© Поволяев В.Д., 2022
© ООО «Издательство «Вече», 2022
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2022
Сайт издательства www.veche.ru
Стояла середина солнечного июня – пятнадцатое число. Утро выдалось теплое, розовое, с легким ветерком, едва приметно накатывавшим из глубины залива на горбатый, плотно застроенный жилыми домами городской мыс. Москалев вышел из подъезда, остановился на несколько секунд, чтобы полюбоваться солнцем, а заодно хватить немного ветра, воздуха здешнего, соленого, – именно хватить, хлебнуть, никак иначе это желание не назовешь.
Солнце переливалось игриво, вспыхивало жарко, сеяло вокруг себя золотые искры, меняло оттенки от желтого до оранжевого, было таким родным и близким, что уходить отсюда, с мыса Чуркина, не хотелось.
Дом материнский стоял высоко на скалистом откосе, обдувался всеми существующими на Дальнем Востоке ветрами, верхние этажи дома первыми в городе встречали рассветы и последними провожали закаты – удачное место было выбрано архитектором, дом поставлен хорошо, с чувством и толком…
Москалев торопливо побежал по тропке вниз, к серой, плохо заасфальтированной улочке, проброшенной по урезу берега к бухте, носившей древнее греческое или римское название Диомид.
У причалов бухты стоял большой, с сыто пофыркивающими двигателями рефрижератор, на палубе которого находилась целая флотилия небольших судов; с флотилией этой капитану дальнего плавания Москалеву Геннадию Александровичу надлежало переместиться в далекое далеко, в Латинскую Америку, к берегам Чили.
А в далях тех совместно с чилийцами ловить «морисков», как там называли здоровых, с трудом вмещающихся в ванну омаров, лангустов, морских раков, королевских креветок, размерами своими больше раков: было создано модное в ту пору «джойнт венче» – совместное предприятие. На паях с чилийцами, естественно; техника на предприятии была наша, омары – чилийские. Такое вот было разделение, и Москалеву предстояло возглавить эту непростую работу.
Тут надо быть и дипломатом, и психологом, и экономистом, и мореходом на уровне Синдбада, и механиком – знатоком судовых машин, и еще бог знает кем…
Нагрузка, как минимум, по тридцати – сорока пунктам. Если же не будешь соответствовать им, то в море вряд ли долго продержишься, море – не суша, тут вряд ли кто поможет. Кроме, естественно, человека, находящегося рядом.
Планы, конечно, грандиозные, но в душе теснилась тяжесть, мешала дышать, солнце хоть и вливало в нее радостные краски, а слезное ощущение, оставшееся после прощания с матерью, не проходило. С отцом попрощались проще, скупее, по-мужски.
А мать еще пять минут назад, на макушке мыса Чуркина, около подъезда, горько всплакнула, вытерла слезы платком и проговорила скорбным, каким-то угасающим шепотом:
– Сдается мне, Гена, вижу я тебя в последний раз.
Москалев подивился этой фразе совершенно искренне, с улыбкой во весь рот:
– Да ты чего, мам? Через год прибуду в отпуск, разных нарядов тебе привезу, ты только жди, ладно? Если дело пойдет на лад, то денег привезу, чтобы ты здесь с отцом в магазинах копейки не считала. Жди меня, мама!
Мать в ответ горестно покачала головой. В глазах ее и тоска была, и горечь, и неверие, и обида, и что-то еще, сложное, заставляющее печально сжиматься сердце.
– Ну ты чего, мама? – Москалев протянул руку к ее щеке, погладил, смахнул пальцем пристрявшие слезы. – Не плачь, прошу.
