Одно из сообщений, поступивших из райотдела милиции, здорово озадачило здешнего участкового Шайдукова, он долго морщил лоб, шевелил губами, вчитываясь в слова официальной милицейской бумаги, наклонял голову то в одну сторону, то в другую и нехорошо вздыхал – сообщение касалось его самого, хотя там фамилия Шайдукова и не была названа.
В тайге стали пропадать золотоискатели. А этих людей ныне много ходит по лесу, шарится по мелким быстрым речкам, в которых воды холоднее льда, по перемычкам, отделяющим одно болото от другого, где, случается, золотая пыльца проступает прямо из-под грязи, ее только надо уметь собрать, ну и, конечно, надо знать, где можно ухватить за хвост «золотого змия», а он, как известно, не любит, когда к нему пробуют подступиться чужие, прячется от завистливых глаз, может притянуть к человеку, который ему не нравится, беду и, если тот не отступится, убить его.
На речках промысловая добыча золота была бесполезна, драга, например, будет только впустую выскребать донную породу, поэтому драги в здешних местах встречались редко, многолюдные бригады «мастеров-ух!» и «ах!» особо не задерживались, поэтому работали в основном одиночки, склевывали по зернышку, по крупинке, по пылинке и складывали добытое в кожаные кисеты, прятали их так, что даже электроника не могла найти золото, друг друга сторонились и если случайно сталкивались в тайге, то расползались, словно раки, не выпуская друг друга из взгляда, боясь подвоха, ножа, выстрела, потом поспешно разбегались, затихали, будто медведи, в темных углах – отдыхали, переваривали пережитое, немного успокаивались.
И вдруг золотоискатели начали пропадать. Естественно, со своими кожаными мешками.
Прятать мешочки они, конечно, умели, даже между ногами подвешивали, привязывали к мужскому достоинству, но это, как видно, не помогало. Шайдуков еще до милицейского сообщения пробовал нащупать в тайге кого-нибудь из золотоискателей, поговорить по душам, сидя у костра, но ничего из этого не получилось… Он был матерым, хитрым таежником, это признавали все, а они были поматерее, поголовастее его, он был хоть и свой в тайге, но не жил в ней, а они в тайге жили.
Конечно, пришлые охотники, рвущиеся до золотоискателей, могли построить себе лагерек где-нибудь в сухом обдуваемом месте, чтобы и комар грыз не до костей – в обдуваемых местах ветер сгоняет их в сторону, не дает зависать в воздухе, шерстит, – и чтоб вода находилась рядом, и огород бы был под боком, с черемшой и диким луком, и ягода чтобы недалеко росла, и рыба из вентирей не вылезала и начать кровавую охоту, но после первых выстрелов Шайдуков раскрутил бы все и быстро навел порядок, но пришлых злодеев в тайге не было.
Тогда кто же грабит и убивает старателей? Свои? Шайдуков потеребил пальцами лоб, помял нижнюю губу и вздохнул недовольно: выходит, что свои. Но тогда кто именно, кто конкретно? Если бы знал это Шайдуков, то не стал бы задавать самому себе глупые вопросы.
Поразмышляв немного, Шайдуков велел жене приготовить еду на три дня, проверил болотоходы – свитые из прутьев широкие шлепанцы с ремнями, – осмотрел ружье – вертикальную «ижевку» двенадцатого калибра, набил патронташ зарядами, расположив их так, чтобы справа были жаканы, а слева пули, наточил на бруске нож, широкий, с тяжелым лезвием и невесомой пробковой ручкой, которая может держать нож в воде наподобие поплавка, смазал пистолет, отдельно сунул в рюкзак две обоймы патронов.
Пистолет можно было и не брать с собой, ружья в тайге достаточно, и Шайдуков заколебался – брать штатное оружие или не брать, и решил все-таки взять: а вдруг действительно гастролеры или беглые зэки, отличающиеся, как известно, особой жестокостью, или кто-то еще, да не пустые, а со стволами, может быть, даже с автоматами – не-ет, тут с ружьем много не навоюешь. Хотя пистолет с автоматом тоже не справится: автомат перетянет.
