bannerbannerbanner
Горькая жизнь

Валерий Поволяев
Горькая жизнь

– Ничего, и на нашей улице будет играть барабан, – не выдержал, отозвался на христининские слова Егорунин, – вот увидите…

В чем, в чем, а в этом Китаев не сомневался.

Вдоль пыльной, полной канав дороги росли чахлые, с грубыми коричневыми стволами березки, которые хотя и зазеленели уже, но ожить пока не ожили – это было еще впереди. Серая пыль опушкой обмахрила края листьев, кое-где перекрасила и сами березки – те, которые стояли подальше от дороги, – шевелящимся тонким слоем укладывалась на траву, на метелки тощих кустов, обметивших обе обочины. Даже куропатки, обычно нарядные, белые, и те стали серыми от пыли.

Пыль медленным густым столбом поднималась за колонной и долго висела в воздухе, роилась, словно туча гнуса, никак не желала стекать вниз, на землю.

«Кум» иногда приподнимался в седле и острым полководческим взором окидывал колонну, выкрикивал гортанно и трескуче:

– Подтянись!

Иногда на обочинах возникали низкорослые белесые цветы, которые гнездились кучно, тянулись к солнцу своими небольшими, жаждущими света головками, разворачивались вместе с ним – то ли ромашки это были, то ли подснежники, то ли еще какая-нибудь ерунда – этого в колонне никто не знал. Зекам хотелось кинуться к этим неказистым цветам, сорвать хотя бы один, прижать к лицу, к губам, к груди – ведь это были цветы воли, свободы, на лагерной земле они не росли.

На командные вскрики «кума» колонна почти не реагировала, больше реагировала на тумаки охраны, вооруженной автоматами, – охрана, в отличие от «кума», топала на своих двоих, так же маялась, сшибала себе каблуки, как и заключенные, и так же вопросительно поглядывала на железнодорожные рельсы, проложенные метрах в двадцати от грунтовой дороги и двигавшиеся с ней параллельно.

Недалеко от того места, где оборвутся рельсы, им придется разбивать лагерь, – там будет и отдых, и сон, и подарки от охраны: удары прикладами по горбу.

Охранниками в их лагере были в основном малограмотные парни с угреватыми лицами, в большинстве своем с четырехклассным образованием, мобилизованные на вологодской и архангелогородской землях, довольно робкие и одновременно грубые, боявшиеся городских улиц.

В армию их забирали из деревень, из глухих мест, – делали это специально, рассчитывая, что ежели чего случится, люди эти будут стрелять по зекам не раздумывая. Так оно, собственно, и было. Неподалеку от Китаева, который шел в крайнем ряду, топал один такой вологодский, с потным лицом, с носом в виде картофелины и плоским, как у налима лицом. На ходу охранник бухтел, и всуе, и втуне поминал «проклятых фашистов», бесцветными, но очень зоркими глазами своими цеплялся за зеков, выискивая, кого бы огреть прикладом автомата.

На вопрос «За что?» выдавал один и тот же ответ: «Чтоб не мерзнул».

Китаев случайно услышал его фамилию – услышал и запомнил: Житнухин. Бесцветная, невыразительная, очень непонятная, внесенная в метрику, похоже, с ошибкой. Впрочем, как известно, фамилии себе люди не выбирают, их дают родители, независимо от того, согласны с этим младенцы или нет. Четких, с учетом русской грамматики, правописания, фамилий в России мало, может быть, даже почти нет. Встречаются они редко и корневая система их состоит из имен. Иванов, Петров, Симонов, Венедиктов. Так, во всяком случае, казалось Китаеву. Хотя специалистом по этой части он был, конечно, невеликим.

Его собственная фамилия – Китаев – тоже неверная, искаженная, с ошибкой. Правильнее, наверное, будет Китайцев, а не Китаев – от слова «китаец». Можно предположить, что фамилия его возникла от названия огромной восточной страны, от слова «Китай», но фамилии, образованные от частей света, стран, в России не встречаются… Нет у нас ни Европовых, ни Азиевых, ни Франциевых, ни Мадагаскаровых. Есть Французовы – от слова «француз», есть Чеховы – от слова «чех», есть Болгарины – от слова «болгарин», есть Коряковы – от слова «коряк», есть Евреевы – от слова «еврей». Все эти фамилии Китаев встречал. Попадались они и в мирной жизни, попадались и на фронте. Господи, что только не приходит в голову, когда бредешь по пыльной неровной дороге, глядя в затылок зеку, едва волокущему ноги перед тобой, какие только мысли не возникают в пустой, лишенной мозгов – все выела каторга, лагеря – черепушке!

Вологодец с искаженной фамилией шел в трех метрах от Китаева, умело подладил свой шаг под шаг колонны и продолжал зло поглядывать на зековский строй.

И автомат свой он держал не как другие конвоиры – за плечами, – повесил его на грудь: был готов в любую секунду выстрелить. Китаев вздохнул: от такого человека можно ожидать чего угодно – порода известная.

Через полтора часа «кум» в очередной раз привстал в седле, огляделся неторопливо и объявил:

– Пятнадцать минут – отдых. Прямо в колонне, на дороге. Можно сесть.

Про то, что «кум» обещал завтрак в пути, он уже забыл – не будет никакого завтрака. Колонна остановилась.

– А как же насчет перекуса? – поинтересовался Христинин. – Обещан же!

– Обещанного, говорят, два года ждут, – «кум» не выдержал, хохотнул, находился в настроении. – Когда привезут, я тебе скажу. – И добавил тоном, неожиданно сделавшимся зловещим: – Персонально.

Несколько человек, не раздумывая, уселись на землю – перемолотую, умятую другими ногами, колесами машин и повозок, где-то сухую, трескучую, словно бы заряженную электричеством, где-то, особенно в низинах – влажную, даже топкую, поскольку грунтовые воды в этих краях подступают к поверхности земли и дорога во многих местах темнеет мокрыми пятнами.

Колонна собралась длинная, заключенных было много. Одним достались сухие, вполне приемлемые места, другим – такие, что не сядешь. А если сядешь, то встанешь с мокрой куриной задницей.

Китаеву досталось сухое место, более того, даже камешек какой-то словно бы специально обозначился, проклюнулся на поверхность, Китаев на него и присел, вытянул гудящие ноги.

«Кум» той порою слез с лошади, достал из мешка, притороченного к седлу, кусок хлеба и кусок темной вяленой оленины, несколько стеблей лука и, поглядывая на голодную колонну, впился зубами в мясо, замычал довольно – оленину завялили недавно, блюдо было свежее, хлеб – утренней выпечки, почти теплый, лук тоже был сорван с грядки утром… Сидевшие на дороге зеки смотрели на «кума» не отрываясь – хотелось есть.

Конвоиры, не выпуская из рук автоматов, тоже занялись перекусом: у кого что было с собою, тот тем и довольствовался.

– Вот сука, – просипел Егорунин, отвернулся в сторону, чтобы не видеть самодовольного, азартно жующего «кума». – На фронте он более двух дней не прожил бы.

Это Китаев знал – сам наблюдал такие вещи: после прорыва Ленинградом блокады он попал на фронт, немного там подкормился, пришел в себя и был направлен тянуть лямку в матушку-пехоту. Поскольку блокада оставила на нем след – во время голода люди худели, превращались в щепки, в неудобно состыкованные костяшки, на которых старой изношенной тряпкой висит кожа, большой лохмот ее, то в щепку, накрытую тряпкой, превратился и Китаев.

Рост его замедлился, он как был телосложением своим мальчишкой, так мальчишкой и остался (не телосложение это было, а теловычитание) – такое происходило едва ли не со всеми ленинградцами, перенесшими блокаду в подростковом возрасте. Поэтому худенького, ловкого, верткого Китаева перевели в разведку… Бродя по немецким тылам, он вполне сходил за мальчишку, собирающего милостыню. Результаты его походов за ту линию фронта всегда были хорошими, он один мог сделать столько, сколько делала полновесно укомплектованная разведгруппа из трех или четырех человек.

Житнухин перекусывал стоя, даже присесть не захотел. В одной руке держал кусок сала, присланный из вологодской глубинки, в другой – полкраюхи хлеба, звучно работал ртом. Китаев ощутил, как от этого звука у него затяжно заныл желудок.

После блокадной голодухи ему все время хотелось есть, всегда, даже если он вылезал из-за стола с полно набитым желудком и в него больше не могло уже вместиться ни крошки – некуда. С годами это чувство не притуплялось, скорее наоборот – становилось сильнее. Он отвернулся от конвоира – пусть себе жрет…

Правда, подавиться может, но это дело личное, конвоирово, если подавится, то зеки не будут в этом виноваты.

Ровно через пятнадцать минут «кум» вытер губы газетой, огляделся неторопливо и скомандовал:

– Колонна – шагом марш!

Житнухин не растерялся, огрел прикладом двух замешкавшихся зеков – те даже взвизгнули от боли и в строй буквально впрыгнули. Чего только не происходит во время тупых переходов по замызганной проселочной дороге, на чем только не застревают мысли… Когда голова занята чем-нибудь, идти бывает легче.

На фронте Китаев был награжден орденом Славы третьей степени и медалью «За отвагу» – самой почетной солдатской наградой, гордился ею не менее ордена. Был представлен и к двум другим наградам, но угодил в госпиталь, так что наверняка бродят его ордена из полка в полк, ищут своего хозяина.

И не найдут, поскольку Китаеву не дано их получить, да и прежние награды у него изъяли – так решил трибунал. Тот же трибунал упрятал бывшего разведчика в места не столь отдаленные на целых пять лет. Этим дело, как предполагал Китаев, не ограничится – к пяти годам, уже почти проведенным в лагере (скоро – финишная ленточка), явно прибавятся еще пять, такие же каторжные, а потом, если он будет жив – еще…

Голова у Китаева дернулась в такт шагам и, тяжелая, наполненная болью, опустилась на грудь. Сердце сдавила обида. С обидой и болью надо было бороться. Китаев всосал сквозь зубы воздух, поводил языком во рту, словно бы счистил боль, – выдохнул.

Больше всего было жаль мать – она и так много хватила в пору блокады, заглянула даже на тот свет, но Всевышний распорядился вернуть ее назад.

Как она там, жива или нет, у кого узнать? Переписка Китаеву была запрещена. И еще один человечек находится в Ленинграде, о котором Китаеву хотелось что-нибудь узнать – Ирка, Ира, Иришка… Ирина Самсонова, если официально. Китаев познакомился с ней, когда получил на фронте отпуск и прикатил в Ленинград. Познакомился на набережной, напротив Эрмитажа – Ира сидела на парапете и зубрила тексты из какой-то мудреной книжки – готовилась поступать в технологический институт. Иногда вскидывала голову, задумчиво вглядывалась в свинцовую воду Невы, улыбалась чему-то своему, только ей ведомому и вновь углублялась в книгу. Китаев не знал, с какой стороны можно к ней подъехать – слишком уж девушка была погружена в процесс чтения, но все-таки изловчился, подъехал…

 

Наверное, орден ему помог – сиял на его гимнастерке так же призывно и лихо, как, наверное, сияют только звезды Героев Советского Союза. В результате Ира отложила книгу, и они пошли гулять по набережной Невы, затем заглянули в Летний сад. Там ели мороженое – вкус его Китаев ощущает до сих пор, хотя вон сколько времени прошло с той встречи – четыре с лишним года… Впрочем, на фронте он совсем забыл, что есть такая сладкая штука, как мороженое.

Несмотря на частые встречи с бравым солдатом с орденом на груди, отвлекавшего от наук абитуриентку, Ира Самсонова поступила в институт…

Где она сейчас, Ира Самсонова, тоненькая девочка с чистым лицом и большими серыми глазами, что сейчас поделывает и ждет ли его? Вряд ли ждет и вряд ли захочет связать свою судьбу с человеком и вообще с людьми, которых «кум», брезгливо отклячивая нижнюю губу, называет фашистами, берлинскими недобитками, гитлеровцами и так далее. Китаев стиснул зубы.

