самом начале XVIII века здесь находилась лаборатория и обсерватория Якова Брюса, и москвичи боязливо поглядывали на эту обитель колдовства и чернокнижия. Потом там начинали свой путь мореходы молодого российского флота…
Но Ломоносова ждало разочарование. Кроме первой в жизни самоличной встречи с человеком, написавшим книгу, Сухаревой башне нечем было его порадовать. Преобразованная, как уже сказано, в начальное училище, в Цифирную школу, Навигацкая школа не могла дать Ломоносову новых знаний. Основы арифметики он освоил самостоятельно, а всему остальному теперь учили будущих мореходов в Петербурге.
Однако в Москве было учебное заведение несравнимо более высокого уровня. Официально оно называлось Славяно-греко-латинская академия, в просторечии же академию эту, располагавшуюся в Заиконоспасском монастыре, называли просто “Спасскими школами”, а ее учеников – “спасскими школьниками”.
Если история Навигацкой школы связана с именем автора “Арифметики”, то у истоков Славяно-греко-латинской академии стоял сочинитель “Псалтири Рифмотворной”. В 1680 году, незадолго до смерти, Симеон подал молодому царю Федору проект нового большого учебного заведения. Проект был подписан уже после смерти Симеона, в начале 1682 года. По этому плану в новой академии предполагалось преподавать следующие науки: грамматику, пиитику, риторику, диалектику, философию разумительную и естественную, богословие созерцательное и деятельное, право церковное и гражданское и “прочие свободные науки”. Обучение предполагалось на трех языках – латыни, греческом и церковнославянском, отсюда и название. В академию планировалось принимать учеников любого происхождения, по окончании же академии они должны были причисляться к сословиям “благородным” (то есть к дворянству и духовенству). Преподаватели и студенты освобождались от светского суда за “неправомыслие” – их дела должен был разбирать внутренний суд академии. Для своего времени все это звучало смело. На содержание академии должны были идти доходы от семи монастырей и от одной волости, принадлежащей дворцовому ведомству; кроме того, принимались и частные пожертвования.
Смерть сначала Симеона, потом царя задержала осуществление этого проекта. Место Симеона занял его ученик Сильвестр Медведев. В юности – подьячий приказа Тайных дел, посланный вместе с товарищами учиться латыни у царского наставника, он предпочел “государеву слову и делу” келью ученого монаха. Но с учителем своим он не мог сравниться ни талантами, ни знаниями, ни авторитетом. К тому же он опрометчиво принял участие в богословском диспуте о времени пресуществления Святых Даров, причем позиция, которую он отстаивал, совпадала с точкой зрения католической церкви; это дало патриарху, давно точившему зуб на Симеона и его окружение, повод обвинить Сильвестра в отступничестве от православия. Богословским союзником Сильвестра стал другой претендент на ректорство в академии – Андрей Белобоцкий, поляк с дипломом испанского университета в Вальядолиде, зачем-то эмигрировавший в Московию и перешедший в православие. В 1685 году, при царевне Софье, в Москву были приглашены братья-греки Иоанникий и Софроний Лихуды. Оба они также были не вполне девственны по части “католицкой ереси” – за плечами у них остались девять лет обучения в Венеции и Падуе. Но в вопросе о времени пресуществления Даров они придерживались твердой антипапистской точки зрения. Сразу же по приезде в Москву греческие ученые сошлись на диспуте с Андреем Белобоцким и разгромили его. Однако дискуссия продолжалась, и в течение последующих четырех лет Лихуды и Сильвестр Медведев обменялись несколькими полемическими сочинениями. В конце концов церковный собор признал правоту братьев-греков. Сильвестр покаялся и был “прощен”; но к тому времени власть в стране уже оказалась в руках молодого Петра и его родичей Нарышкиных, и в феврале 1691 года “Симеонко, что был старец Сильвестрко”[18], был обезглавлен как сторонник царевны Софьи и участник заговора Шакловитого. Андрей Белобоцкий еще при Софье и князе Василии Голицыне был послан переводчиком в русское посольство в Китай; вернулся в Москву он уже в начале XVIII века.