Жена, наблюдавшая за сборами Шайдукова, не выдержала, скрестила руки на груди:
– Похоже, в лес ты надолго, Петрович…
Она звала его Петровичем, хотя лет Шайдукову было не так уж и много – тридцать восемь, Шайдуков же звал жену Алексеевной, правда, не всегда, иногда звал Еленой или просто Леной, лет ей было тридцать три – Христов возраст, самый мудрый.
– Я же попросил продуктов на три дня, разве непонятно, сколько пробуду там? – недовольно проговорил Шайдуков.
– А у тебя если не спросишь, то и не поймешь, на три дня ты уходишь или на три недели? Разве не так?
Тут жена была права – такое уже случалось, и Шайдуков, отвернувшись от нее, отвечать не торопился. Взял в руки пистолетную обойму, указательным пальцем утопил верхний патрон в полости обоймы, качнул головой недовольно – пружина была слабовата, при стрельбе может не дослать патрон в ствол.
– Разве не так? – не отступалась от него жена.
– Так, – пробурчал Шайдуков, почти не разжимая рта, – но более трех суток я задерживаться не намерен, – помолчав немного, пояснил, почему не хочет задерживаться, хотя пояснение это было туманным, как Млечный Путь в смутную ночь: – Такова оперативная обстановка.
Он любил выражения, которые звучали серьезно, от которых веяло некой таинственностью, даже чем-то опасным: «оперативная обстановка», «вещественные доказательства», «быстрое реагирование», чем здорово удивлял земляков, те становились молчаливыми, без особых пререканий соглашались с участковым, скребли пальцами затылки, многозначительно поддакивали ему «дак эдак так», «сывыршенно однозначно», «так-то оно, эт-то верно», морщили лбы и уважительно поглядывали на своего образованного земляка.
Шайдуков был в селе образованным человеком, – вне всякого сомнения, – окончил среднюю школу милиции и имел диплом – толстые синие корочки с гербом, пухло выдавленном наружу на первой дерматиновой половинке обложки.
– Понятно, – насмешливо хмыкнула жена, она знала Шайдукова лучше, чем все его земляки, вместе взятые, – мыслитель! Сколько будет дважды два, без арифмометра сосчитать сможешь?
– Смогу, – серьезно и хмуро кивнул Шайдуков.
– Твоя «оперативная обстановка» и это предусматривает?
– И это предусматривает, – мелкие уколы жены не задевали Шайдукова, а по-крупному он никогда не даст уколоть себя.
Оперативная обстановка действительно была серьезной: как выяснил Шайдуков. Среди трех пропавших старателей был и Семен Парусников, однокашник по школе-семилетке, – вместе двойки хватали, вместе кнопки в стул учительнице подсовывали. Вместе в первый раз попробовали водку.
Их дважды выгоняли из школы, что в условиях не очень большого села – явление чрезвычайное, – в общем, все вместе. Школа их размещалась в небольшом бревенчатом доме с большой, по-сатанински гудящей печью, которая мешала спать на уроках. В четвертом классе у них преподавала новая педагогичка – задастая крикливая Нина Петровна, которая открыто недолюбливала учеников, ученики платили ей тем же. Однажды Шайдуков с Парусниковым кинули в печь пять холостых охотничьих патронов, плотно забитых бумажными пыжами.
Печка в тот день едва топилась, ребята мерзли – не хватало дров; Нина Петровна, лицо которой от холода попунцовело и представьте – похорошело, вытребовала прямо в класс бабку Зинаиду – уборщицу, завхоза, комендантшу, гардеробщицу, кашеварку, классного надзирателя, школьного попа и наказальщика одновременно, бабка отваливала затрещины налево-направо, не стесняясь, – та явилась, очень похожая на Нину Петровну, только постарше, много старше, усатая, будто Буденный, уперлась руками в бока:
– Что?
– Холодно. – Нина Петровна приподняла руки и подышала на них.
Бабка Зинаида немного обвяла – не ожидала такой реакции, думала, что Нина Петровна будет кричать на нее, качать права, и тогда бы бабка сумела бы постоять за себя, она бы сказала. Что не только Нина Петровна – человек, живущий на земле, другие человеки тоже живут и если ей холодно, то это совсем не означает, что другим тепло, и она могла бы взять топор и сходить в сарай наколоть дров и не совершать разных жандармских вызовов…
Подавленная какой-то неземной интеллигентностью новой педагогички, бабка кротко вытерла рукой усатый рот и бросила готовно:
– Счас!
Приволокла целое беремя колотых дров, часть покидала в топку, часть оставила внизу, на широком металлическом листе, постеленном на пол, чтобы вылетающие угли не прожигали дерево, потом поклонилась классу:
– Ежели еще понадоблюсь, Нин Петровна, зови!
В печке тем временем грелись, набухали силой охотничьи патроны. Когда дровишки разгорелись, ахнул первый выстрел, из-за чугунной дверцы вылетел сноп искр, смел несколько девчонок, сидевших с краю парт, поближе к теплу – они любили греться (как, впрочем, и Нина Петровна), – следом ударил второй, спаренный, как на охоте, из двух стволов сразу, – вынес саму дверцу, тяжелую, успевшую стать горячей, а потом последовал и третий, тоже спаренный, он заставил печку выплюнуть в класс все дрова.
Что тут поднялось! Началась срочная эвакуация класса. Как в войну. Дым, вопли, плач, крики. Слезы, визг – все вместе. Чуть не сгорели. Шайдуков думал, что никто не дознается, не вычислит виновников, но директор школы Кирьянов – опытный следопыт, пограничник до войны и разведчик в годы войны, вычислил довольно легко, извлек виновников за уши на свет Божий и на педагогическом совете настоял на исключении Шайдукова и Парусникова из школы.
Принять потом в школу, конечно, принял, но заставил «народных мстителей» изрядно похныкать – зады у тех были полосатыми от родительских наук, кожа слезала скрутками, как обгорелая от солнца тонкая шкурка на плечах.
Кирьянова уже нет в живых – много лет спустя после сорок пятого года догнала война, уже сгнил директор в могиле, а вот бабка Зинаида еще жива – древняя очень и глухая, как пень, но живая; Нина Петровна тоже помаленьку небо коптит, преподает в школе, совсем беззубая, правда, стала и вширь раздалась – в двери не входит совсем, протискивается только боком.
Были и еще проделки у них с Семеном, – все при том же Кирьянове, но из всех проступков смекалистый, хваткий директор сумел раскрыть только один и снова исключил Шайдукова и Парусникова из школы.
Давно это было, так давно, что и вспоминать об этом уже неприлично, и если бы не Семен, участковый уполномоченный Шайдуков вряд ли бы вспомнил свое прошлое.
Он насупился, запустил пальцы в короткие жесткие волосы, поскреб – внутри у него шевельнулась горячая тяжесть, будто Шайдуков съел что-то несвежее, да еще неожиданно свело левое плечо. Левое – это плохо, слева находится сердце.
Значит, у него начало болеть сердце – вспомнил про прошлое, про Парусникова, про хулиганские проделки в школе – оно и заныло.
И вот Сеня Парусников пропал, ушел в тайгу мыть золото и не вернулся.
В голове сделалось шумно – Шайдуков размяк, расчувствовался, – хоть и нет сноса человеку, материал, из которого он слеплен, много прочнее железа, а хандра берет, проедает дырки, вызывает слезы и тоску. Из старого шкафа, помнившего, наверное, времена Алексея Тишайшего – очень древний был шкаф, – Шайдуков достал толстый альбом в немодной плюшевой обложке, открыл.
Почти в каждый лист альбома были вклеены фотоснимки, где он был сфотографирован вместе с Семеном – то в школе, за партой, то у речки с удочками в руках, то вдвоем в обнимку, с ружьями и собаками под заснеженными соснами, то с большим тайменем одного с ними роста – еле-еле удерживали его вдвоем, пыжились, но держать такого тайменя – одно удовольствие, наслаждение, это было видно по их натуженным довольным физиономиям, хотя такого дядю выводить, усмирять в воде, а потом, подпихивая пузом, тащить на берег, – это мука, очень сложная штукенция… Это все равно что выиграть малую войну где-нибудь в районе Карибского моря или Персидского залива.
Вот крупная фотография Парусникова, на обороте есть дарственная надпись, Шайдукову захотелось ее прочитать, но отклеивать снимок от листа он не стал, вместо этого вгляделся в Семеново лицо. Тонкое, насмешливое, с крупным ртом и умными глазами, посаженными под самую лобную кость, – Семен преданно смотрел со снимка на Шайдукова и молчал.
– Ох-хо! – вздохнул Шайдуков и с гулким пистолетным хлопком закрыл альбом: достал его Семен этим немым взглядом.
– Петрович, ты когда спать будешь ложиться? – спросила его жена. Громкий хлопок встревожил ее. – Ты ведь завтра в тайгу собрался. Или не собрался? А?
– Собрался, – нехотя проговорил Шайдуков, быстро разделся и с ходу нырнул под одеяло. Позвал жену: – Иди сюда!
Он вышел, когда солнце еще только думало просыпаться, серый восход застилали комариные тучи, от их тонкой нервной звени можно было оглохнуть – комары издавали звук такой же назойливый и звонкий, как цикады на юге, по писклявоголосым очень хотелось садануть из ружья, спалить противное шевелящееся облако, но одно облако спалишь, а полсотни других останется, навалится дружной кучей и начнет есть… Очень любят комары это дело.
– Тьфу!
Подбросил на плече рюкзак, поправил ружье и болотоходы, оглянулся на дом, где в темном провале двери застыла жена, одетая во все белое, похожая на фигуру со старинной картинки, призывно поднял руку.
Жена в ответ также подняла руку, сделала это молча, и у Шайдукова вновь, как и вчера, защемило сердце. Ближе и роднее жены у него не было человека.
Над ним остро, опасно звенели комары, тихо плыл белесый, ставший совсем прозрачным, будто легкий папиросный дым, угасающий месяц, сквозь серую жижу просыпающегося утра попыталось просочиться сонное солнце, но попытка была бесполезной – что-то придавило светило и не давало ему возможности подняться.
Поиски в тайге почти ничего не дали Шайдукову – обнаружил только две стоянки золотоискателей – старые, возможно, сооруженные одним и тем же человеком, да кротиные норы речного мусора по берегам старательского ручья, – все это было тщательно перебрано, прощупано человеком, пальцы обследовали каждый камешек, каждый предмет… Шайдуков покачал головой:
– Будто землеройка прошла, ничего не пропустила. – Постоял около одной из куч, посомневался: – А стоит ли золото тех денег и тех нервов, которые человек тратит на него? А? – оглядел редкий, растущий вкривь-вкось лесок по обе стороны ручья и ни к какому выводу не пришел.
Почва для леса здесь была нехорошая, скудная, снизу корни подтачивает болотный гной – на трясину, смрадные бочаги и провалы было брошено земляное одеяло, на котором выросла невысокая шерсть – в основном худосочные сосенки, среди которых кое-где поднимались вверх коричневые березовые свечки, но этих свечек было раз-два – и обчелся, росла в основном сосна, да еще кое-где лиственницы. Как только корни добираются до нижнего слоя одеяла, так деревья погибают.
Живут они очень недолго – десять – двенадцать лет. В общем, короток их срок… Шайдуков вздохнул. Снова окинул взглядом перелопаченные горы породы и сделал вывод, который не смог сделать несколько минут назад:
– Нет, не стоит.
Он уже шел обратно – истекал третий день его «командировки», Шайдуков опаздывал на половину суток, жена была права, утверждая, что он неуправляемый, непредсказуемый, говорит одно, делает другое, получается третье, – не уложился он в срок и теперь чувствовал себя виноватым, когда неожиданно ощутил сильный укол в спину. Явственный такой укол, не очень сильный, но приметный. И в затылок тоже что-то кольнуло.
Так бывает иногда, когда в спину кто-то целится из двухстволки, нащупывает низ левой лопатки ружейной мушкой, в таких случаях даже волосы на голове могут подняться дыбом, Шайдуков словно бы в рассеянной задумчивости, какая может стрястись с человеком, которого гложут заботы о бесцельном прозябании мира, замедлил шаг, потом и вовсе остановился, будто увидел редкостный цветок, повел плечами, освобождаясь от усталости и тяжести, и вдруг стремительно присел.
Развернулся в низкой, почти у самой земли стойки, описав вытянутой ногой круг, как циркулем, и выкинул вперед правую руку.
В руке у Шайдукова был пистолет. Он ткнул им в одну сторону – никого, другую – также никого, в следующий миг ему показалось, что в зелени молодого сосняка кто-то мелькнул, и он стремительно перекатился к сосняку. Пусто. Ну хотя бы птица какая-нибудь захлопала крыльями, либо зверек перепрыгнул через ствол поваленного дерева… Тогда что же мелькнуло, кто позвал его?
Шайдуков выпрямился, перевел дыхание. Сердце гулко колотилось где-то под мышкой – вон куда оно ускакало! Вроде бы не считал Шайдуков себя пужливым, а тут что-то произошло, кто-то подал ему знак.
Может, под ногами валяется золотой самородок и подманивает его? Шайдуков присел, огляделся и в следующий миг увидел неподалеку предмет, свидетельствующий, что здесь недавно проходил человек: на рыжем просевшем покрове плотно сбитых сосновых игл валялась донельзя извозюканная, мятая и грязная пачка папирос «Север». Такие папиросы когда-то еще звали «Нордом», но Шайдуков тех времен не помнил, а сейчас и «Север» стал таким же редким, как пролет стаи попугаев над айсбергами Северного Ледовитого океана.
Из рванины в пачке высыпалось несколько целых папирос. Не выкуренных, не драных, – целых, лишь немного подмоченных, в желтоватых никотиновых разводах.
– Разбросался кто-то в лесу, как у себя на огороде, – недовольно пробурчал Шайдуков. Ему захотелось услышать собственный голос, – что-то муторно, одиноко сделалось, будто подвели его к собственной могиле и сказали: «Вот тут ты будешь лежать, ногами на запад, – хотя покойников кладут ногами на восток, на восход солнца, – а крест, чтобы ты не рыпался, мы поставим в головах, понял? – хотя кресты обычно ставят в ногах.
Освобождаясь от наваждения и тесноты в груди, Шайдуков протестующе покрутил головой, потянулся за пачкой.
– То ли случайно из кармана выпала, – пробормотал он угрюмо, себе под нос, – то ли… Вот именно – то ли!
А может, человек специально выбросил папиросы, чтобы не соблазняться и не травить себя табаком? Шайдуков отрицательно покачал головой: папиросы выпали из кармана сами. Если бы человек увидел их, то обязательно бы поднял.
Пошарив немного глазами по земле, Шайдуков обнаружил еще одну деталь – важную, как ему показалось – позеленевшую армейскую пуговицу. Не генеральскую, конечно, с выпуклым государственным гербом, а солдатскую, простую, со звездочкой. Да и генералы, как было известно Шайдукову, папиросы «Север» не курили. Он усмехнулся едва приметно, скользнул глазами по коридору, деликатно образованному молодыми сосенками – ну будто бы специально созданному, поднял голову и зажмурился, как от удара в темя.
На высоте метра три – три с половиной за сук мрачноватой, уже начавшей гнить сосны зацепилось выцветшее гороховое тряпье. С правой стороны из рвани, как из некой прорехи, торчала высохшая желтая рука со скрюченными пальцами, а с левой – голова с вытекшими глазами и порванной на лбу кожей, свернувшейся в сухой скруток.
– Челове-ек! – едва слышно охнул Шайдуков, проворно засунул пистолет в карман – чего же он перед мертвым выхваляется оружием? Кого пугает?
Да и прахом тряпки эти называть было неудобно – линялое, вымытое многими дождями и многими водами рубище, потрепанное ветрами и стужей, вобравшее в себя человека, съевшее его, прокоптившееся его духом… Шайдуков не верил тому, что видел – это не бытие, не явь, а какой-то дурной сон, в котором он, если захочет передвинуться на другое место – не передвинется, сон есть сон, в нем ходок лишается ног, либо, наоборот, обретает крылья. Ни ног, ни крыльев у Шайдукова не было.
Что-то знакомое было сокрыто в костисто-желтой страшной голове, в проеденном носу и искривленных, разодранных с одной стороны до шеи губах.
– Кто ты, человек? – просипел Шайдуков севшим голосом – из него будто бы выпустили весь воздух. – Неужто… Нет-нет-нет, – он покрутил головой, отметая от себя страшную догадку, поморщился, когда набежавший ветерок обдал его сладковато-удушливым запахом – тряпье висело на ветках долго, начинка протухла.
Аккуратно, боком, словно бы ожидая удара, Шайдуков приблизился к дереву, поглядел в мертвое безглазое лицо, и рот его страдальчески дернулся – это был Сеня Парусников.
– Как же ты тут очутился, Семен? – с жалостью спросил Шайдуков, почувствовал в висках жжение. – Кто тебя убил, Семен?
Подумал не к месту, что Семен ведь был красивым человеком, не имевшим ничего общего ни с этим черепом, ни с тряпьем, ни с грязной усохшей рукой, пытавшейся разогнуть усохшие пальцы. Когда-то, в пору жениховства, Шайдуков завидовал Семену – очень уж ладный был он, девчонки поглядывали на него чаще, чем на будущего участкового, и Шайдуков, засекая все приметливым глазом, ощущал себя ущербным – и лицом не вышел, и фигурой, и ноги у него косолапили, и руки были не столь ловкие, как у Семена, – ему никогда не удавалось то, что удавалось смастерить Парусникову.
– Эх, Семен, Семен, – горько прошептал Шайдуков, – кто же тебя так изуродовал? Не сам же ты залез на дерево… Кто? Медведь? Тигр?
Нет, не медведь и не тигр. Медведей здесь было очень мало, вели они себя, как провинившиеся деревенские мужички – очень тихо, всего боялись, втихаря хряпали целебные корешки и ловили рыбу, а тигры сюда покамест не забредали – пасутся далеко на востоке, в Приморском, да в Хабаровском краях, и пусть себе там пасутся!
– Значит, человек, – обреченным тоном пробормотал Шайдуков.
Что-то ошпарило его изнутри, вызвало затяжную сосущую боль – такую рану, которую ему нанесла смерть Семена, заштопывать придется долго, да и все равно вряд ли он до конца ее заштопает. Жаль, не удастся им с Семеном потягаться в старости – у кого физиономия приличнее? А сравнить свой облик с обликом Семена где-нибудь лет в семьдесят хотелось бы… Говорят, что те, кто берет верх в молодости, в старости проигрывают – в природе все уравновешено. В старости стройные статные красавцы с одухотворенными лицами превращаются в опухших толстоногих тюленей, прикованных к завалинкам, со слезящимися глазами и тройными подбородками, похожими на зобы, а неказистые костлявые парни до самой смерти сохраняют бодрый вид, костлявость сглаживается, приобретает приемлемые формы, становится приятной, такие старички бегают, словно парни, и шустрят, словно парни, и суетятся даже в гробу.
– Эх, Сеня, Сеня. – Шайдуков почувствовал, что сейчас расплачется, пальцами накрыл повлажневшие глаза, подождал немного. – Кто тебя так и за что, Семен?
По карте Шайдуков прикинул, где он нашел останки Семена, в каком месте, кто загнал Парусникова на дерево, и ни к какому выводу не пришел. Не с самолета же его скинули, в конце концов. Еще раз заглянул в карту, побродил вокруг, примечая деревья, тухлое болотце, густо поросшее алым клюквенником, потом сделал на стволах несколько затесей, ножом прочертил стрелки-указатели.
Освободив рюкзак, выложив оттуда все, кроме патронов, – выбросил даже еду, решив, что до дома обойдется без харчей, – Шайдуков снял с дерева Семенову голову, содрал остатки тряпья, гниющую руку обмотал тряпьем, мхом-волосцом, скрутил все это в узел и сунул в рюкзак.
То, что было когда-то Семеном Парусниковым, надо было доставить в Клюквенный – их родной поселок. Накоротке обшарив тряпье, оставшееся от Семена, участковый не нашел двух вещей – кожаного мешочка, в котором Парусников держал добытый металл, он однажды показывал этот хорошо выделанный, пропитанный каким-то особым составом мешочек, показал только один раз, больше отказался, сказав, что Шайдуков своим цепким милицейским взором может отпугнуть доброго духа, живущего в этом мешке, – и модную зажигалку, которую Шайдуков подарил Семену на тридцатипятилетие.
В том же году и самому Шайдукову исполнилось тридцать пять, оии с Семеном были ровесниками.
Редкую зажигалку Шайдуков достал случайно в Москве, на ВДНХ – подвыпившему моряку загранплавания, по-петушиному украшенному золотыми значками и медальками, не хватало денег на лакировку, и он, бросив длинный оценивающий взгляд на окружающих, выбрал Шайдукова – лицом, видать, тот понравился, – и предложил ему зажигалку.
Шайдуков поначалу решил отказаться – не курит, мол, хотя зажигалка была занятная, с инкрустированными щечками и золотой головкой редкозубого носатого дракона (впрочем, совсем нестрашного), с лихим щелком откидывающейся назад. Из отверстия, которое охранял дракон, с нажатием пальца выскакивало пламя.
«Значит, нет двух вещей, двух, – Шайдуков вздохнул, – но только ли двух? И иные вещички могут всплыть… Очень даже могут. Жаль, Семен не показал мне свой мешок во второй раз – побоялся. И золотишко свое тоже не показал – и это сделать побоялся. Надо будет взять справку в конторе: много ли Семен сдавал металла? Это первое. И второе – неплохо бы узнать, в каком районе он бедовал, мерз, мокнул в ручьях – здесь, в этом квадрате, или где-то еще, у черта на куличках? Вот только кто может это знать?»
Этого Шайдуков не представлял, хотя понимал, что есть люди, хорошо знающие, где промышлял Парусников в этом году.
Проверил упаковку, затянул потуже распах рюкзака, чтобы из нутра поменьше тянуло мертвечиной. Что-то цепкое сдавило ему горло, сделалось тошно, внутри сидела досада, вместе с нею – боль, затяжная, неприятная. На что уж Шайдуков был терпелив к боли, а эту выносил с трудом.
Сладковатый запах, тянувшийся из рюкзака, вскоре перестал давить на горло, а может, Шайдуков привык к нему. Уже в ночи он сделал привал – выдохся, надо было немного поспать, рюкзак повесил на толстый короткий сук, сам лег на лапник метрах в двадцати от рюкзака и, несмотря на усталость, на пульсирующее нытье в костях, толчками отзывающееся во всем теле – даже в висках и затылке, о намятых плечах и ключицах и говорить не приходилось, – долго не мог уснуть, изучал небо с мелкими, слепо помаргивающими звездами, прикидывал расстояние до них… По шайдуковским прикидкам получалось – это недалеко.
Странно, почему в таком разе говорят, что лететь до них долго – жизни не хватит… А вдруг хватит?
Никак не мог Шайдуков понять, откуда Семен свалился на дерево, как повис на сучьях и почему оказался разодранным, с начисто вываленным, потерявшимся нутром?
Неужели упал с неба, со звезд? А если с небес, то с какого конкретно облака, где остались его отпечатки и вообще, что он там делал? Шайдуков пошевелился на лапнике – лежать было неудобно.
Обидно было за Семена, – потерял он ровесника, приятеля, нет, больше, чем просто приятеля, – потерял друга. Приятелей могут быть сотни, а друзей единицы, и если уж он к тридцати годам не обзавелся друзьями, то далее, считай, уже не обзаведется. Это дело безнадежное, в старости люди друзьями не обзаводятся, в старости умирают… В общем, вместе с Семеном Шайдуков потерял часть самого себя, из этого похода он вернется домой совершенно другим – незнакомым ни жене, ни соседям. Он помял пальцами виски, сжался, затих, призывая к себе сон, и это помогло – вскоре он уснул.
Сон его был беспорядочным, странным, во сне его не отпускал прежний вопрос: как Семен попал в заоблачную высь? И почему его оттуда высадили, спихнули с облака, словно с расхристанной, громко тарахтящей телеги, чтобы коню было легче идти? И кто конкретно закинул его туда? Самолет? И какой, собственно, самолет – аэрофлотовский или грозного военного ведомства? Но ведь, насколько было известно Шайдукову, в воздушном расписании таких рейсов нет.
И все-таки это был самолет, либо вертолет – машина, которую местное население называет пердолетом или пердолеткой, – проверить вертолеты совсем легко, их тут мало, а вот с самолетами дело сложнее, много больше, тот самолет, который вчера отвез Парусникова к Богу, может завтра оказаться в Нью-Васюках или Грусть-Каменодырске, а если медлительные четырехкрылые букашки Ан-2 ходят за океан, то очутиться и там.
Где найти старателя, который укажет, в какой конкретно воде мыл Семен золото?
Где-то Семеновы концы остались, их Шайдуков найдет обязательно, чего бы это ни стоило.
Поселок Клюквенный имел простенький аэродром – земляное поле, заляпанное коровьими блинами, обнесенное обычной дачной сеткой, какой всякий рачительный хозяин старается обнести свое загородное имение, на котором, бывает, даже две тыквы не могут поместиться – не хватает площади; толкового хозяина у аэродрома не было, поэтому сетку никто не красил, она гнила в душные летние дни и лопалась зимой, в крутые морозы, и если бы у Шайдукова имелось право наказывать, он выписал бы штраф по полной программе какому-нибудь летному начальнику, но такого права у него не было. В результате старший лейтенант неодобрительно поджимал нижнюю губу и молчал. Иногда думал: а какое, собственно, теляти дело до грибов-мухоморов?
Этим летом в поселок Клюквенный был наконец-то прислан начальник аэродрома – мрачный снабженец, когда-то, видимо, проворовавшийся, но не настолько, чтобы сесть за решетку, – по фамилии Жаворонков. Своей фамилии он нисколько не соответствовал – был тяжел, неповоротлив, коротконог, в зубах всегда держал какую-то размочаленную спичку, похоже – вечную.
– Жаворонок – птица певчая, – увидев его, хмыкнул Шайдуков, – Мусоргский! Иосиф Кобзон! К осени, глядишь, чего-нибудь споет.
Жить Жаворонков определился у Нины Петровны, хотя для него и тех, кто тут работал раньше, был специально выстроен дом с дранковой крышей, одна половина дома была отведена для пассажиров, другая под жилье, но Жаворонкова казенное жилье не устроило – слишком пусто и уныло там было, как в тюрьме, да и ночью на отшибе от людей Жаворонков оставаться один боялся.
– Ну как он? – спросил Шайдуков у Нины Петровны про Жаворонкова. Нина Петровна уже давно стала старой, сморщилась, потяжелела, про прежние нелады с Шайдуковым и его приятелем забыла, а старший лейтенант о школьном прошлом ей не напоминал – ни к чему это.
– Деньги заплатил заранее.
– А в остальном как?
– Тихий, как муха. А что? – вяло шамкая ртом, в свою очередь, поинтересовалась Нина Петровна.
– Да так, – уклончиво ответил Шайдуков, – мало ли чего… Вдруг он у вас на завтрак, Нина Петровна, дыню запросит?
– Дыни у нас не растут.
– Ну тогда персиков.
– Персики тоже не растут, – Нина Петровна не приняла шутливого тона своего бывшего ученика. Она и раньше бывала не очень охоча до шуток.
– Главное, чтобы он вас не обидел, не задел бы чем…
– С этим все в порядке.
– Ежели что, Нина Петровна, – сразу ко мне. – Шайдуков хлопнул себя пальцами по погону. – Нигде, ни на каком углу не задерживаясь!
– Обязательно, – пообещала Нина Петровна.
– Ни у какой бабки, Нина Петровна, как бы интересно это ни было.
– Есть, – понятливо сморщилась Нина Петровна.
…Шайдуков появился на аэродроме за двадцать минут до прихода рейсового Ан-2, поглядел на вяло обвисшую колбасу, показывающую направление ветра, и, найдя себе место у изгороди, где его бы обдувало воздухом и сносило в сторону комаров (никакого движения воздуха не было и обдув отсутствовал, но сработала привычка), достал из кармана пачку сигарет, чиркнул спичкой, закурил и задумчиво посмотрел в небо.