Слезная боль полоснула его по сердцу, но очень быстро прошла – Китаев научился справляться с такой болью.

Качаясь в колонне в такт движению, кося глаза на автомат Житнухина, Китаев отметил, что башмаки, славная обувка зековская, стучат по земле, как твердые подошвы ладных офицерских сапог, рождают в душе бравую мелодию – несмотря ни на что рождают, вот ведь как… У Китаева на глазах проступила влага. На ходу он стер ее грязным кулаком.

Обеденный привал «кум» сделал через три часа – усадил колонну на дорогу, велел отдыхать, сам же занялся продуктовым мешком – раздернул горловину, достал из неглубокого, но вместительного нутра кулек с пирожками.

Пирожки жена приготовила двух видов: с повидлом и капустой, внешне они ничем не отличались друг от друга, «кума» это разозлило и он обругал жену:

– Вот сука!

Наугад он выбрал пирожок с капустой, решил начать с него трапезу, но когда надкусил, то изо рта у «кума» потекла сладкая сливовая начинка, прилипла к подбородку.

Обманутый едок еще раз выругал жену:

– Вот с-сука! – посмотрел на надкушенный пирожок, поморщился недовольно и зашвырнул его в большой запыленный куст.

Сразу несколько зеков, сидевших на дороге, вскочили, чтобы кинуться за лакомой вещью. В то же мгновение, пресекая любую попытку выйти за пределы дороги, клацнули затворы нескольких автоматов.

– Наза-ад! – выкрикнул, наливаясь кровью, Житнухин. Лицо у него мгновенно сделалось свекольно-ярким. Житнухин вскинул перед собою автомат, осталось только надавить пальцем на спусковой крючок.

Вскочившие было зеки поспешно шлепнулись на дорогу, взбили облако пыли. «Кум» ухмыльнулся, достал из своей торбы второй пирожок. На этот раз он угадал – пирожок был начинен капустой. То самое, что он хотел…

Распахнул «кум» рот пошире и всадил в пирожок зубы. Сладкие пирожки – это еда на закуску, а вот пирожки с капустой да с луком, сдобренным мелко накрошенными куриными яйцами, – то самое, что надо. «Кум» не удержался, растянул набитый едой рот в улыбке, широко растянул, так что из него начала сыпаться еда… Влажная жеванина, да прямо на китель… «Некультурственно!»

Сидевшие в Гулаге по-разному называли таких людей, как «кум». Можно составить целый словарь (и наверняка такой словарь уже составлен где-нибудь в лагерных глубинах) – и «фюрерами», и «табунщиками», и «вертухаями», и «хаблом», и «утюгами», и «железными носами», и «браминами», и «мордюками», и «пупкарями», и «судаками», и «тремя сбоку», и «цилерщиками», и «кандюками»… Список можно продолжать долго. Конечно, всех прозвищ Китаев не знал, но как человек любопытный, наученный разведкой все запоминать, даже самые неприметные мелочи, знал очень многое.

Через пятнадцать минут «кум» насытился, вохровцы-охранники – тоже, и колонна голодных зеков была поднята на ноги.

– Потерпите, господа гитлеровцы, – подбодрил заключенных «кум». – Бог терпел и вам велел. Завтракать будете вечером, когда придем на место. Вперед!

Колонна, стеная, притопывая башмаками, плюясь, двинулась дальше.

На севере, от станции Чум, а еще точнее, – от Воркуты было начато строительство новой железной дороги, чтобы пустить ее на восток, к Салехарду, а затем еще дальше – к Надыму. Решение такое – вполне дальновидное, хозяйское, нужное для страны, было принято самим Сталиным.

На Северном Урале геологи разведали нешуточные запасы цветных металлов, в том числе и золота, и черного металла, как в ту пору называли железо, и угля. Во многих местах болота были покрыты радужными бензиновыми разводами – это означало, что откуда-то из-под земли, из-под болотной бездони, богато населенной нечистой силой, на поверхность просачивается нефть… Значит, здесь есть и нефть, ее только надо найти.

Ну а кроме нефти – несметь всего иного: марганец, хром, цинк, медь, свинец, бокситы, фосфориты, бариты. Все это было очень нужно измученной войной стране, хозяйство которой за годы с сорок первого по сорок пятый было опрокинуто и лежало сейчас на боку. Возникло огромное количество дыр, которые надо было спешно латать. На все это не всегда хватало времени, но не время было главным – не хватало материалов.

Чтобы подобраться к северным богатствам, нужно было построить толковую, очень качественную железную дорогу. Без нее ни хромиты, ни железную руду, ни цинк с медью не вывезти.

Вспомогательная железная дорога имелась, с трудом проложенная, среди болот и мерзлотных линз, – до Воркуты. В шахтерскую Воркуту можно было попасть прямо из Москвы, с Ярославского вокзала, но дороги этой было недостаточно даже для того, чтобы подступиться к месторождениям, не говоря уже о том, чтобы взять их.

Нужна была специальная ветка, которая уходила бы в сторону от главной воркутинской трассы на восток; если смотреть на карту, то вправо. Сталин так и указал это направление – вправо!

Нашел на карте одинокую белую точку, обозначавшую станцию, ткнул в нее торцом толстого красного карандаша и прочертил невидимую линию вдоль берега Северного Ледовитого океана.

– Ведем дорогу сюда, – сказал вождь.

Одинокой белой точкой оказалась станция Абезь. И хотя Сталин не настаивал, чтобы дорогу вели именно от Абези, начало свое она взяла на этой станции. Были созданы две гигантских зековских стройки: одна шла с запада на восток и имела номер 501, другая шла из-за Оби, с востока на запад и получила номер 503. Их так и называли: пятьсот первая стройка и пятьсот третья.

И Китаев, и Егорунин, и Христинин, и большинство из тех, кто находился рядом с ними, хватили всего под завязку в лагерях, рассредоточенных в окрестностях Абези. Иногда зеков без особой нужды перебрасывали из одного лагеря в другой, хотя были они возведены по кальке и ничем не различались. Разница, вполне возможно, была только в том, что в одном лагере «кумовья» подобрались подобрее, попокладистее, не обзывали честно воевавших фронтовиков фашистами и не пускали в ход кулаки и приклады, в другом же, наоборот, не стеснялись ни в выражениях, ни в действиях. Других отличий не было.

Каждый лагерь – это тридцать – тридцать пять наскоро, иногда даже временно, на месяц-два построенных бараков, но, как известно, ничего не бывает более постоянного, чем временно возведенные строения. Число зеков в каждом лагере – внушительное, часто – более пяти тысяч человек.

В бараке обычно стояли две печки, сваренные из железных бочек. Топили их так, что с потолка лился частый, как июльские ливни, дождь, очень вонючий, а углы барака, низы стенок бывали покрыты снежной махрой. Там даже стоять было нельзя – можно застыть, обратиться в лед, рубаха примерзала к спине, а во рту хрумкал лед.

Каждый лагерь, как и всякая тюрьма, имел свой «фирменный» запах, очень часто тяжелый, тошнотный, способный вышибить из глаз слезы. Длина у стандартного барака – немалая, пятьдесят метров, двух печек было явно недостаточно. В барак, заставленный двухъярусными нарами, способно набиться до пятисот человек, а иногда и больше…

В сырую пору, типичную для севера, люди в барак приходили мокрые, пропитанные дождем либо снегом насквозь, растапливали печки, пробовали сушиться, но ничего из этого не получалось – с потолка начинал лить искусственный дождь, а в углах скапливался мороз. Утром зеки в непросохшей одежде выскакивали из барака на утреннюю перекличку, а потом уходили на работу в лес.

Каждый день умирали люди, иногда по нескольку человек на барак. С мертвыми не церемонились, хватали за ноги, за руки и волокли к отдельному сараю, где трупы складывали в штабеля. Китаев, несмотря на то, что в блокаду видел сотни трупов, видел их и на фронте, к трупному сараю старался не подходить – его мутило.

Особенно плохо было, когда среди трупов оказывались женщины, иногда – совсем юные девчонки, лет восемнадцати, не больше, с посиневшими запавшими лицами, с заостренными носами. Одна такая девушка запомнилась особенно.

Она умудрилась сохранить в лагере свои волосы.

Все зечки волосы свои стригут коротко, чтобы вшам не было за что зацепиться, да и обходиться с короткими волосами проще – в суп не лезут. Туго повязывают на головы косынки, держат, как они говорят в таких случаях, «шевелюру в кулаке». Мертвая же девушка, лежавшая около трупного сарая, попала в лагерь, видать, недавно, волосы по-тюремному не остригла, сберегла либо просто не успела обрезать… И рассыпалась тугая золотистая грива широко, накрыла синие лица других покойников. У Китаева сердце защемило так сильно, что он чуть не заплакал. И сидят-то девчонки в северных лагерях ни за что, сроки получают, по свидетельству бывалых людей, «за колоски».

На каждом колхозном поле после уборки хлеба обязательно остаются несрезанные колоски – не попавшие под серп, под косу-литовку, под мотовило и режущий инструмент комбайна. Поскольку послевоенная пора разносолами не отличалась, то каждая пайка хлеба находилась на счету, учитывалась, люди устремлялись на убранные поля за колосками – не пропадать же несрезанному добру, из колосков пшеницы или ржи можно испечь буханку хлеба. Этих людей ловили – собирать колоски была запрещено, это – привилегия государства. Получали задержанные – в основном, молодые люди, девчонки, только что окончившие школу, – тюремный срок: от пяти до семи лет.

Если колосков набиралось много – например, мешок, – могли получить двенадцать лет. Могли даже дать пятнадцать лет – все зависело от судьи и прокурора.

Даже за опоздание на работу давали срок – пять лет.

Проклятое время! При всем том Китаев был уверен, что Сталин в жестокости этого времени не был виноват совершенно, виноваты другие люди, которые докладывали вождю лживые факты, правду скрывали, и Верховный Главнокомандующий был совершенно не в курсе того, что на самом деле происходило в правоохранительной системе.

Иногда зеки совершали из лагерей побеги… Женщины, например, никогда в них не участвовали. Да и мужчины долго сомневались, стоит затеваться или нет, скребли пальцами затылки, решая шекспировский вопрос: бежать или не бежать?

Зимой тут стоит мороз такой, что во рту смерзаются зубы, а летом нет никакого спасения от гнуса. Гнус – мелкая колючая мошка, способная человека сгрызть живьем, набивается ее в огромных пространствах столько, что всякий светлый день становится серым, воздух дрожит, шевелится от мошки, будто живой, по плотности он напоминает студень – страшнее гнуса в Приполярье нет ничего… Страшнее может быть только другая мошка, более зубастая.

Удачных побегов здесь практически не было, это – закон для северных широт. В южных зонах, где-нибудь в Таганроге или даже в городе Владимире, – сколько угодно, а тут – нет. Беглеца гнус либо загрызет до смерти и выпьет из него кровь, либо загонит в трясину, в грязную вонючую бездонь, и от человека не останется даже малых следов, либо волки схарчат его на закате одного из недобрых осенних дней и запьют болотной водицей – в общем, у всех беглецов, если они примут решение пожить еще немного на белом свете, останется одно – вернуться назад, в лагерь. А уж там как карта распределится на начальственном столе: при плохом раскладе расстреляют, при хорошем – за побег увеличат срок пребывания в лагере либо заставят на обед есть колючую проволоку. В общем, все будет зависеть от того, с какой ноги начальник встанет утром – с левой или с правой.

Автомобильных дорог здесь почти нет. Если есть, то очень короткие, дальше не пускают болота с их бездонной трясиной. Есть еще железная дорога, ведущая в Воркуту, но она одна – узкая, уязвимая, каждый метр ее находится под присмотром вохровских глаз, каждый сантиметр пристрелян из винтовок.

 

А женщин в суровых здешних лагерях сидит очень много, и большинство из них определили за колючую проволоку буквально ни за что. Встречаются такие, которые за кражу катушки ниток получили восемь лет, если не за нитки, то за метровый отрезок ситца, засунутый в сумку, чтобы крохотной дочке сшить платье – девчушку не во что было одеть. В результате – те же восемь лет.

Китаев видел таких женщин в лесу, на заготовках. Норма на двух обессилевших несчастных девчонок – пять кубометров. Та самая норма, которую не все мужики могут выполнить: из пяти кубов можно соорудить хороший дом.

Хочется помочь таким девчонкам, и многие мужики-зеки помогли бы им, а нельзя – мордастый вохровец, какой-нибудь Житнухин тут же огреет прикладом, врежет по спине так, что только кости захрумкают, затрещат, застонут, а потом еще долго будут помнить вохровский приклад. Так что помогать нельзя, можно только молиться за бедных женщин, и те, кто умеет молиться – молятся.

Хотя земля здешняя – проклятая. Молись не молись – все едино: молитвы не помогут, слишком сильное наложено проклятие.

За день колонна голодных зеков смогла отшагать восемнадцать километров. Ни одного человека не было потеряно, и «кум» этим обстоятельством был доволен. На ночь будущих строителей железной дороги определили в загон, сооруженный из колючей проволоки, по углам загона поставили дежурных пулеметчиков: «кум» посчитал, что у зеков может возникнуть соблазн убежать – ветер воли вскружит любую, даже дубовую голову, вскипятит любые мозги – слишком уж велика тяга у людей к свободе. Особенно у зеков четвертого барака, «политиков», прошедших фронт, знающих, чем пахнет кровь, – звери эти, как считал «кум», умеют убивать «венцы природы» одним пальцем и при случае умением этим могут воспользоваться.

Здесь, в загоне, колонну и покормили – привезли несколько бачков холодной «шрапнели» – перловой каши, сваренной еще два дня назад, а в мешках – хлеб. Каждому выдали по двести пятьдесят граммов хлеба. Мало, очень мало, но «кум» бодрым, каким-то заливающимся, будто у весенней птицы голосом пообещал, что утром будет новый подвоз еды, каждый получит свое сполна, в том числе и то, что недодали.

Следом за колонной фашистов, как стало известно из лагерного «радио», шли еще три колонны, сформированные из уголовников, – они отстали от колонны «кума» и были определены на ночевку в другие проволочные загоны. Соответственно у них осела и большая часть еды – уголовники получили по полной пайке.

Один из «политиков» – Китаев слышал, что в прошлом он командовал полком и воевал под Прагой даже после девятого мая: эсэсовские части сопротивлялись до конца месяца, – подошел к «куму» и спросил:

– Добавка будет, гражданин начальник? Не то после целого дня голодухи нам не выдержать…

– Будет добавка, – пообещал «кум», – обязательно будет, – похлопал рукой по кобуре тяжелого пистолета, висевшего у него на поясе. – Девять граммов каждому, кто захочет наесться от пуза. – «Кум» оскорбительно захохотал, собственная шутка ему показалась удачной. В следующий миг увидев, что бывший комполка не уходит и, возможно, будет требовать чего-нибудь еще, прохрипел яростно:

– Пошел вон отсюда, фашист!

Зек, пристально глядя на «кума», только головой покачал укоризненно – был он старше младшего лейтенанта лет на двадцать, голова его уже стала белой от седины; «куму» такая непочтительность не понравилась и он без размаха, коротко и умело, ударил бывшего комполка кулаком в живот, в самый низ груди – солнечное сплетение всегда было у человека очень уязвимой, болезненной точкой.

Комполка охнул, согнулся едва ли не пополам, втыкаясь лицом в собственные колени, показал «куму» незащищенную шею, и тот не удержался от соблазна, всадил кулак в эту шею. Комполка ткнулся седой головой в землю.

– Еще кто-нибудь хочет добавки? – зычным напрягшимся голосом поинтересовался «кум», выпрямился горделиво, будто историческая личность, взобравшаяся на пьедестал памятника.

Зеки – вчерашние фронтовики, сидя на земле, мрачно смотрели на «кума», сплевывали себе под ноги. Егорунин попробовал дернуться, вскочить, но сидевший рядом с ним Китаев ухватил за полу телогрейки, осадил.

– Ты чего, сдурел? – просипел он едва слышно. – Тебя сейчас же насадят на автоматную очередь. Как мясо на шампур.

– Верно, – Егорунин повесил голову, желваки на его щеках напряглись, сделались железными.

Комполка тем временем оторвал голову от земли, сплюнул кровь, натекшую в рот.

– А тебе, фашист, чего надо было, а? Ты чего, против ветра ссать решил? Чего поднялся-то? – «кум», сопровождаемый Житнухиным, подошел к Егорунину, встал в стойку, чтобы удобнее было бить. – А? – глаза у «кума» сделались белыми, ничего хорошего это не предвещало. – А?

– Камень под задницу попал, вот и пришлось приподняться, – прохрипел в ответ Егорунин.

– Фашист – он и есть фашист, ничто его не перевоспитает, – «кум» оттянул правую ногу и ударил Егорунина; увидев, что зек пытается прикрыть бока локтями, чтобы от ударов не пострадали ребра, разозлился и ударил бывшего старлея еще раз. – Гитлер капут!

Вскоре на проволочный загон, освещенный по углам кострами, чтобы были видны заключенные, опустился нездоровый холодный сон. Даже охранникам, привыкшим ко всякому, искренне ненавидевшим зеков, иногда делалось не по себе. Люди лежали на влажной земле, лишь кое-где прикрытой ветками, травой, положив под голову свои жалкие манатки, дергались в воющем комарином мареве, в тучах гнуса, вскрикивали, просили помощи, звали в атаку, стонали, выли протяжно, задушенно, просыпались и, усталые, выжатые до основания, отупевшие, тут же засыпали вновь.

Страшно становилось охранникам, ведь перед ними лежали фронтовики – опытные, умеющие бить врагов, обладающие приемами рукопашных схваток, которые могли скрутить вохровцев в несколько минут, поотнимать у них автоматы и, связав одной веревкой, расстелить рядком на жидкой, придавленной непогодой траве.

Вохровцы, зная, что с ними могут сделать фронтовики, не выпускали из рук оружия, жались друг к другу и тревожно поглядывали на стонущих, хрипящих, вскрикивающих, обессиленных людей. В глазах их был страх – они боялись зеков.

Утром колонна двинулась дальше – на восток, в прохладное розовое пространство, рябое от гнуса и комаров. Спасением от этих гадов был лишь встречный ветер, но он был слабым и часто, едва возникнув, угасал.

Колонне предстояло пройти еще восемнадцать километров. Там ее ожидал новый загон, который, в отличие от первого, надо было обустраивать – туда уже и лес подвезли, и две армейские кухни на автомобильных колесах, и сторожевые вышки установили. А вот что касается крыши над головой, то ее зеки должны были соорудить сами.

– По своему вкусу и способностям, – ухмылялся, трясясь в неудобном седле, «кум». – И чем быстрее вы, фашисты, это сделаете, тем меньше будете ночевать под открытым небом.

У лагерного начальства для будущих строителей сталинской железной дороги не нашлось даже старых рваных палаток, списанных из воинских частей, чтобы хоть на первых порах прикрыться от дождя и снега, – а снег, между прочим, здесь может запросто выпасть в середине лета, – от лютых, прошибающих до костей ветров и печного жара, способного опуститься на землю на следующий день после летнего снега.

Надо было держаться, жить и думать о завтрашнем дне, о том, как дотянуть до него, как сохранить себя на жалкой пайке хлеба в триста граммов и супе из ячневой крупы, заправленном несвежей рыбой.

Китаеву на память пришел лагерный сарай с мертвецами. Зимой к этому неказистому помещению подгоняли трактор с санями, замерзшие до каменной твердости тела складывали в сани – получалась приличная гора, – вывозили эту гору в карьер, там тела заваливал землей бульдозер – вечные квартиры здесь научились сооружать быстрее квартир временных.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru