– Здрассте, Лепсиус, – произнес Славмаллоу. – Утомлены климатом Бриндизи, а?
– Внезапные дела призвали меня в Египет.
Итак, компания уже разрослась от четверых до семерых. Макс вспомнил свое видение. В какой же затейливой манере чужеземцев тут: эти двое? Он подметил промельк связи между новоприбывшими, поспешный и чуть ли не совпавший со сходным взглядом меж Иглошёрстом и Славмаллоу.
Так, что ли, стороны выстраиваются? Есть ли здесь вообще стороны?
Славмаллоу принюхался к вину.
– Ваш спутник, – наконец сказал он. – Мы вполне рассчитывали увидеть его снова.
– Уехал в Швейцарию, – ответил Лепсиус, – чистых ветров, чистых гор. Бывает, однажды, что нахлебаешься уже этого замызганного Зюйда.
– Если не уехать на юг достаточно далеко. Воображаю, где-то там, ниже по Нилу, возвращаешься к некой первобытной незапятнанности.
Хорошо момент выбран, отметил Макс. И репликам предшествовали жесты, как полагается. Кем бы ни были они, у нас сегодня отнюдь не вечер художественной самодеятельности.
Лепсиус поразмыслил:
– А там не закон дикого зверя разве властвует? Там же нет прав собственности. Там сражаются. Победитель выигрывает всё. Славу, жизнь, власть и собственность; всё.
– Быть может. Но в Европе, знаете, мы цивилизованны. К счастью, закон джунглей недопустим.
Чудно́: ни Иглошёрст, ни Бонго-Штырбери не говорили. Каждый прилип взглядом к своему напарнику, храня невыразительность.
– Стало быть, снова встретимся в Каире, – произнес Лепсиус.
– Вероятнее всего; – кивая.
После чего Лепсиус отбыл.
– Какой странный господин, – улыбнулась Виктория, сдерживая Милдред, которая рукой уже нацелилась метнуть свой камень в его удаляющуюся спину.
Бонго-Штырбери повернулся к Иглошёрсту:
– Странно предпочитать чистое измаранному?
– Может зависеть от найма, – было возражением Иглошёрста: – и нанимателя.
«Финку» настало время закрываться. Бонго-Штырбери схватил чек с расторопностью, коя всех развлекла. Половина боя, подумал Макс. На улице он тронул Иглошёрста за рукав и пустился в смущенное порицание Кука. Виктория проскакала вперед через рю Шариф Паша к отелю. За ними с выезда у австрийского консульства прогрохотал закрытый экипаж и метнулся прочь по рю де Розетт так, словно черти им правили.
Иглошёрст повернулся проводить его взглядом.
– Торопится кто-то, – отметил Бонго-Штырбери.
– И впрямь, – сказал Славмаллоу. Троица оглядела несколько огней в верхних этажах консульства. – Однако все тихо.
Бонго-Штырбери быстро хохотнул, быть может – чуточку скептически.
– Вот. На улице…
– Пятерка меня бы выручила, – продолжал Макс, стараясь вернуть себе внимание Иглошёрста.
– О, – смутно, – разумеется, мог бы уделить. – Наивно возясь с бумажником.
Виктория наблюдала за ними с обочины тротуара напротив.
– Ну идите же, – позвала она.
Славмаллоу ухмыльнулся:
– Уже, дорогая мъя. – И зашагал через дорогу с Бонго-Штырбери.
Она притопнула ногой.
– Мистер Иглошёрст. – Тот, пять фунтов меж кончиками пальцев, обернулся. – Заканчивайте уже со своим увечным. Дайте ему положенный шиллинг и идите сюда. Поздно.
Белое вино, призрак Алисы, первые сомнения в подлинности Иглошёрста; все это могло содействовать нарушению кодекса. В кодексе же лишь: Макс, бери все, что тебе дают. Макс уже отвернулся от купюры, трепетавшей на уличном ветру, отошел прочь против ветра. Хромая к следующей лужице света, он чуял, что Иглошёрст по-прежнему смотрит ему вслед. Кроме того, знал – как он при этом выглядит: запинка, не так уверен в безопасности своих воспоминаний и в том, сколько еще лужиц света ему разумно ожидать от улицы ночью.
Утренний экспресс Александрия – Каир опаздывал. На Gare du Caire[31] он впыхтел медленно, шумно, выпуская черный дым и белый пар, чтобы путались в пальмах и акациях парка за путями напротив вокзала.
Разумеется, поезд опаздывал. Проводник Вальдетар добродушно хмыкнул насчет тех, кто на перроне. Туристы и предприниматели, носильщики от Кука и Гейза, пассажиры победнее, третьего класса, со своим снаряжением – как на базаре –: чего еще они ждали? Семь лет он проделывал один и тот же неспешный рейс, и поезд никогда не приходил вовремя. Расписания – это для хозяев линии, для тех, кто высчитывает прибыль и потерю. Сам поезд ходил по иным часам – своим собственным, их ни один человек не поймет.
Вальдетар не был александрийцем. Родился в Португалии, жил теперь с женой и тремя детьми возле железнодорожного депо в Каире. Вся жизнь его неизбежно продвигалась на восток; как-то избежав теплицы своих собратьев-сефардов, он кинулся в другую крайность и развил в себе одержимость корнями предков. Земля триумфа, земля Б-га. Земля страданий, конечно, тоже. Сцены конкретных гонений его расстраивали.
Но Александрия – случай особый. В еврейский год 3554-й Птолемей Филопатор, коего в Иерусалиме не впустили в храм, вернулся в Александрию и заключил в тюрьму множество народу из тамошней еврейской общины. Христиан далеко не первыми выставляли на поругание и массово казнили на потеху толпе. Тут Птолемей, приказав согнать александрийских евреев на Ипподром, устроил двухдневное буйство. Сам царь, гости его и стадо слонов-убийц подкрепились вином и афродизиаками: когда накал дорос до нужного уровня кровожадности, слонов выпустили на арену и погнали на узников. Но повернули те (как рассказывают) вместо этого на охрану и зрителей, многих затоптали насмерть. Так этим впечатлился Птолемей, что отпустил осужденных, восстановил их привилегии и дал позволение убивать их врагов.
Вальдетар, человек в высшей степени набожный, слышал эту историю от своего отца и склонялся к точке зрения здравого смысла. Если нипочем не скажешь, как поведет себя пьяный человек, еще меньше понятно про стадо пьяных слонов. Зачем приписывать это Б-жьему вмешательству? Таких примеров в истории и без этого навалом, к ним всем Вальдетар относился с ужасом и ощущал собственную малость: Ной предвидел Потоп, расступалось Красное море, Лот сбегал из уничтоженного Содома. Люди, чувствовал Вальдетар, и даже, быть может, сефарды отданы на милость земле и ее морям. Случаен какой-либо катаклизм или преднамерен, им нужен Б-г, дабы уберег от вреда.
У бури и землетрясения разума нет. Душа не может поощрять не-душу. Только Б-г может.
Но у слонов-то души есть. Любое способное напиться, рассуждал он, должно иметь душу. Быть может, лишь это «душа» и значит. События меж душой и душой – не прямая вотчина Б-га: на них влияет либо Фортуна, либо добродетель. Евреев на Ипподроме спасла Фортуна.
На любой случайный взгляд со стороны Вальдетар был просто поездной механизм, а в частной жизни вот – именно такая дымка философии, воображения и нескончаемых треволнений насчет нескольких своих взаимоотношений: не только с Б-гом, но и с Нитой, с их детьми, с его собственной историей. Никто ничего особо не делает, однако остается великая шуточка над всеми посещающими землю Бедекера: постоянно живущие в ней – на самом деле замаскированные люди. Тайна эта хранится так же крепко, как и прочие: статуи разговаривают (хотя говорливый Мемнон из Фив, некоторыми рассветами, бывал несдержан), кое-какие правительственные здания сходят с ума, а мечети занимаются любовью.
Взяв на борт пассажиров и багаж, поезд оборол свою инертность и тронулся лишь четвертью часа позже расписания к карабкающемуся ввысь солнцу. Железная дорога из Александрии в Каир описывает грубую дугу, чья хорда указывает на юго-восток. Но поезд сперва должен уклониться на север, дабы обогнуть озеро Мареотис. Пока Вальдетар обходил купе первого класса и собирал билеты, поезд миновал богатые деревни и сады, живые пальмами и апельсиновыми деревьями. Враз они остались позади. Вальдетар протиснулся мимо немца с синими линзами вместо глаз и араба, погруженных в беседу, вошел в купе и как раз успел увидеть в окно мгновенную смерть: пустыню. Место древнего Элевсина – громадный курган, на вид – единственное место на земле, кое так и не попалось на глаза плодородной Деметре, – проплыл, обойденный, к югу.
В Сиди-Габер поезд наконец развернулся к юго-востоку, подвигаясь медленно и понемногу, как солнце; зенит и Каир, вообще-то, будут достигнуты одновременно. За канал Махмудья, в медленно расцветающую зелень – Дельту – и тучи уток и пеликанов, что взмывают с берегов Мареотиса, испуганные шумом. Под озером осталось 150 деревень, затопленных рукотворным Потопом 1801 года, когда англичане прорезали пустынный перешеек при осаде Александрии и впустили сюда Средиземное море. Вальдетару нравилось думать, что водоплавающие, густо парящие теперь в воздухе, – это призраки феллахов. Что за подводные чудеса там, на дне Мареотиса! Затерянная страна: дома, лачуги, фермы, водяные колеса, все нетронуто.
Тянут ли нарвалы сами свои плуги? Морские черти крутят свои водяные колеса?
Под насыпью слонялась кучка арабов, выпаривали соль из озера. Дальше по каналу – баржи, их паруса браво белели под этим солнцем.
Под тем же солнцем Нита уже наверняка бродит по их дворику, тяжелая, как Вальдетар надеялся, мальчиком. Мальчик бы уравновесил их: двое на двое. Нас теперь женщины численно превосходят, подумал он: чего ради я должен и дальше поддавать неравновесия?
– Хоть я не против, – как-то раз сказал ей он, когда женихался (частью там еще – в Барселоне, когда работал грузчиком в порту); – Б-жья воля, разве нет? Погляди на Соломона, да и других великих царей столько. Один мужчина, несколько жен.
– Великий царь, – заорала она: – кто? – Оба они расхохотались, как дети. – Одну крестьянскую девочку даже прокормить не можешь. – Не так нужно производить впечатление на молодого человека, за которого собралась замуж. Потому-то среди прочего он и влюбился в нее вскоре после, потому-то они и оставались влюбленными друг в друга почти семь лет супружеской верности.
Нита, Нита… Мысленным взором он всегда видел, как она сидит у них за домом в сумерках, где крики детворы тонут в гудке вечернего поезда на Суэц; где сажа забивается в поры, которые все шире от напоров какой-то сердечной геологии («Цвет лица у тебя все хуже, – говорил, бывало, он: – Смотри, придется мне больше внимания обращать на этих прелестных юных француженок, что всегда мне строят глазки». – «Отлично, – отвечала она, – так и скажу булочнику, когда он завтра придет со мной спать, ему легче станет»); где все ностальгии по Иберийской литорали, для них утраченной, – кальмар, развешенный вялиться, сети, натянутые поперек любого небосветлого утра или вечера, песни или пьяные вопли моряков и рыбаков из-за буквально соседнего маячащего склада (найди их, найди их! голоса, чье страданье есть ночь всего мира), – теряли реальность, символически, как перестук по стрелкам, пых-пых неодушевленного дыханья, и лишь делали вид, будто собираются среди тыкв, портулака и огурцов, одинокой фиговой пальмы, роз и пуансеттий их сада.
На полпути в Даманхур он услышал, как в купе поблизости плачет ребенок. Любопытствуя, Вальдетар заглянул внутрь. Девочка была английская, лет одиннадцати, близорукая: слезистые глаза ее влажно искажались за толстыми очками. Напротив нее мужчина, лет тридцати, разглагольствовал. Другой смотрел на все это, вероятно, сердито, по крайней мере, такую иллюзию создавало его горящее лицо. Девочка прижимала к плоской груди камень.
– Но ты ж никогда не играла с заводной куклой? – упорствовал мужчина, голос приглушен дверью. – Кукла все делает в совершенстве, из-за механизма внутри. Ходит, поет, прыгает через скакалку. Настоящие маленькие мальчики и девочки, знаешь, плачут: капризничают, не слушаются. – Руки его лежали совершенно спокойно, длинные и истощенно-нервные, по одной на каждом колене.
– Бонго-Штырбери, – начал второй.
Бонго-Штырбери отмахнулся, в раздражении.
– Позволь. Давай я покажу тебе механическую куклу. Электро-механическую куклу.
– А у вас есть… – (ей страшно, подумал Вальдетар с нахлынувшим сочувствием, видя своих девочек. Черт бы драл некоторых англичан…) – у вас с собой?
– Я сам она, – улыбнулся Бонго-Штырбери. И отвернул рукав пиджака снять запонку. Закатал манжету рубашки и сунул руку девочке голой внутренней стороной. Блестящий и черный, вшитый в плоть, там был миниатюрный электрический переключатель. Однополюсный, двухпозиционный. Вальдетар отшатнулся, моргая. Тонкие серебряные проводки бежали от контактов выше по руке, исчезая под рукавом.
– Видишь, Милдред. Эти провода идут мне в мозг. Когда переключатель замкнут вот так, я веду себя так, как сейчас. А если перебрасывается в другую…
– Папа! – вскрикнула девочка.
– Все работает на электричестве. Просто и чисто.
– Прекратите, – сказал другой англичанин.
– Отчего ж, Иглошёрст. – Злобно. – Отчего. Ради нее? Растроганы ее страхом, разве нет. Или ради себя.
Иглошёрст, казалось, пошел на попятную, застенчиво.
– Детей не пугают, сэр.
– Ура. Опять общие принципы. – Трупные пальцы потыкали воздух. – Но день настанет, Иглошёрст, и я, или кто другой, застанет вас врасплох. За любовью, ненавистью, даже проявлением какого-нибудь рассеянного сочувствия. Я глаз с вас не спущу. В тот же миг, когда вы забудетесь и признаете человечность другого, увидите в нем личность, а не символ, – тогда, быть может…
– Что есть человечность.
– Очевидное вы спрашиваете, ха, ха. Человечность – то, что подлежит уничтожению.
Из заднего вагона донесся шум, за спиной Вальдетара. Иглошёрст выскочил из купе, и они столкнулись. Милдред сбежала, сжимая свой камень, в соседнее купе.
Дверь на заднюю площадку была распахнута: перед нею толстый румяный англичанин боролся с арабом, которого Вальдетар уже видел за беседой с немцем. У араба был пистолет. Иглошёрст двинулся к ним, приноравливаясь опасливо, выбирая точку. Вальдетар, придя наконец в себя, кинулся разнимать драку. Но не успел приблизиться, Иглошёрст направил пинок в горло араба и попал ему по трахее. Хрипя, араб повалился.
– Так, – раздумчиво произнес Иглошёрст. Толстый англичанин подобрал пистолет.
– В чем дело, – решительно осведомился Вальдетар, как образцовый слуга общества.
– Ни в чем. – Иглошёрст протянул соверен. – Все можно вылечить вот этим суверенным средством.
Вальдетар пожал плечами. Общими усилиями они заволокли араба в купе третьего класса, велели служителю там за ним приглядывать – и высадить в Даманхуре. На горле араба расползалось синее пятно. Несколько раз пытался заговорить. Выглядел он довольно нездоровым.
Когда англичане разошлись наконец по своим купе, Вальдетар впал в задумчивость, коя продлилась за Даманхур (где он опять увидел, как беседуют араб и немец с синими линзами), через сужавшуюся Дельту, а солнце восходило к полудню, и поезд полз к Главному вокзалу Каира; а мелкая детвора бежала десятками вдоль вагонов и клянчила бакшиш; а девочки в синих хлопковых юбках, в чадрах, с грудями, загоревшими под солнцем до лоска, брели к Нилу наполнить свои кувшины водой; а водяные колеса кружились, и оросительные каналы поблескивали и сплетались до самого горизонта; а феллахи бездельничали под пальмами; а буйволы шагали каждодневной тропой своей, кругами, вокруг водоподъемных колес. Вершина зеленого треугольника – Каир. Это значит, что, говоря относительно, при условии, если поезд ваш стоит неподвижно, а земля движется, пустоши-близнецы Ливийской и Аравийской пустынь справа и слева неумолимо наползают, сужая плодородную и быструю часть вашего мира, пока вам не остается всего ничего, право прохода, а перед вами – великий город. И там вот подкралось к доброму Вальдетару подозрение безрадостное, как сама эта пустыня.
Если они то, о чем я думаю; что же это за мир такой, когда от них должны страдать дети?
Размышляя, само собой, о Маноэле, Антонии и Марии: своих собственных.
Пустыня подкрадывается к земле человека. Не феллах, но какой-то землей владеет. Владел. С мальчишества чинит стену, кладет раствор, носит камень, тяжелый, как он сам, подымает его, кладет на место. Но пустыня все равно приходит. Стена что, предатель, впускает ее? Мальчик одержим джинном, который вынуждает его руки делать работу не так? Натиск пустыни слишком силен для любого мальчика, или стены, или мертвых отца и матери?
Нет. Пустыня вселяется. Так происходит, ничего больше. Никакого джинна в мальчике, никакого коварства в стене, никакой враждебности в пустыне. Ничего.
Вскоре – ничего. Вскоре только пустыня. Две козы неизбежно подавятся песком, роя землю носами, ища белый клевер. Ему – никогда не испробовать снова их скисшего молока. Дыни умирают под песком. Никогда больше не утешишь ты летом, прохладная абделави, вылепленная как труба Ангела! Маис умирает, и нет хлеба. Жена, дети болеют и вспыльчивы. Муж, он, однажды ночью выбегает туда, где была стена, принимается подымать и расшвыривать воображаемые камни, костерит Аллаха, затем просит у Пророка прощения, затем мочится на пустыню, надеясь оскорбить то, что оскорбить нельзя.
Наутро его находят в миле от дома, кожа посинела, дрожит во сне, который почти смерть, слезы на песке обратились в лед.
И вот дом уже наполняется пустыней, как нижняя половина песочных часов, которые никогда не перевернут снова.
Что делает мужчина? Джабраил окинул быстрым взглядом своего седока. Даже здесь, в саду Эзбекие в самый полдень, копыта этой лошади стучали гулко. Ты распрочертовски прав, инглизи; мужчина приезжает в Город и возит тебя и любого другого франка, которому есть к какой земле вернуться. Вся его семья живет вместе в комнатке не больше твоего ватерклозета, в арабском Каире, куда ты никогда не заглядываешь, потому что там слишком грязно, да и не «любопытно». Где улица так узка, что даже тень человека едва протиснется; улицы, как многих, нет ни на какой карте путеводителя. Где дома навалены ступенями; так высоко, что окна двух зданий через дорогу могут касаться друг друга; и прячут солнце. Где золотых дел мастера живут в отбросах и раздувают крохотные свои огоньки, чтобы сделать украшенье для твоих путешествующих английских дам.
Пять лет Джабраил их ненавидел. Ненавидел каменные дома и щебеночные дороги, железные мосты и стеклянные окна отеля «Шефердз», – казалось, все они суть лишь различные формы того же мертвого песка, что отнял у него дом.
– Город, – часто говорил Джабраил своей жене сразу после того, как признавал, что вернулся домой пьяный, и сразу перед тем, как заорать на детей – те впятером слепо свернулись в комнате без окон над цирюльней, как кутята, – город – лишь пустыня под личиной.
Ангел Господень, Джабраил, надиктовал Коран Мухаммеду, Пророку Господню. Вот была б шутка, а не священная книга, если бы тот двадцать три года лишь вслушивался в пустыню. В пустыню, у которой нет голоса. Если Коран – ничто, значит Ислам – тоже ничто. Тогда и Аллах – лишь сказки, а Рай его – беспочвенные мечтания.
– Отлично. – Седок перегнулся через его плечо, воняя чесноком, как итальянец. – Жди здесь. – Но одет, как инглизи. Как ужасен он с обожженного лица: мертвая кожа слезает белыми лохмотьями. Они стояли перед отелем «Шефердз».
С полудня колесили они по всей фешенебельной части города. От отеля «Виктория» (где, странное дело, седок его вынырнул из входа для прислуги) они сперва поехали в квартал Россетти, затем несколько остановок вдоль по Муски; потом в гору к Rond-Point[32], где Джабраил ждал, пока англичанин полчаса пропадал в едком лабиринте Базара. В гости, должно быть, ходил. Ну а девушку он наверняка уже видел. Девушку из квартала Россетти: коптка, быть может. Глаза до невозможности огромны от туши, нос слегка крючком и кривоват, пара вертикальных ямочек по сторонам рта, волосы и спина укрыты вязаной шалью, высокие скулы, тепло-смуглая кожа.
Конечно, она тоже на нем ездила. Он вспомнил лицо. Любовница какого-то служащего в британском консульстве. Джабраил забирал для нее мальчика перед отелем «Виктория», через дорогу. В другой раз они уходили к ней в комнаты. Хорошо, что Джабраил помнит лица. Больше бакшиш будет, если через раз желать им доброго дня. Как можно говорить, что они люди: они деньги. Какое дело ему до любовных делишек англичан? Милосердие – беззаветное либо эротическое – такая же ложь, как Коран. Не существует.
Одного торговца на Муски он тоже видел. Драгоценностями торгует, ссужал деньгами махдистов и боялся, что симпатии его станут известны, раз движение теперь разгромили. Чего там надо было англичанину? Из лавки он не вынес никаких драгоценностей; а внутри просидел чуть ли не час. Джабраил пожал плечами. Оба они дурни. Единственный Махди – в пустыне.
Некоторые верили, что Мухаммед Ахмед, Махди 83-го, спит, а не лежит мертвый в пещере под Багдадом. И в Последний День, когда пророк Христос восстановит эль-Ислам как всемирную религию, он возвратится к жизни и уничтожит антихриста Даджаля у церковных врат где-то в Палестине. Ангел Исрафил вострубит и убьет все на земле, а потом еще раз – и пробудятся мертвые.
Но ангел пустыни сокрыл все трубы под песком. Сама пустыня – уже пророчество Последнего Дня.
Джабраил изнуренно околачивался у сиденья своего пегого фаэтона. Разглядывал зад бедной лошади. Жопа несчастной клячи. Он чуть не расхохотался. Вот это, значит, откровение Господне? Над городом висела дымка.
Вечером он напьется со знакомым, тот торгует тутовыми смоквами, а как звать его, Джабраил не знает. Смоквичник верил в Последний День; видел, вообще-то, его приближение.
– Слухи, – мрачно сказал он, улыбнувшись девушке с гниющими зубами, которая работала по арабским кафе, ища изголодавшихся по любви франков, с младенцем на одном плече. – Политические слухи.
– Политика вся ложь.
– Высоко по течению Бахр-эль-Абьяда, в варварских джунглях есть местечко, называемое Фашода. Франки – инглизи, ферансави – поведут там великую битву, что растечется во все стороны и охватит весь свет.
– И Исрафил созовет к оружью, – фыркнул Джабраил. – Не сможет. Он ложь, и труба его – ложь. Одна есть правда…
– Пустыня, пустыня. Wahyat abuk! Боже упаси.
И смоквичник ушел в дым за бренди.
Ничто наступало. Ничто уже здесь.
Вот вернулся англичанин со своим гангренозным лицом. Из отеля его проводил толстый друг.
– Выжидаем, – радостно крикнул седок.
– Ха, хо. Завтра вечером я веду Викторию в оперу.
Снова в коляску:
– У «Креди-Льоннэ» есть аптека. – Усталый Джабраил подобрал поводья.
Ночь надвигалась быстро. В этой дымке звезд не разглядеть. Да и бренди поможет. Джабраилу нравились беззвездные ночи. Словно в конце концов вот-вот вскроется великая ложь…