bannerbannerbanner
Ломоносов. Всероссийский человек

Валерий Шубинский
Ломоносов. Всероссийский человек

Полная версия

Сдав экзамены за курс поэтики, Ломоносов уже в сентябре 1733 года начал учиться риторике у Порфирия (Крайского), также по его собственному учебному пособию. Крайский, как и Кветницкий, лишь в 1732 году постригся в монахи. Вся жизнь его была связана с академией: он был родственником Сильвестра Крайского (ректора в начале XVIII века, до Лопатинского), семнадцать лет проучился в академии (что не свидетельствовало о блестящих способностях), а потом несколько лет, до пострижения, преподавал в младших классах.

В основе курса Крайского лежала “Риторика” Николая Каусина (Коссена), французского проповедника, иезуита, духовника Людовика XIII. Сохранился объемистый студенческий “конспект” Ломоносова по этому предмету, который он наверняка использовал в 1743 году, составляя собственный учебник риторики – первый на русском языке. Впрочем, Ломоносов продолжал изучение этой дисциплины позднее, в Марбурге.

При Петре I в русской церкви после многовекового перерыва стали читать публичные проповеди. Поэтому неудивительно, что в академии такое внимание уделялось преподаванию риторики. Однако курс Крайского уделял основное внимание красноречию не церковному, а светскому. Ученые священники часто произносили речи на торжественных государственных церемониях. Непревзойденным образцом ораторского искусства считалась речь Прокоповича на похоронах Петра I.

Курс риторики, кроме уроков композиции, стиля, изучения риторических тропов и фигур, включал рекомендации по тренировке памяти. Для этого предлагалась особая диета, исключавшая молоко, сыр, соленое мясо и т. д. По крайней мере один час в день занимали практические занятия – риторические “разговоры”, диспуты и т. д. Само собой, школяры должны были упражняться в сочинении речей на разные случаи.

Именно учась в риторическом классе, Ломоносов начал тяготиться занятиями в академии и стремился нащупать другую дорогу. Но попытки эти, о которых – чуть ниже, в то время успехом не увенчались. В июле 1735 года, проучившись на сей раз положенных два года, он благополучно сдал экзамены за курс риторики и начал обучение в классе философии.

Курс философии в Славяно-греко-латинской академии делился на три части: логику, физику и метафизику. Основы курса были заложены еще Лопатинским, хотя сам он находился в опале: в результате интриг Прокоповича его старый враг в 1735 году был арестован. Через год после ареста Прокопович умер. Перед смертью он в бреду беспрестанно повторял имя Лопатинского. Но в судьбе бывшего ректора академии смерть Феофана ничего уже изменить не могла: карусель закрутилась, Тайная канцелярия начала работу… Сперва Феофилакт три года подвергался “допросам” (то есть пыткам), а потом был заточен в Выборгском замке до самой смерти Анны Иоанновны. Из заточения он вышел немощным старцем, чтобы вскоре умереть.

Философские воззрения академистов основывались на Аристотеле – как его понимала средневековая схоластика. (Потом, при изучении богословия, ученики, впитавшие западнохристианскую схоластическую ученость, переключались на чтение восточнохристианских церковных писателей, за которыми стояла совершенно иная мировоззренческая традиция.)

Логику в Академии преподавал в 1730-е годы Антоний Кувечинский. Качество преподавания логики было, видимо, более удовлетворительным, чем последующих курсов. В 1732 году академик Готлиб Байер, проэкзаменовав четырех студентов-старшекурсников, переведенных из Славяно-греко-латинской академии в Академический университет в Петербург, дал такую оценку их знаниям: “Экзаменовав их в логике аристотелевской, нашел, что оные хорошо ее знают на свой лад; в физике же принципы их стары и сбивчивы, также и в терминах запутаны так, что и я сам не мог толком все уразуметь”.

До “физики” Ломоносов, собственно, не добрался. Тем не менее юношей он был пытливым, учился старательно, а потому более чем вероятно, что некоторые элементы того мировоззрения, которое господствовало в академии, мог усвоить через чтение, беседы с преподавателями и товарищами.

Прежде всего, Лопатинский резко разграничивает мир материальный и мир нематериальных сущностей (отсюда жесткое разделение курса на “физику” и “метафизику”). Материальный мир принципиально постижим, информация, которую дают нам органы чувств, объективна и достоверна. Количество материи постоянно: “Первоматерию нельзя никогда ни создать, ни разрушить, также ни увеличить, ни уменьшить, ту, которую создал Бог в начале мира, и какой и в каком количестве создана, такою остается до сих пор и будет оставаться всегда”. Позволим себе заметить: это тот самый “закон сохранения материи”, открытие которого приписывают, в частности, Ломоносову и который (как теоретический принцип) на самом деле известен с древнейших времен. При этом в отличие от томистов (последователей Фомы Аквинского), полагавших, что материя получает свою сущность от формы (которая носит идеальный характер), Лопатинский, как и другой русский религиозный мыслитель той поры, местоблюститель патриаршего престола Стефан Яворский, приписывал материи самостоятельное бытие. Свойства материи определяются соотношениями четырех элементов: теплоты, сухости, холода и влажности.

В курсе Лопатинского излагались (критически, но довольно подробно) взгляды мыслителей-атомистов, которые сам преподаватель частично разделял. Однако признавая, что “тело разлагается на корпускулы, которые представляют собой очень маленькие частички того или иного вида”, он, как и Прокопович и их учителя из Киево-Могилянской академии, изменения материи объяснял не движением корпускул, а изменением соотношения элементов. Рассказывал Лопатинский и про гелиоцентрическую систему. Для него это была лишь спорная гипотеза. Сам он не был сторонником идей Коперника, как Прокопович; скорее, он стоял на точке зрения Тихо Браге: признавал практические выводы из учения Коперника и его последователей, но не само учение.

Одной из проблем, занимавших Лопатинского, была проблема движения. Почему движется брошенный камень? Сам бросающий его человек не может быть непосредственной причиной движения. Ведь этого человека могут через секунду убить – а камень все равно продолжит полет. Может быть, его подталкивают частицы воздуха (как считали многие древние мыслители, в том числе перипатетики, последователи Аристотеля)? Но почему же летит камень, брошенный против сильного ветра? В конце концов Лопатинский, вслед за У. Оккамом, Ж. Буриданом и некоторыми другими средневековыми философами, пришел к выводу, что бросающий придает бросаемому предмету “особое свойство”, под влиянием которого тело и продолжает движение.

Конечно, все это выглядело наивно уже с точки зрения физики XVIII века. Лопатинский ничего или почти ничего не знал про Декарта, Ньютона, Лейбница. Но с нынешней точки зрения и передовая физика XVIII века иногда кажется почти такой же наивной. Многие проблемы, которые заботили зрелого Ломоносова, многие концепции, которые он разделял, мало, на нынешний взгляд, отличаются от проблем, заботивших средневековых схоластов, от концепций, ими исповедовавшихся. Выходец из средневековой школы, он лишь наполовину был человеком Нового времени – как и почти все его сверстники (не только в России, но и на Западе).

Многие современники Ломоносова часто нелестно высказывались о Славяно-греко-латинской академии.

Шведский ученый Карл Рейнхольд Берк, приезжавший в 1735 году в Петербург, характеризует ее – со слов своих русских знакомых – так: “Тамошние профессора – дрянные, не способные научить слушателей чему-либо помимо кое-какой кухонной латыни, новогреческого языка (ибо лишь немногие из них сами в состоянии разобрать Новый Завет) и кучи вздора из схоластической логики”. А вот как отзывается о Спасских школах В. Н. Татищев: “Язык латинский у них несовершенен… Философы их куда лучше, чем в аптекарские ученики, не годятся. ‹…› Физика их состоит в одних званиях и именах, новой же и довольной, как Картезий, Малебранш и другие изрядно преобъяснили, не знают. ‹…› И тако в сем училище, не шляхтичу, но подлому учить нечего, паче же во оной больше подлости, то шляхтичу и учиться не безвредно”.

Конечно, эти оценки пристрастны. Разрыв между “шляхетным” и “семинарским” типами образованности только намечался. Дворяне учились актуальному, семинаристы или бывшие семинаристы – фундаментальным знаниям: тому, что считалось фундаментальным в данную эпоху. Борьба этих двух социально-образовательных типов пронизывает всю историю русской культуры XVIII–XIX веков, вплоть до эпохи Фета и Чернышевского. Беда в том, что в 1720-е, да еще и в 1740-е годы ни “шляхтичи”, ни “поповичи” особенно учиться не хотели. На этом фоне Спасские школы были действительно светлым явлением: там хоть кто-то всерьез учился хоть чему-то.

4

В эти годы мы с трудом различаем рослого северянина в домотканом кафтане “черкасского сукна” в толпе других “спасских школьников”. Лично о нем – о его интересах, поведении, пристрастиях, жизненных условиях – известно не так уж много. Сам он вспоминает про обучение в Москве немногословно, но выразительно: “С одной стороны, отец, никогда детей кроме меня не имея, говорил, что я, будучи один, его оставил, оставил все довольство (по тамошнему состоянию), которое он для меня кровавым потом нажил и которое после смерти его чужие расхитят. С другой стороны, бедность несказанная: имея один алтын в день жалования, нельзя было иметь на пропитание в день больше как на денежку хлеба и денежку[23] кваса, прочее на бумагу, на обувь и другие нужды” (письмо Шувалову от 10 мая 1753 года).

В действительности у Василия Дорофеевича была еще маленькая дочь Марья, рожденная то ли в год ухода Михайлы из дому (1730), то ли в год смерти своей матери (1732; возможно, Ирина Семеновна умерла в родах). Тем не менее он тосковал по сыну, пытаясь привлечь его уже испробованным однажды оружием – женитьбой на дочери “хорошего (то есть состоятельного, уважаемого. – В. Ш.) тамошнего человека”. Но помогать деньгами сыну, пока тот оставался в Москве, он отказывался, а Михайло из гордости, должно быть, и не просил, предпочитая перехватывать понемногу у торговавшего в Москве земляка Федора Пятухина. В общей сложности он наодалживал 7 рублей. В 1736 году Пятухину повезло: он повстречал Михайлу, как раз когда тот, перед отправкой в Германию, получил на руки огромную, по его представлениям, стипендию – и с нее сразу отдал весь долг.

 

Три (а с учетом занятых денег – четыре) копейки в день, около рубля в месяц – это было, может быть, не так уж “несказанно” мало: многие мелкие подьячие получали сходные жалованья. Но у них был свой дом и натуральное хозяйство, а “спасским школьникам” надо было еще и позаботиться о жилье – общежития при монастыре не было. Некоторые жили в кельях у знакомых монахов, другим приходилось платить за угол в городе. Бумага, о которой Ломоносов специально упоминает, тоже стоила дорого. Вместо карандашей использовали свинцовые палочки, которые делали из расплющенной дроби.

Лекции продолжались в среднем часов пять в день, остальное время отводилось для самостоятельных занятий. Занятия продолжались и во время летних каникул (15 июля – 1 сентября), хотя и в более свободном режиме. Дважды в месяц ученикам устраивался выходной – не по календарю, а по погоде. Если на дворе стоял солнечный день, школяры собирались под окнами ректора и просили: “Reveredissime Domine Rector! Recreationem rogamus!” (“Почтеннейший господин ректор! Просим отдохновения!”) После совещания с префектом ректор мог удовлетворить просьбу, при условии, “чтобы гуляние было с играми честными и телодвижными”.

Помимо собственно учебных занятий в академии устраивались театрализованные представления на библейские сюжеты, а для старшекурсников – философские и богословские диспуты, которые, впрочем, также представляли собой нечто вроде театральной постановки: реплики были расписаны заранее. Наконец, в распоряжении учеников находилась монастырская библиотека. Как свидетельствуют первые биографы Ломоносова, он любил там рыться, в то время как его товарищи “проводили время в резвости”.

Первоначально основу библиотеки составляли книги из личных собраний Симеона Полоцкого и Сильвестра Медведева, всего 603 фолианта на латинском, греческом, польском и немецком языках. В основном это были учебники (например, 23 экземпляра латинской грамматики Эммануила Альвара), словари и богословские труды. Были там, однако, и некоторые римские классики – Тит Ливий, Цицерон, Плавт, Плиний Младший – и еще несколько более или менее случайных сочинений: “Книга письменная летописательная Киевского княжества”, вирши киевского архиепископа и пиита Лазаря (Барановича) и др.

Вторую, численно меньшую (385 книг), но качественно лучшую часть собрания составляли книги, оставшиеся от Гавриила (Бужинского), архиепископа Рязанского, и переданные в библиотеку Академии (префектом которой Бужинский некогда был), “ради всеконечной ее скудости”, в октябре 1731 года. Приемом и описью библиотеки ведал Тарасий Посников.

Библиотека Бужинского включала, прежде всего, неплохую коллекцию античных авторов: здесь были Гомер, Гораций, Вергилий, Теренций, Сенека, Фукидид. Разумеется, словари и учебники иностранных языков также были собраны несравнимо полнее, чем у Симеона и Сильвестра. Но особенное место занимала современная западная научная литература, прежде в библиотеке академии отсутствовавшая. Большинство книг были написаны по-латыни или на новых европейских языках, некоторые успели при Петре издать в переводе на русский. В библиотеке академии Ломоносов мог познакомиться с юридическими сочинениями Гуго Гроция и Самуила Пуффендорфа, с “Государем” Макиавелли, с космологическими трудами Галилея и “Началами философии” Декарта.

Кроме того, Ломоносов, как прочие “спасские школьники”, имел право пользоваться библиотекой при типографии. Едва ли у него была возможность покупать книги, но он, без сомнения, часто посещал Спасский мост, соединявший Кремль и Китай-город: именно там, на Спасском мосту, в те годы велась разнообразная книжная торговля. Лучшей считалась лавка Василия Киприянова. Киприянов был одним из самых образованных и ярких людей в тогдашней Москве. В свое время он основал первую в России гражданскую типографию (в которой, в соответствии с потребностями технократической Петровской эпохи, издавал в основном математические труды и географические атласы), был библиотекарем Навигацкой школы и подлинным составителем так называемого Брюсова календаря[24]. На старости лет, в новой, послепетровской России он оказался не востребован государством и занялся частным торгом. В лавке Киприянова пытливый юноша мог часами рыться в недоступных его кошельку книгах (хозяин, бывший библиотекарь, относился к этому снисходительно); может быть, ему временами перепадали “чай и кофь, вареные с сахаром”, которыми угощали посетителей.

А тем временем Михайле миновал двадцать один год, двадцать два, двадцать три. По представлениям той эпохи – возраст уже довольно зрелый. В настоящем – полуголодное существование, долгое, по несколько лет, изучение наук, на которые ему, с его способностями, нужно было куда меньше времени. Проходить курс ускоренно, как в “фаре” и “инфиме”, в старших классах было невозможно, а на многочисленные вопросы, возникавшие при чтении книг из библиотеки Бужинского, у академических преподавателей ответа не было. А какова перспектива? Перед глазами Ломоносова были примеры Посникова, Буслаева и других неприкаянных интеллектуалов. Образование отнюдь не открывало дорогу к церковной карьере. Священнические места открыто продавались, и ученейший богослов, не имеющий ни денег, ни влиятельных родственников, не мог рассчитывать на сколько-нибудь хороший приход.

Вне церкви тоже возможностей было мало. Отучившись несколько лет в академии, изучив латынь, можно было уйти из нее и поступить, скажем, в хирургические или аптекарские ученики. Жалованье в Московском госпитале было примерно такое же, как в академии (рубль в месяц), но на казенном коште и с казенным жильем. Но и это был тупик. Самое большее, что в отдаленной перспективе улыбалось ученику без университетского диплома, – должность “хирурга”, то есть младшего лекаря, помощника, ассистента. К тому же немецкие врачи и аптекари больше доверяли ученикам-соотечественникам и охотнее продвигали их. Оставалась канцелярская, приказная служба. Но уж в “приказные крысы” Ломоносова точно не тянуло.

Понятно, что в этих условиях недоучившиеся “спасские школьники” хватались за любую вакансию. Время от времени такие вакансии открывались. В 1733 году Ломоносову был, по его свидетельству, предложен приход в Кеми, но он отказался. Однако в следующем году он едва не стал священником.

В начале 1734 года обер-секретарь Сената И. К. Кириллов подал на высочайшее имя “изъяснение о Киргиз-Кайсацкой и Каракалпакской Ордах”. “Орды” эти, то есть союзы кочевых скотоводческих племен, территориально и этнически соответствующие нынешним Казахстану и Каракалпакии (северо-западной части Узбекистана, примыкающей к Аральскому морю), как раз в это время согласились на “покровительство” России. Кириллов предлагал приступить к решительной колонизации края. На реке Ори предполагалось построить большой город (он таки был основан и получил название Оренбург), на Аральском море – порт или, по крайней мере, пристань под российским флагом. Следующий этап – наладить торговлю с азиатскими державами и т. д. Так начиналось продвижение России в глубь Центральной Азии, которое завершилось полтора века спустя походами Скобелева и Кауфмана.

Иван Кириллович Кириллов (Кирилов) (1695–1737) был человеком того же типа, что и Татищев: государственный чиновник – по должности и убеждению, ученый – по призванию. Правда, по происхождению он был не старинным дворянином, а поповичем, и “шляхетство” свое выслужил на скромной подьяческой службе. Ему принадлежит первый отечественный статистический справочник – “Цветущее состояние Всероссийского государства…” (1727), под его руководством составлен первый географический “Атлас Всероссийской империи” (1734). Кириллов сыграл и важную роль в организации Второй Камчатской, она же Великая Северная, экспедиции Витуса Беринга, среди участников которой было и несколько недавних “спасских школьников”, в том числе Степан Крашенинников.

Наряду с другими специалистами Кириллов предполагал включить в состав своей Оренбургской экспедиции “ученого священника”, “понеже он нужен в таком новом месте и между многим махометанским и идолотарским народом для проповеди слова Божия и наставления желающих св. крещения”. Первоначально на эту вакансию намечался Михайло Красильников, уже не очень молодой 35-летний выпускник Славяно-греко-латинской академии. Но Красильников, утвержденный на должность 18 июля 1734 года, в последний момент ехать в глухую степь отказался. Тогда Кириллов остановился на другом кандидате – учителе Вологодской школы при архиерейском доме Николае Герасимовиче Соколовском, выпускнике Киево-Могилянской академии. Но отчего-то Синод настаивал, чтобы священник в экспедиции Кириллова был “из московских церквей”, а буде из попов Первопрестольной желающих не найдется – “из учащихся в Московской Академии”. Священников, удовлетворяющих условиям Кириллова, в Москве нашлось шестеро, и никто из них ехать на реку Орь не захотел: у них уже были приходы, семьи, верный кусок хлеба. 29 августа был направлен запрос в Спасские школы, и уже через три дня ректор рапортовал, что “школы риторики ученик Михайло Ломоносов” готов ехать со статским советником Кирилловым. В тот же день (2 сентября) Кириллов провел собеседование с юношей и доложил, что “тем школьником по произведении его в священники он будет доволен”. В тот же день Кириллов покинул Москву, сообщив, что “для принятия и отправления того священника оставит в Москве афицера, а о даче ему жалования, подвод и прогонных денег в Штаб-контору промеморию”. Кроме Ломоносова в экспедицию предполагалось отправить еще четырех младших учеников Спасских школ “для обучения ботаники, аптекарскому, лекарскому, живописному и другим наукам”.

В Кеми Ломоносов оказался бы среди знакомых мест и знакомых людей. Но это было бы возвращение в прежнюю жизнь едва ли не с потерей статуса: лучше быть сыном судовладельца, в будущем – состоятельным, “хорошим” человеком, хозяином, чем сельским попом из недоучившихся школяров. Орская степь – это была полная неизвестность. Это и привлекало юношу…

Оставались рутинные бюрократические процедуры. Тут-то и случилось неожиданное. Или – вполне ожидаемое…

4 сентября Ломоносов был “в ставленическом столе (Славяно-греко-латинской академии. – В. Ш.) допрашиван” и показал, что “отец у него города Холмогоры церкви Введения пресвятыея Богородицы поп Василей Дорофеев, а он Михайла жил при отце своем; а кроме того нигде не бывал, в драгуны, в солдаты и на работу Ея Императорского Величества не записан… от перепищиков написан действительного отца сын и в оклад не положен…”. Единственное препятствие – “токмо он Михайла еще не женат…” (священник, если он, конечно, не собирался постригаться в монахи, должен был жениться до принятия сана – на ком придется, коли нет в запасе избранницы. Но Михайло был и на это согласен!). “А расколу, болезни, глухоты и удесах повреждения никакова не имеет; и скоропись пишет”. И наконец, заключительное суровое условие: “буде я на сем допросе сказал что ложно, и за то священного чина будет лишен, и пострижен и сослан на жестокое подначальство в дальний монастырь”.

Михайло сперва не принял эту угрозу всерьез. Он уже знал, что в Спасских школах вообще лучше быть поповичем, чем дворянином, и уж тем более это удобнее для принятия духовного сана. Он был убежден, что никто ничего проверять не будет. Ведь три года назад не проверяли. Но на сей раз юноше пришлось иметь дело не с благожелательным ректором Копцевичем, а с въедливым представителем Синода. Может быть, в каких-то внутренних бумагах академии Ломоносов числился дворянским сыном и несовпадение данных остановило внимание церковных “кадровиков”? Так или иначе, в тот же день Московская Синодального правления канцелярия подала в Камер-коллегию (орган, ведавший налогообложением и переписями населения) запрос: “города Холмогоры церкви Введения пресвятыя Богородицы поп Василей Дорофеев и при нем попе сын его Михайло ‹…› при той церкви действительными ль написаны?”

 

О запросе стало известно самому Ломоносову – и он, не дожидаясь последствий, во всем признался: “что он не попович, а дворцовой крестьянский сын”, что при поступлении в академию обманом назвался сыном дворянина… “А что он в ставленническом столе сказался поповичем, и то учинил с простоты своей… А никто его Ломоносова, чтоб сказаться поповичем, не научал”.

Вместо Ломоносова ехать с Кирилловым вызвался ученик школы богословия Стефан Левитский, но столкнулся с препятствием: как и Ломоносов, он был не женат, а срочно подобрать невесту не смог: “за отдалением от Москвы оной Оренбурхской экспедиции в жены никто не дает”. В конце концов Кириллову пришлось завлекать священника повышенным жалованьем и солидным (200 рублей) подъемным пособием. На эти условия соблазнился священник Антипа Мартемьянов. Он и отправился в новосозданный Оренбург.

Наш герой остался на прежнем месте: его простили. В Оренбургскую экспедицию не пустили, но и из академии не выгнали. Легенда, увековеченная в первой биографии, приписывает это покровительству одного из могущественнейших людей той эпохи. “Покойной новгородской архиерей Феофан Прокопович, в Киеве его узнав и полюбя за отменные в науках успехи, призвал к себе и сказал ему: «Не бойся ничего; хотя бы со звоном в большой Московской соборный колокол стали тебя публиковать самозванцем, я твой защитник»”. Но Прокопович с 1732 года жил в Петербурге и в Москву не приезжал, да и в Киев тоже. А вот о том, был ли в Киеве Ломоносов, мнения существуют разные.

Как утверждает “Академическая биография”, Ломоносов, “побуждаемый жадностью к наукам, прибегнул к архимандриту с усильною просьбою, чтоб послал его на один год в Киев учиться философии, физике и математике, но и в Киеве, против чаяния своего, нашел одни пустые словопрения Аристотелевой философии: не имея же случаев успеть в физике и математике, пробыл там меньше года, упражняясь больше в чтении древних летописцев…”. Штелин, основывавшийся на рассказах самого Ломоносова, датирует поездку в Киев 1733 годом.

Киево-Могилянская академия была старейшим высшим учебным заведением Российской империи. Основанная в 1632 году по инициативе известного Петра Могилы, она официально получила статус академии лишь в 1701-м (до этого именовалась Киево-Могилянской коллегией); однако для Спасских школ образцом был именно Киев. С киевской коллегией и академией связаны имена таких писателей и ученых, как Лазарь (Баранович), Кирилл Старовецкий-Транквилион, Иннокентий (Гизель), Димитрий Ростовский (Туптало), Стефан (Яворский). Феофан (Прокопович) в молодости, до вызова в Москву, был ректором Киево-Могилянской академии. Поскольку он интересовался естественными науками и математикой (в числе оставшихся по его смерти вещей были земной и небесный глобус, компас, секстант, микроскоп и прочие не очень типичные для священнослужителя предметы), при нем и в академии некоторое внимание уделялось этим дисциплинам. Но это время давно миновало – в 1730-е годы в Киеве учили тому же, чему и в Москве, и так же, как в Москве. Ломоносову не понадобилось много времени, чтобы заметить это. Кроме того, киевские ученики находились в еще более бедственном материальном положении, чем московские: им попросту приходилось просить милостыню.

Но когда же имела место его поездка – если, конечно, ее не выдумал зачем-то на склоне лет сам Ломоносов или после его смерти Штелин? Нет никаких данных о пропусках им (ни в 1733 году, ни позднее) занятий в Славяно-греко-латинской академии, нет Ломоносова и в списках учеников академии Киево-Могилянской. А. А. Морозов предполагает, что путешествие в Киев могло состояться в июле – августе 1735 года, во время летних каникул (вакаций).

А уже осенью этого года судьба сама неожиданно предложила молодому человеку, мучительно ищущему способ изменить свою судьбу, выход из положения.

5

13 октября 1735 года появился указ Сената, предписывавший “из учеников, которые есть в Москве в Спасском монастыре, выбрать в науках достойных 20 человек, и о свидетельстве их в науках подписаться ректору и учителям, и выслать в Санкт-Петербург в Академию наук, дав им ямские подводы и на них прогонные деньги”.

Предыстория этого указа такова.

Как известно, Санкт-Петербургская академия наук, с гимназией и университетом при ней, была учреждена указом Петра I 28 января 1724 года. (По утвержденному Петром проекту она именовалась Академией художеств и наук, но с 1726 года это название ни в каких документах не употреблялось.) Немногие просвещенные сподвижники Петра, в том числе, к примеру, Татищев, с сомнением относились к самой идее создания академии: при недостатке начальных школ толку от такой академии, укомплектованной иностранными учеными, будет, казалось им, немного. Но Петр торопился: силы его были на исходе, и он стремился оставить своим преемникам как можно больше готовых учреждений, которые можно будет лишь поддерживать. “Я имею жать скирды великия, – говорил он Татищеву, по свидетельству последнего, – только мельницы нет, да и построить водяную воды поблизости нет, а есть воды довольно в отдалении, токмо канал делать мне уже не успеть, для того что долгота жизни ненадежна; и для того зачал перво мельницу строить, а канал велел только зачать, которое наследников моих лучше понудит и к построенной мельнице воду провести…”

Петровские эмиссары устремились по всей Европе в поисках ученых, согласных приехать в Россию, в поисках научных инструментов, коллекций и т. д. Денег на все это Петр не жалел. Главным переговорщиком был еще молодой тогда человек по имени Иоанн Даниил Шумахер.

Шумахер родился в 1690 году, смолоду изучал в Страсбургском университете богословие и право, и даже – как ни странно звучит это с учетом дальнейшей его биографии – писал стихи, и не без успеха. В 1714 году он приехал в Россию. Здесь служил сперва секретарем Медицинской канцелярии и помощником придворного лекаря, потом – библиотекарем Императорской библиотеки. Переговоры, которые он вел в Германии, оказались удачными. Правда, именно того ученого, на которого Петр особенно рассчитывал, – Христиана Вольфа, философа и физика, ученика Лейбница – соблазнить Петербургом так и не удалось. Но зато Вольф, которого искренне увлекали преобразовательные проекты “царя московитов”, приложил, по просьбе своих русских корреспондентов, огромные усилия, чтобы склонить к переезду в Россию других, более молодых и легких на подъем, но уже заслуженных ученых. В Россию приехали уже стяжавшие себе славу математик Я. Герман, философ Г. Бюльфингер, историк Г. Байер, астроном Ж. Делиль. Еще больше было талантливой молодежи, для которой Петербург мог стать началом блестящей академической карьеры. (Может быть, примерно с таким же чувством ехали молодые советские кандидаты наук 1960-х годов в новосибирский Академгородок.) Достаточно вспомнить лишь четыре имени: Николай Бернулли[25] и его брат Даниил, а вслед за ними – совсем юные Леонард Эйлер и Иоганн Георг Гмелин… Из этих смелых молодых людей вышли великие европейские ученые, составившие славу своего века.

О том, как происходила “вербовка”, дают представление воспоминания историка Герарда Фридриха Миллера. В своем сугубо официальном труде, посвященном Санкт-Петербургской академии наук, Миллер позволяет себе личную нотку, когда речь заходит о его юности, о его прибытии в Петербург.

Молодой человек учился в Лейпцигском университете. “Здесь оказался я под началом гофрата Менке, и пользовался великолепной его библиотекой, и через него же познакомился я с господином Колем, который собирался в Петербург. Менке и Коль начали меня убеждать, что и я могу поехать в Петербург адъюнктом[26], на что я без согласия отца моего решиться не мог. Я попросил Коля, чтобы он, по прибытии в Петербург, написал мне, и коли ему там понравится, можно было бы прислать мне официальное приглашение от президента академии. Я же предполагал еще попытать счастья в Лейпциге; и поскольку многие приходили туда позднее, и рады донельзя были магистерской степени, также и я, исполнив все положенное, уже готов был получить звание бакалавра, как там водилось. И тут получил я письмо от лейб-медика Блюментроста, каковой, основываясь на словах Коля и не сомневаясь, что и у меня то же намерение, прислал мне денег на дорогу. На такое предложение нечего мне было более возразить, хоть мой отец и писал мне, что провожает меня, как в могилу. Столь далеким казался путь в Россию!”

23Алтын – 3 копейки. Денежка – половина копейки. В свою очередь, денежка состояла из двух полушек: это была самая маленькая денежная единица.
24Календаря на сто лет, по традиции приписывавшегося Я. В. Брюсу. Издан в 1709 году.
25Вскоре (в 1726 году) умерший, но успевший оставить след в науке.
26Первоначально звание “адъюнкт” означало продвинутый ученик, старший студент. Так, Миллер в конце 1720-х годов в одних документах именовался “студентом”, в других “адъюнктом”. Позднее статус адъюнкта повысился. Многие видные специалисты годами и даже десятилетиями ходили в этом звании, почти на равных с профессорами участвуя в собраниях и научной деятельности академии.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru