Все это Геннадий прочитал когда-то в разных материалах – в основном географических текстах, стараясь узнать, кто такой Чуркин – человек с грубоватой русской фамилией? Раньше мыс Чуркина был голый, угрюмый, а сейчас повеселел, его обжили люди – среди домов на Лесной улице стоит и материнская девятиэтажка…
Высокая безмятежная голубизна неба над головой вновь начала сереть, быстро покрылась пороховым налетом, середина небесного купола прогнулась под невидимой тяжестью, навалившейся сверху, в воздух натекла багряная сукровица, вода в бухте сделалась еще более сиреневой.
Наступал вечер, тянулся он недолго, как недолго тревожил взгляд оранжевыми вспышками, рождающимися на горизонте, потом вспышки эти сделались красными, воздух загустел, и за вечером, оказавшимся на удивление непродолжительным, на землю, на океан стремительно, одним разбойничьим махом опустилась ночь.
Бухту покидали утром, когда солнце уже поднялось над океаном, заиграло золотистыми красками, будто расплавленный металлический шар – глазам делалось больно… Но что там глаза!
В полдень солнце будет жарить так, что от рубки до носа корабля невозможно будет добежать без потерь – по дороге обязательно облезет физиономия, нос очистится, как перезрелый банан, кожа скрутится подобно древесной стружке, – солнце сжигает все живое беспощадно и в первую очередь человека: видать, светило считает двуногого виновным во многих грехах.
Если вечером вода в бухте, давшей им приют на время шторма, была сиреневой, полной нездоровых тропических красок, то сейчас она сияла яркими изумрудными оттенками, – где-то живой изумруд светился сильнее, где-то слабее, раз на раз не приходилось…
Берег с низкими, придавленными жарой домами был прозрачен, неровно подрагивал в струящихся парах воздуха, жил своей скрытной жизнью, – не было видно ни одного человека, все попрятались в тень, сидели под крышами, да в тени деревьев.
Громоздкий рефрижератор неуклюже развернулся, – бухта для него была маловата, опасно узка, но старый капитан, спокойно попыхивая трубкой, стоял рядом с рулевым матросом и подавал негромкие уверенные команды, он эту бухту знал – приходилось и раньше пережидать здесь штормы…
Рефрижератор, почти не совершая прохода по бухте, развернулся практически на месте, вокруг своей оси, в этом ему помог катерок-буксир, окрашенный в желтушный одуванчиковый цвет, – встал носом к выходу из гавани. Геннадий, закончив проверку штормового крепежа на катерах, пристроился к группе «командированных», столпившихся около борта, обнял за плечи сразу несколько человек:
– Ну что, единомышленники?
Охапкин неожиданно вскинулся и, не выдержав, засмеялся.
– Ты чего это?
– Да есть, Алексаныч, довольно толковое современное определение, что такое единомышленник…
– Ну?
– Единомышленник – это тот, кто готов вместе с тобою менять не только взгляды, но и носовые платки с галошами…
На лице Геннадия, будто отсвет, отброшенный водой вверх, возникла улыбка, – возникнув, тут же исчезла, не продержалась и мгновения.
– Тускло как-то, сухо и, прости, друг Охапкин, без выдумки.
– Ну-да, Алексаныч, нет таких препятствий, которые помешали бы нам свернуть себе шею…
Все засмеялись, а Москалев качнул головой и сказал:
– Грустно!
Глухо загудела машина в глубоком нутре рефрижератора, одуванчиковый буксир отлепился от большого, как скала, судна, и капитан, невозмутимо попыхивая трубкой, на малом ходу повел «скалу» к выходу из бухты.
По обе стороны рефрижератора, под самыми бортами, словно бы выплывая из-под днища, вспыхивали яркие изумрудные пятна, резвились весело. Из рубки выглянул дежурный штурман, ловко, будто циркач, съехал вниз по крутой лесенке, глянул за борт, – глубина справа была маловата, в дополнение к ней еще могла наползти из океана короста из мелких ракушек и мертвых, слипшихся в увесистые комки рачков, приклеиться к дну, и это надо было увидеть своими глазами… Вот штурман и покинул рубку.
– Каков прогноз? – выкрикнул Геннадий.
– Пока чисто, – ответил штурман.
– А впереди?
– И впереди чисто.
– Ба-ба-ба! – неожиданно воскликнул Охапкин. – Вы посмотрите, что справа по борту красуется!
А красовался там объеденный до самых хордочек и пленок, гладкий, будто приготовленный на выставку скелет акулы с грозно раззявленными челюстями и обсосанным по самую репку хвостом. Специалистами по акульим хвостам, как разумел Москалев, были крабы.
Видать, лакомая штука эта – хвосты акульи, плавники, мясистый верхний гребень, весь «ливер» этот любят не только не только люди, увлекающиеся похлебками из акульих плавников, но и крабы, грызуны-ракушки, медузы и разные зубастые рыбешки.
Из развезнутой пасти акулы торчал длинный синтетический хвост, опускающийся на дно… Внутри челюстей, застряв среди зубов, темнел кованый крюк с лихо откляченной бородкой, – именно на этот крюк Охапкин насадил кусок вонючего мяса, Иван узнал снасть, ткнул в нее указательным пальцем и произнес знакомо:
– Ба-ба-ба!
– Вот именно – ба-ба-ба! Это наша акула, – Баша похмыкал, – из которой нам не удалось приготовить плов.
– Лихо обглодали ее соотечественники!
– И соотечественницы тож… У них профессия такая – объедать все начисто. Как у современных банкиров и владельцев охранных предприятий и казино.
– Половину банкиров можно смело закопать в огороде – подкормить картошку, брюкву… чего еще бабы сажают? Все равно пользы от них никакой нету.
– Чего еще сажают бабы? Огурцы.
– Огурцы больше воду любят, чем подкормку.
Из-под носа рефрижератора выползла длинная волна, отбила полузатопленный акулий костяк в сторону.
Через полчаса рефрижератор уже находился в океане, на «маршруте», и капитан, скомандовав «Полный вперед!», дал максимальную нагрузку на главный судовой двигатель. Впрочем, вскоре сбросил обороты – слишком уж неувертливый и неудобный груз был прикручен к горбу его посудины, рисковать не стоило.
А с другой стороны, пока нет волн, пока океан ровный, как стол, можно идти на полном ходу (да и океан недаром зовется Тихим), но если попадется какая-нибудь длинная, плоская, похожая на доску волна, и такая же, как доска, твердая, – беды не оберешься.
Вкрадчивое шуршание под днищем судна оборвалось, был слышен лишь стук двигателя, доносившийся из распаренного чрева рефрижератора.
Скорее всего, на усередненном ходу придется топать до самого Чили. Интересно, слово «Чили» какого будет рода, мужского, женского или может, среднего?
Этого не знал никто в команде Москалева, да и в команде рефрижератора тоже. Впрочем, так ли уж это важно, какого рода далекая страна? Важно другое: она даст работу.
Вот это важно, это главное, а все остальное – ерунда, пустота, воздух, зажаренный на постном масле. Впрочем, стоп, постное масло – штука ценная. Если взять немного хлеба, в блюдце налить подсолнечного масла и посыпать его солью, можно очень недурно позавтракать, окуная кусочки хлеба в блюдце. И пообедать можно.
Ведь время «царя Бориса» какое? Под него очень точно подходит шутовская формула: «Дал бы кто взаймы до следующей зимы и позабыл об этом…»
Вот они и плыли в Чили, чтобы не брать взаймы, от радости, что будет работа, были готовы отбивать на палубе, прямо подле своих катеров, чечетку, петь песни, мечтать о сытой жизни, без революционного дурачества и встрясок, о тихом быте рядом со своими женами и детьми.
А ведь такое время стояло когда-то и у них на дворе, они очень неплохо жили, хотя и спотыкались иногда, и не всего было вдоволь, и на джинсы смотрели, как на желанную диковинку, – во Владивостоке джинсов, правда, было больше, чем в Москве (привозили моряки, которых здесь можно было встретить на каждом углу, а в Москву могли привезти только дипломаты и бортпроводницы, но их было мало), и эта досадная мелочь вызывала острое недовольство у юнцов, очень похожих на козлов, готовых натянуть на свои чресла любые штаны, даже женские, лишь бы они были заморскими и украшены цветными лейблами.
Сейчас этих штанов полно, лейблов еще больше – понаделали про запас, чтобы пришивать к старой одежде и изделиям, изготовленным в подвале соседнего ЖЭКа, а хлеба нет. И денег нет. И того тепла, желания помочь соседу, что существовало раньше, тоже нет. Не стало.
Было над чем задуматься…
Шел четырнадцатый день плавания. Впереди были Гавайи – американские острова, территория, где даже в береговой песок были воткнуты полосатые, со звездами, сгребенными в верхний угол, флаги: не замай, мол, нашу землю!
Море было спокойным, из мелких волн деловито выпархивали резвые летучие рыбы, обгоняли по воздуху рефрижератор и звонко шлепались в прозрачную синюю воду. Было жарко.
Свободный от вахты народ решил устроить себе купание на ходу, не останавливая корабля. За борт бросили шланг, подключенный к насосу, чтобы подать воду прямо на палубу, под катера, разогретые так, что на них можно было жарить яичницу, одну на весь пароход.
Протереть палубу одного из катеров, чтобы чистая была и чтобы мухи на зубах не хрустели, потом полить ее подсолнечным маслом – желательно первой выжимки, душистым, – а потом расколотить штук двести «куриных фруктов»… Через пять минут может обедать весь рефрижератор, даже те ребята, которые парятся в машинном отделении… В том числе, по ломтю яичницы достанется и сотрудникам компании «Юниверсал фишинг», которой принадлежали водолазные катера, а также работникам горного предприятия, чьи железные манатки лежали в трюме, громоздились терриконами, похожими на караульные вышки, и при всякой волне, даже малой, гремели, будто немытые алюминиевые кастрюли и по ночам мешали спать…
Отправленный за борт шланг тут же оседлал чернявый ловкий матросик, очень похожий на лилипута, с быстрыми движениями, ткнул пяткой в резиновую шайбу, прилаженную к насосу, в то же мгновение захлюпал воздухом, сыто зачавкал мотор, шланг напрягся и едва не выпрыгнул из-под лилипута, но тот хорошо знал, с кем и с чем имел дело, ухватился за шланг двумя руками и неожиданно прокричал гулким низким басом, явно доставшимся ему по недоразумению, бас этот должен был принадлежать другому человеку, головою упирающемуся в облака:
– Подгребай, народ, под шланг – пора освежиться перед обедом!
Освежились все, кто хотел – и капитан с дорогой пенковой трубкой, и Москалев, и даже перемазанный маслом механик, выскочивший на волю из тесной железной табакерки, набитой машинами и механизмами. А уж о простом люде, свободном от вахты, речи вообще не было.
Обливались прямо в одежде, в тельняшках с длинными рукавами и в брюках, но пока иной бравый мореход, стартуя от кормы, добегал до носа, одежда на нем не только высыхала, но и делалась вроде бы как выглаженной: на штанах с тельняшкой ни одной мятой складочки, одежда на теле сидела ровно, словно бы ее только что искусно отутюжил опытный портной.
Рефрижератор шел по самой середине Тихого океана. Если бы выдалась остановка, то они бы обязательно порыбачили. Голубого марлина, конечно, вряд ли бы поймали, но пару чушек весом килограммов в двадцать – двадцать пять каждая, точно бы изловили.
Хорошо стоять под тугой морской струей, вырывающейся из шланга, глотать приятную соленую горечь, растворенную в воде, отцикивать ее за борт, ахать, взвизгивать, мычать, охать, блеять, кукарекать, ворковать, крякать, каркать, вскрикивать, рычать от восторга, петь, смеяться, кашлять, фыркать, – под шлангом раздавались все звуки, памятные с детства, с отчего дома…
Как мало, оказывается, надо, чтобы человек почувствовал себя счастливым.
В самый разгар обливания из рубки по громкой связи пришел неожиданный приказ капитана:
– Выбрать шланг из-за борта!
И сразу радость смолкла, на смену ей пришел сдавленный скулеж мелких волн, раздавленных тяжелым телом рефрижератора.
– Он чего, дыма там своего, сигарного, объелся или в трубке прогорела дырка, а? – не выдержал Охапкин. – А?
– Погоди, Иван, тут дело не в дыме, – придержал его Москалев, – тут что-то другое…
Прошло минуты полторы. Охапкин в этот малый промельк времени успел только причесать голову и гребешком разровнять свои роскошные великосветские усики, и все – на большее не хватило, он мигом высох под яростным солнцем.
А солнце, кажется, расплылось по всему небу, ни одного голубого кусочка не осталось, даже малого, все было залито жидким золотом.
Перед тем как взбежать по трапу вверх, в рубку, Геннадий остановился – что-то насторожило его. Кажется, это была длинная серая линия, возникшая по курсу, в которой, словно новогодние сверкушки, вспыхивали блестящие электрические точки.
Ну будто бы гигантская подводная лодка решила всплыть по курсу, и чем-то чужеродным, инопланетным, колдовским повеяло от увиденного, и очень недобрым был дух этот… Вселенский, либо даже более, чем просто вселенский.
– Не понял, – проговорил Геннадий неожиданно смятенно, – что за явление Ходынского поля народу?..
Рефрижератор шел прямо на мерцающую гряду, не сворачивал. Ход свой не сбавлял.
– Остров какой-то неведомый? – пробормотал Москалев про себя, почти неслышно. – Но идем без промеров глубины… Так не бывает!
По узкому трапу взбежал наверх. Двери рубки были распахнуты настежь с обеих сторон, чтобы был хотя бы какой-нибудь продув, приток воздуха, сквозняк… Капитан от несносной жары даже трубку изо рта выдернул.
– Вот, соображаю… не испечь ли мне на гидрокомпасе пару лепешек к чаю, – увидев Геннадия, сказал он.
– А кок чего делать будет? Мух ловить?
– Коку мы тоже найдем занятие, – капитан хмыкнул, – ведрами пот механиков из машинного отделения откачивать.
– Тоже дело! – Москалев с высокой судовой пристройки вгляделся в непонятную серую линию, до которой было не так уж и далеко – миль восемь, ну, может быть, девять.
– Что, любуешься новоиспеченным островом, который не нанесен ни на одну морскую карту мира? – Капитан хитро прищурил один глаз, сдул с носа несколько капель пота.
– Что за остров? Как зовут?
– Никак!
Капитан глянул в одну сторону, в другую и неожиданно беспомощно помял пальцами воздух; Геннадию стало ясно: когда у того во рту нет трубки, он ощущает себя очень неуверенно.
– То есть как это никак?
– А вот так, молодой человек! Это остров, образовавшийся из мусора, сброшенного в воду с кораблей.
Москалев приложил ко лбу ладонь, чтобы не мешало солнце, вгляделся в безмятежную даль пространства, рассеченную серой плоской полосой; ему показалось, что он даже увидел небольшую белую птичку, обосновавшуюся на этом странном острове, хотя ее здесь не могло быть по определению, по всем существующим законам природы ее просто не могло тут быть, – ближайшая земля, остров с надежной твердью находится слишком далеко отсюда…
Неверяще покачав головой, Геннадий взял тяжелый старый бинокль, стоявший на бортике недалеко от штурвала, приложил его к глазам.
Остров готовно подъехал к рефрижератору, предметы сделались крупными, выпуклыми, на некоторых можно было даже прочитать уцелевшие, не вытравленные ни солью, ни жарой надписи, хотя большая часть острова имела серый безжизненный цвет, делала все в пространстве таким унылым, что перед этим безрадостным колером пасовала даже торжественная дневная голубизна.
Цветные, выжаренные солнцем картонки, спекшиеся пакеты, бутылки, канистры, бидоны, сумки с проволочными ручками и лямками, сплетенные из шелковых нитей, снова пакеты с превратившимся в фанеру, спрессовавшимся мусором, в поле зрения попала даже большая тумбочка со ржавой рыжей скобой, смытая с палубы какой-то посудины, не побоявшейся залезть в шторм… Тумбочка была похожа на важного военачальника, решившего сделать смотр своим войсками.
И дальше – пакеты, пакеты, пакеты, пластмассовые бутыли и коробки, разовые обеденные тарелки, старавшиеся держаться кучкой, а около них, словно бы собравшись специально, предметы покрупнее, похожие на кастрюли, суповницы и лотки для выдерживания холодца.
Видимо, слишком долго Москалев рассматривал диковинный остров, раз предметы увеличились настолько, что уже не влезали в бинокль, – рефрижератор подошел к многокилометровой пластмассовой свалке довольно близко. Геннадий поискал окулярами белую хрупкую птичку, хотя знал, что ее здесь нет, – не нашел и, понимающе улыбнувшись про себя, опустил бинокль.
Как всякому капитану дальнего плавания, ему приходилось забираться в места очень далекие и неведомые, которые даже на карте не отмечены, и видеть многое из того, что ни в Советском Союзе, ни в России нельзя было увидеть, но огромные острова из мусора он еще не видел. Никогда не видел.
Не было их и раньше, не водились они, но вот до чего дожили люди: искусственно вырастили их на теле океана. Будто новую породу вредных насекомых. От осознания только факта этого на душе становилось холодно.
Шланг из-за борта убрали, вытянули на палубу, возбужденно галдящий, брызгающийся водой народ стих.
Было в этой стихшести что-то подавленное, похожее на предчувствие беды. А ведь верно – когда-нибудь из-за этих полиэтиленовых, слипшихся в сплошную массу пакетов случится большая беда: вода в океане будет отравлена или же придет несчастье локальное – в глубину земную, в расплавленную магму нырнет с головой какой-нибудь развитый континент или несколько промышленных стран. Вместе с людьми, заводами и самолетами. Расступятся недра, – или вода, – природа заберет свое, из разлома только горячий парок брызнет, и все. Вот так исчезла куда-то таинственная Гиперборея, располагавшаяся, как считалось, на очень теплом (в ту пору) Северном полюсе. Вот так утонула в воде легендарная Атлантида, так исчезла во мгле времени и земля Санникова… Править бал будут отходы человеческой деятельности, засунутые в миллионы грязных пакетов.
Геннадий хотел что-то сказать капитану, но не смог – не получилось, в горло словно бы земли кто-то сыпанул, либо чего-то еще, застрял там ком – ни туда ни сюда… Он снова поднес к глазам бинокль, ощутил подавленно, как в висках бьются тревожные звуки-молотки.
Хотя и казался издали мусорный остров плоским, как блин, а плоским он не был, скорее неровным, со своими возвышениями и впадинами, горными пиками и провалами внутрь… Москалев помял себе пальцами горло: куда же подевалась у него речь? И капитан куда-то подевался, – скорее всего, отбыл к себе в каюту за трубкой: без трубки он ведь и командиром громадины-рефрижератора, и даже человеком переставал себя чувствовать. Геннадий покосился на рулевого – крупного волосатого детину с широким акульим ртом, способным откусить колесо у автомобиля, который стоял у небольшого электронного штурвала и одним мизинцем мог повернуть громоздкий корабль куда угодно, – даже заставить крутиться вокруг своей оси…
– Что, плавучую свалку обходить не будем?
Детина отрицательно качнул головой:
– Не-а!
– А если внутри этой свалки плавает какой-нибудь неразобранный экскаватор? Наткнемся на него – тогда как?
– Никак! – Москалев для этого верзилы начальником не являлся, поэтому рулевой и вел себя вольно, что было у него на языке, то и выкладывал.
Рефрижератор подошел к краю мусорного поля и, не сбавляя скорости, врезался носом в серую, недобро зашевелившуюся массу, – вошел, как в масло, осадка у судна была большая, поэтому остров распластывался целиком, отваленные ломти за кормой переворачивались вверх брюхом, – правда, не все, – и за кормой смыкались вновь.
Более того, детина-рулевой даже прибавил скорость, – видать, в назидание всяким маломерным капитанам, невесть зачем оказавшимся в океане, каковым он считал Москалева. Удел маломерщиков – плавать по владивостокским лужам и не соваться в стихию, именуемую морем, и уж тем более избегать океанов.
Породу таких людей, как этот рулевой, Геннадий знал хорошо: попадались и раньше, и не один раз, это самый ненадежный народ в любой беде, даже малой, обязательно подведет, покинет свое место, сбежит, либо спрячется.
С другой стороны, надо почаще встряхивать себя, и тогда разная ерунда не будет лезть в голову, в том числе и такая, почему этот откормленный, сонный от жирной еды дурень без разрешения капитана увеличил скорость… Это может делать капитан, и только он, а тюлень на судне – это тюлень, и больше никто, ботинок из Находки, валяющийся у входа на центральный рынок…
Честно говоря, надо бы уйти, скатиться вниз к своим ребятам, послушать, о чем они там гуторят, какими словами отгоняют от себя странный остров и что думают о дне завтрашнем, но Геннадий продолжал оставаться в рубке… А вдруг действительно под островом плавает брошенный экскаватор или железнодорожный вагон с щебнем? Что тогда будет делать этот дурень?
А дурень крутил маленькое штурвальное колесо одним мизинцем, он словно бы насадил прочно сбитое, украшенное бронзовыми заклепками колесо на палец, как обручальное кольцо, и тешился тем, что делал. Внимание его было рассеяно по воздуху, словно одуванчиковый пух в пору весеннего цветения.
Покинул Москалев рубку молча – что-то совсем не хотелось с кем-либо общаться. Путешествие надоело, уже две недели в пути, а остановок, за редкими исключениями – по метеоусловиям, нет, пейзажи за бортом – что слева, что справа, что впереди, что сзади – одуряюще одинаковы. Развлечений никаких – если только с собственной тенью играть в шашки или устроить охоту на муху, которая постоянно сидит на стекле иллюминатора и неотрывно глазеет в пространство. Муха эта случайно, по дурости залетевшая в бухте Диомид в каюту, мечтает о земле, о том, как она когда-нибудь сможет погреться на куске навоза под лучами приморского солнца… Господи, отчего же всякая муть лезет в голову?
Не об этом надо думать, не об этом.
Одуреть можно!
Рефрижератор кромсал своим корпусом мусорный остров долго – минут двадцать. Люди, стоявшие на палубе, все это время молчали, никто и слова не проронил, будто чувствовали беду. Это был ее посыл, ее знак, ее предупреждение.
Потом, когда мусорный остров остался за кормой, назад старались не смотреть…