Мать вновь горестно и неверяще покачала головой, у нее пропал голос, говорить она не могла. Отец сгорбился, нагнул лобастое темя, словно бы во что-то уперся головой, и тоже молчал. Хотя обычно был говорлив, иногда даже очень говорлив, особенно после стопки водки, много знал, всем интересовался. Образование у него было небольшое – техникум, но он много читал, жадно хватался за всякую новую книгу, любил спорить, обсуждать что-нибудь, внимательно следил за новостями, приходящими из Москвы, очень неодобрительно относился к разгулу ельцинской команды, а когда речь заходила о воровстве и том, как разные гайдары, чубайсы, кохи треплют беспомощное тело страны, которое до этого никогда беспомощным не было, заваливают, как на охоте, предприятия, большие заводы, имеющие военное значение, превращают в танцплощадки либо в артели по производству детских песочниц, слюнявчиков и пластмассовых игрушек, списывают «за ненадобностью» мастеров, которые раньше делали грозные подлодки, артиллерийские орудия крупного калибра, самолеты, по боевым качествам своим схожие с космическими аппаратами, отец вытирал мокрые глаза, глядя, как вместе с заводами уничтожаются жизни людей, биографии, судьбы…
На дворе царило безжалостное время – тысяча девятьсот девяносто третий год, оставивший потом после себя недобрую славу. И слава та долго не могла отмыться от запаха крови…
Перескочив через влажную, темную от мокрети низину, Москалев почувствовал, как в спину его толкнуло что-то мягкое, хотя и грузное, словно бы далеко в море на палубу въехала волна и дотянулась до человека, он глянул в одну сторону, в другую и остановился. Оглянулся.
Мать стояла на краю каменного взгорбка и продолжала смотреть ему вслед. Геннадий неожиданно ощутил, как в глотке у него возник твердый соленый комок и тут же застрял – ни туда ни сюда, – то ли слезы это были, то ли еще что-то, не понять; он сморщился неожиданно горько, словно бы хлебнул крутой океанской воды, поднял руку, будто давал отмашку со своего застрявшего в гигантском водном пространстве судна…
Мать немедленно ответила – тоже подняла руку и, будто бы обрадовавшись чему-то, замахала ответно. Может, подумала о том, что сын решил не плыть к латиносам в Чили, а вернуться домой, но плыть ему надо было обязательно.
Ни во Владивостоке, ни в Находке, где у Геннадия остались жена Оля и сын Валерка, которому лет было всего ничего, – два года, – заработка не было никакого, в какую контору, особенно морскую, ни зайди, везде показывают фигу, везде перебор плавсостава.
Большое количество судов, – даже военных, с пушками на борту, списано, разломано, пущено в утиль, продано на иголки в Китай, в Индию, даже, как слышал Москалев, в Японию, а команды высажены на сушу.
Сидят теперь моряки на берегу с удочками, ловят камбалешку и бычков – рыбу, которую они раньше даже брезговали брать в руки, особенно когда находились на судах. А сейчас ситуация изменилась, и матрос, к сожалению, бывший, иногда даже мелочи не может наскрести у себя в кармане, чтобы купить буханку хлеба.
Единственное, что спасает, – пенсии стариков, да и те выдают нерегулярно и часто стараются урезать – инфляция скачет, как полоумная лошадь, со скоростью курьерского поезда, и даже язык от усталости не вываливает наружу, а пенсионные организации делают вид, что вообще не знают, есть в России инфляция или нет. Что такое совесть, эти люди забыли.
Поэтому у Москалева выбора не было: раз наклюнулась работа – значит, за нее надо браться, чем бы она ни пахла: рыбой, морисками или ржавыми гайками. Насчет гаек – это не шутка, Москалев был не только опытным капитаном дальнего плавания, но и толковым механиком, мог перебрать любую корабельную машину, очистить каждую деталь от копоти, грязи, масляных напластований и собрать вновь.
А тут подоспела удача: предложили работу и обещали неплохо заплатить.
Правда, место работы оказалось расположено далековато от дома, на другом краю света – в Чили…
Москалев снова поднял руку, помахал матери. Та так же мгновенно, как и раньше, ответила ему. Отец стоял рядом с ней, какой-то убитый, не похожий на себя, болезненно перекошенный на один бок. Геннадий сделал несколько шагов задом, спиной вперед и, задев каблуком ботинка за дырявый, вылезший из травяной плоти камень, чуть не упал.
Лучше бы он не спотыкался…
Хочу признаться: главный герой этого повествования Москалев Геннадий Александрович – мой брат. Я его считаю родным, хотя по существующему родовому разделению он – брат сводный.
У нас одна мать – Клавдия Федоровна Москалева, и разные отцы. Мой отец – лейтенант, слушатель Академии химзащиты РККА, погиб в декабре сорок первого года, в самую тяжелую пору для Москвы, когда немцы буквально висели на городских воротах, обкладывали советскую столицу со всех сторон и уже покрикивали азартно в предвкушении победы; через два года мать вышла замуж за товарища моего отца, старшего лейтенанта Москалева Александра Кирилловича.
Геннадий – его сын. Как и второй мой брат, меньший – Владимир, и сестры мои – Галина и Наталия. Сестры вышли замуж за хороших парней Владимира Радько и Василия Воронько, и родительская фамилия у них отпала, они стали Радько и Воронько. Кстати, звучит очень неплохо, звонко, нисколько не хуже старинной русской фамилии Москалевы.
Вот в основном и вся моя дальневосточная родня…
Чувствуя, что земля уходит из-под ног, Геннадий ловко, будто гимнаст на нетвердом помосте, развернулся, махнул рукой матери – ему показалось, что мать ничего не заметила, приложила платок ко рту, потом промокнула глаза. Фигура сына двоилась, троилась, растекалась в радужном ореоле, плыла, как в воде…
И сын мать уже почти не видел. Вот она стала совсем маленькой, пройдет еще несколько минут, и она скроется совсем.
Дышать сделалось нечем. Клавдия Федоровна оглянулась: присесть бы на что-нибудь… Но присесть было не на что: рядом только пыльная рыжеватая тропка, да истоптанная трава по обочинам ее. Ни камней, ни пней от вырубленных когда-то деревьев, ни скамеек, которые ныне можно часто встретить в парке.
Во дворе дома на Лесной улице, – можно сказать, главной на мысе Чуркина, – мать чаще всего звали просто Федоровной, а отца Кириллычем, так теплее и, если хотите, человечнее, в таком обращении присутствуют доверительные соседские нотки… Отец стоял за матерью, понурый, скорбный, сгорбленный, он ощущал то же, что и мать, только не плакал, губы сжал в одну твердую линию и думал о чем-то своем, скорее всего, очень далеком от здешних мест…
Геннадий легко перемахнул через мелкую, но широкую ложбину, проделанную дождевой водой среди камней во время последнего, очень сильного тайфуна, поддел голыш, попавшийся под носок полуботинка, загнал его в островок сухого бурьяна, оглянулся и у него больно сдавило сердце – ни матери, ни отца уже не было видно, он не заметил, как тропка сделала петлю, на петле раздвоилась, одна половина дорожки направилась к урезу залива, прямо, а Москалев ушел вправо, к причалам, где стояло громоздкое, со следами морской ржавчины судно – рефрижератор, размерами не уступающий китобойной матке.
А всякая матка, находящаяся в море, бывает похожа на линкор, вокруг нее раньше, на промыслах, обязательно, как подле острова, толпились суда-бойцы, вооруженные пушками с гарпунами…
Прощание с родной землей, даже малое, рождает у человека внутри горечь и ощущение потери. Геннадий не был исключением из правил, – слеплен он был из того же материала, что и все остальные люди, также имел запас слез и радостей, печали и восторга, и этот запас не очень велик, – словом, Москалев почти ничем не отличался от своих собратьев по земле…
Бухта Диомид была белым-бела от чаек, моряки, ждущие очереди на погрузку или разгрузку, от нечего делать прямо со своих судов ловили небольших, плоских, похожих на чайные блюдца камбал и рыбешек, к которым обращались только с матерными выражениями – щекастых, с мутными заспанными глазами и жидким хвостовым оперением бычков.
Сами моряки есть портовую рыбу брезговали, – она могла пахнуть нефтью, еще чем-нибудь несъедобным, противным и поэтому уловы свои скармливали чайкам.
А вообще-то бывали случаи, когда улов пускали в жарево, так в желудках рыб находили и керосиновую ветошь, и гайки со следами тавота, и детали от старых приемников, а одна дуреха умудрилась проглотить целый набор пластмассовых верньеров. Интересно, где, в каком порту, у какого радиопередатчика рыба пооткусывала, словно собака, невкусные рубчатые ручки, захватанные масляными пальцами радистов?
Когда чайки сидят на воде – это добрый признак: в ближайшие дни будет держаться хорошая погода. И солнце будет играть, как сегодня, пробивая лучами зеленую воду бухты до самого дна, высвечивать на глубине неторопливых сытых рыб, и шторм вряд ли подступится.
А вот когда чайки начинают деловито расхаживать по берегу с видом удачливых кладоискателей и горласто покрикивать на своих товарок, тогда дело может оказаться дохлым: непогода способна будет навалиться в любую минуту, оказаться затяжной и от нее, от мелкой холодной мороси начнут болеть зубы…
Рефрижератор был виден издали и скорее походил на тяжелый комкастый клок скалистого берега, присыпанный землей, чем на живое судно.
На палубе рефрижератора рядком расположились водолазные катера, целых три единицы; катера были крупные, по ходу судна они не смогли вместиться, поэтому решено было поставить их поперек палубы, рефрижератор принял диковинный вид, смахивал теперь на огромную древнюю посудину, этакий корабль Ноя, предназначенный для спасения животных…
Грузили катера стотонным краном, расположили очень аккуратно и очень равномерно, с опаской – носы у них свешивались над водой на полтора метра, и зады на полтора, из рабочего коняги-рефрижератора получилась гигантская гребенка, этакая плавающая коробка, начиненная неведомо чем: ведь кроме палубы имелось еще и огромное трюмное пространство, и чем его начинили, никому не было ведомо.
Впрочем, Геннадий знал, что там находится: губернское начальство создало совместно с чилийцами не только компанию по ловле омаров и ракушек, но и предприятие по разведке различных месторождений – металлов, камней, нефти и вообще всего приятного, что способно ласкать слух и наполнять карманы золотым звоном.
Камни в Чили водились, например, очень знатные, таких Геннадий, изрядно помотавшись по миру, не встречал больше нигде. Это были очень дорогие камни…
У трапа его встретил Баша – водолаз-инструктор, как всегда веселый, словно после двух бокалов шампанского, с искрящимся взглядом и накачанными до железной твердости мышцами – не человек, а машина. Впрочем, машина одушевленная, что было очень важно.
– Ну, Толя, как наши пирожки ведут себя на широкой железной сковородке?
– Греются. Принимают солнечные ванны. – Баша сделал рукой замысловатое движение, словно бы что-то нарисовал в воздухе. – Мы с Толканевым только что крепеж проверили, все тип-топ, Алексаныч. Можно плыть не только в Чили, но и дальше.
А дальше что было? Только Антарктида, и плыть туда им совсем не нужно, вот ведь как.
Тут нарисовался и Толканев, капитан одного из трех катеров, находящихся на штормовом крепеже, – даже если рефрижератор перевернется вверх килем и покажет солнцу обросшую ракушками задницу (не дай бог, конечно), то катера с палубы не сорвутся: крепеж держит их крепко.
Лица и у Баши, и у Толканева были довольные, и это понятно: им надоело жить в нищете ельцинского времени и ругать Гайдара с Чубайсом, надоело оправдываться перед собственными семьями, – в безденежье виноват ведь бывает только один человек в доме: глава семейства, отец, но вот сейчас, когда наклюнулась нормальная работа и зарплата должна быть нормальная, все должно сложиться по-другому… Все переменится…
Хоть и доверял Геннадий своим товарищам, но имел привычку все осматривать сам, лично, крепеж проверил целиком до последнего узла и самой завалящей гайки, и остался доволен. Сказал своим помощникам:
– Проверять придется каждый день. – Следом добавил с неожиданным смехом: – Очень уж кучеряво мы поплывем в этот раз: верхом на спине рефрижератора… Я так никогда не плавал – не доводилось. А вам?
Баша отрицательно покачал головой:
– И мне не доводилось.
Толканев сделал отрицательный жест – развел руки в стороны:
– Такое случается раз в жизни. Так что считай – случилось! – Потом усмехнулся и добавил: – Это фиг-катание какое-то! На что только не пойдешь, чтобы заработать немного денег и хоть что-то принести в дом – ну хотя бы горбушку свежего хлеба…
Да-а, положение у всего Владивостока было такое, что гордиться можно было только одним – длиною очередей за хлебом и селедкой в магазинах, да за бензином на заправочных колонках.
– Ладно, не будем засорять своим внешним видом здешнюю природу – пора отплывать… Сколько там осталось до стартового момента? – Геннадий глянул на потрепанную, побывавшую в водах разных морей «сейку» – наручные часы.
До прощального гудка оставалось два часа тридцать минут.
У водолазных ботов были только капитаны и один механик, общий на все катера, команды Геннадий планировал набрать на месте, в Чили, – везти из Владивостока ребят, которым надлежало протирать мокрой тряпкой палубу или подкрашивать ободранную волнами рубку, кормить голодного кота, который обязательно появится в их маленькой флотилии, и штопать носки боцману, было бы слишком жирно, поэтому «чилийский вариант» был признан единственно возможным.
С Толканевым в просторной гостевой каюте разместился еще один капитан – Иван Охапкин, неунывающий мастер весело жить и радовать людей, большой умелец по части разных поделок: из куска свежего хлеба мог слепить статую Петра Первого, обычную банку из-под кока-колы превратить в громкоговоритель, из пары пивных пробок смастерить роскошные запонки с вставленными в них красными стекляшками, не отличающимися от рубинов, а из деревянной ложки – балалайку. Умел хорошо петь.
– Скажи-ка, дядя, ведь недаром, страна, спаленная Гайдаром, французам отдана, – лихо пропел он, едва ступив на палубу рефрижератора, потом отбил чечетку, прошелся ладонями по коленям, икрам и ступням…
Веселый человек, капитан дальнего плавания Охапкин, с таким скучно не будет… Впрочем, скучно не будет, если они заработают нормальные деньги, а вот коли не удастся заработать, тогда все-таки будет скучно…
Сочетание слов «капитан дальнего плавания» звучит гордо и романтично, каждый, кто слышит его, видит перед собою (в мыслях, естественно) белый пароход с высокой надстройкой, похожей на многоэтажный дом, большую трубу с цветной полосой, украшенные яркими искрами морские барханы, загорелого капитана в кипенно-снежной форме с золотым шитьем, залитую солнцем палубу, красивых женщин, с вожделением посматривающих на него. Ведь перед ними сам бог – капитан дальнего плавания…
На самом же деле это не так. Все три командира водолазных катеров имели дипломы капитанов дальнего плавания, но в далеких южных водах им придется вкалывать, как кочегарам на самоходных баржах времен Великой Отечественной войны; не будут они видеть ни сна, ни отдыха, в работе забудут даже, как их зовут.
Ельцинское время обратило их в обычных поденщиков, в работяг, готовых променять рукоятки штурвала на совковую лопату или кайло добытчика горного хрусталя, лишь бы заработать немного денег на хлеб, ведь семьи-то их голодают… А дипломы с торжественными и очень звучными словами «капитан дальнего плавания» – это обычный пшик, профанация, не стоящая ныне даже конфетной обертки. Лишь запах теплый, романтичный висит от диплома в воздухе. Запах южный, никому не нужный. И весельчак Иван Охапкин это хорошо знал.
Как знал и то, что люди, загнавшие страну в навозную кучу, когда-нибудь ответят за это. Если не перед другими людьми, то перед Богом. Геннадий Москалев это тоже знал и в то, что справедливое правосудие свершится, верил. Он вообще считал, что ельцинская пора, как и время предыдущего правителя страны Горбачева, будет предано проклятию. Люди это сделают обязательно…
– Ну как, Алексаныч, – прищурив один глаз, спросил Охапкин, – что говорит внутренний голос? Как дела? Где находится большая часовая стрелка, что показывает? Это? – Он вздернул вверх большой палец. – Приплясывает от избытка сил на цифре двенадцать? Или вот тут находится, на троечке? – Охапкин развернул палец параллельно земле. – А? Владивостокское время – пятнадцать ноль-ноль? Либо… – Иван смешно шмыгнул носом, подкрутил свои пшеничные усы и скорчил «великосветскую» физиономию, только с физиономией этой стал походить на старичка с вялым взглядом жареной наваги, ткнул пальцем вниз, себе в ноги. – Либо завис на шестерке? А?
Хорошо иметь легкую натуру, какую имеет Иван Охапкин, темных дней в жизни таких людей бывает много меньше, чем у других, и вообще меньше, чем нарисовано на календаре. Геннадий вздохнул – до сих пор перед глазами стоит горестное лицо матери, а в ушах звучит ее тихий печальный голос… Он еще долго будет звучать:
– Сдается мне, Гена, вижу я тебя в последний раз…
За бортом возбужденно закричали чайки, – кок вывалил им в воду остатки вчерашней картошки, умудрившейся за ночь закиснуть, – картошка, конечно, не рыба, но тоже еда, вот чайки теперь и матерились громко, чтобы ухватить какой-нибудь кусок побольше и послаще. Крикливые пустые птицы, хотя и красивые. Геннадий их недолюбливал: рыбы они съедают столько, сколько вытаскивает ее из воды весь траловый флот Дальнего Востока. А может, и больше.
– Чего молчишь, Алексаныч? Размышляешь про себя, что жизнь – не только борьба, но и другие виды спорта?
Геннадий нашел в себе силы улыбнуться.
– Насчет дел… Ну что тебе сказать? На двенадцать вряд ли потяну, на шесть – грешно, на небесах не поймут, решат, что поддаюсь унынию… Так что считай, Иван, дела мои соответствуют владивостокскому времени – пятнадцати ноль-ноль.
– А здоровье как?
– Не дождутся.
Чайки за бортом стали кричать громче. У одной из них был скрипучий железный голос, способный вызвать под лопатками сыпь, влияющий на работу сердца, от ведьминского скрипа этого делалось холодно.
– Вот матрешки с дырявыми глотками. – Охапкин выругался. – Они чего, стекло жрут, раз голоса у них с таким визгом?
– Может, и стекло. Ты видел, на берегу грязные бутылки валяются? Это их продукция.
– А может, не продукция, а еда…
Тут Охапкин увидел, что из мусорного ящика торчит хвост промасленной веревки, выдернул его и, спешно переместившись на другой борт, к галдящим чайкам, громко хлопнул в ладони.
На мгновение, как по команде, установилась тишина, после паузы чайки также будто по команде, стадом, брызгаясь водой, взвились вверх. Охапкин выждал несколько секунд и швырнул промасленный обрывок вверх. Чайки разом среагировали на него, четыре или пять чаек в тот же миг сбились в клубок, но победила только одна, вывалилась из клубка с победным криком, очень похожим на собачье гавканье и, судорожно заглатывая на лету добычу, понеслась в сторону, подальше от своих настырных товарок.
– Вот она, формула сегодняшнего времени, – глубокомысленно произнес Охапкин, поднял указательный палец правой руки, – главное – заглотить. А чего ты заглотил, какой кусок, – золота или, может быть, не золота, а слюды, пластмассы, либо обломок сортирной швабры, – неважно. Главное, ты стал собственником.
Прав был Охапкин, очень даже прав, и от этой простой мысли, от осознания того, что происходит вокруг, делалось грустно. Неужели вся эта недобрая, дурно пахнущая муть не уплывет вместе с отбросами и в воздухе не сделается чище?
Чайка, дергая на лету лапами и этим помогая себе, наконец-то проглотила пеньковую закуску и вновь издала победный крик, смахивающий на собачий лай.
– Это она тебе, Иван, спасибо говорит за вкусное блюдо, – на лице Геннадия возникла и тут же исчезла улыбка.