Все ярче, все горячее светило солнце из голубой ветреной бездны. Между деревом и телеграфным столбом, на перекинутой жерди, покачивались на ветру, свернув шеи, опустив носки разутых ног, семь длинных трупов – коммунисты из ревкома и трибунала.
Наступил последний день корниловского похода. Конные разведчики, заслоняясь от солнца, увидели в утреннем мареве, за мутной рекой Кубанью, золотые купола Екатеринодара.
Задачей передовой конной части было – отбить у красных единственный в тех местах паром на переправе через Кубань близ станицы Елизаветинской. Это была новая хитрость Корнилова. Его могли ждать с юга – от Ново-Дмитровской, с юго-запада – по железной дороге Новороссийск – Екатеринодар. Но предположить, что для штурма города он выберет крайне опасный обход в сторону, на запад от города, и переправу без мостов, на одном пароме, всей армии через стремительные воды Кубани, отрезывая тем себе всякую возможность отступления, – такого тактического хода штаб командующего красными силами – Автономова – предположить не мог. Но именно этот наименее охраняемый путь, дающий два-три дня передышки от боев и выводящий армию прямо в сады и огороды Екатеринодара, и выбрал хитрый, как старая лиса, Корнилов.
Недостаток в огневом снаряжении был пополнен при занятии железнодорожной станции Афипской, где добровольцы взорвали пути, чтобы обезопасить себя от огня броневых поездов. Все же пулеметы с одного из красных поездов доставали до фланга наступающих, которые шли по сплошной талой воде. Когда полоса пуль, поднимая фонтанчики воды, добегала до них, – они падали в воду, уходили с головой, как утки. Высунувшись, перебегали. Гарнизон Афипской защищался отчаянно. Но красные были обречены, потому что они только защищались, а противник их наступал.
Медленно, змейками цепей, части Добровольческой армии окружали и обходили Афипскую. Солнце заливало синюю равнину, с торчащими из воды деревьями, стогами, крышами хуторов, с пролетающими по заливным озерам тенями весенних облаков. Корнилов в коротком полушубке с мягкими генеральскими погонами, с биноклем и картой, двигался на коне, впереди своего штаба, по этому зеркальному мареву. Он отдавал приказания ординарцам, и они в вихре брызг мчались на лошаденках. Одно время он попал под обстрел, и рядом с ним легко ранило генерала Романовского.
Когда станция была обойдена с запада и начался общий штурм, Корнилов ударил коня плетью и рысью поехал прямо в Афипскую. Он не сомневался в победе. Там, между путями, вереницами вагонных составов, железнодорожными зданиями, пакгаузами и казармами, ворвавшиеся части истребляли красных. Это была последняя и самая кровавая победа Добровольческой армии.
Полковник Неженцев, краснощекий, моложавый, возбужденный, прыгая через трупы, подбежал к Корнилову, – блеснув стеклами пенсне, рапортовал:
– Станция Афипская занята, ваше превосходительство.
Корнилов перебил тотчас же с нетерпением:
– Снаряды взяты?
– Так точно, семьсот снарядов и четыре вагона патронов.
– Слава богу! – Корнилов широко перекрестился, царапая ногтем мизинца по заскорузлому полушубку. – Слава богу…
Тогда Неженцев глазами указал ему на стоявших толпой у вокзала ударников – особый полк из отчаянных головорезов, носивших на рукаве трехцветный угол. Как люди, взошедшие на крутую гору, они стояли, опираясь на винтовки. Лица их застыли в усталых гримасах бешенства, руки и у многих лица – в крови, блуждающие глаза.
– Два раза спасали положение и ворвались первыми, ваше превосходительство.
– Ага! – Корнилов ударил коня и во весь карьер, хотя расстояние было невелико, подскакал к ударникам (они сейчас же заволновались и быстро стали выстраиваться), изо всей силы, как это обычно изображают на памятниках, осадил коня, откинул голову, крикнул отрывисто: – Спасибо, мои орлы! Благодарю вас за блестящее дело и еще раз за то, что захватили снаряды… Низко вам кланяюсь…
Получив запас огневого снаряжения, армия начала переправляться через Кубань на дощатом пароме, захваченном передовым конным отрядом. Силы армии к этому времени исчислялись в девять тысяч штыков и сабель и четыре тысячи лошадей. Переправа продолжалась три дня. Огромным табором раскинулись по сторонам ее воинские части, обозы, повозки, парки. Весенний ветер трепал лохмотья вымытого белья, развешанного на оглоблях. Дымили костры. Паслись на лугах стреноженные лошади. Повеселевшие офицеры влезали на возы и в бинокли старались рассмотреть в синеющей дали сады и купола заветного города.
– Честное слово… Вот так же крестоносцы подходили к Ерусалиму.
– Там, господа, были жидовочки, а здесь – пролетарочки…
– Объявим женскую социализацию… Хо-хо…
– В баню, на бульвар, и – пива!
Со стороны Екатеринодара не было попыток помешать переправе. Иногда только постреливали разведчики. Красные решили защищаться. Спешно, всем населением – женщины и дети – рыли окопы, путали проволоку, устанавливали орудия. Из Новороссийска подъезжали эшелоны черноморских моряков, везли пушки и снаряды. Комиссары говорили в воинских частях о классовой сущности корниловских добровольцев, о том, что за их спиной «беспощадная мировая буржуазия, которой, товарищи, мы даем решительный бой», – и клялись – умереть, а не отдавать Екатеринодара.
На четвертый день Добровольческая армия двинулась на штурм столицы Кубани.
Ураганным огнем батарей, со стороны Черноморского вокзала и от пристаней на Кубани, были встречены бешено наступающие колонны добровольцев. Но неровная местность, сады, канавы, изгороди и русла ручьев дали возможность без больших потерь подойти к городу.
Здесь завязался бой. Близ так называемой фермы, – у белого домика, стоявшего на опушке тополевой, еще голой рощи на высоком берегу Кубани, – красные оказали упорное сопротивление, были выбиты, но снова густыми толпами бросились на пулеметы, овладели фермой и через час вторично были выбиты кубанскими пластунами полковника Улагая.
На ферме, в одноэтажном домике, сейчас же расположился Корнилов со штабом. Отсюда как на ладони виднелись прямые улицы Екатеринодара, белые высокие дома, палисадники, кладбище, Черноморский вокзал и впереди всей панорамы – длинные ряды окопов. Был яркий весенний ветреный день. Повсюду взлетали дымки выстрелов, и сияющий простор тяжело, надрывая душу, грохотал от непереставаемого рева пушек. Ни красные, ни белые не щадили жизней в этот день.
В белом домике главнокомандующему Корнилову отвели угловую комнату, поставили полевые телефоны, стол и кресло. Он сейчас же вошел туда, сел за стол, разложил карту и погрузился в размышления над ходами затеянной игры. Два его адъютанта – подпоручик Долинский и хан Хаджиев – стояли – один у двери, другой у телефонов.
Калмыцкое, обтянуто-морщинистое лицо главнокомандующего, с полуседыми волосами ежиком, было мрачно, как никогда. Сухая маленькая рука с золотым перстнем безжизненно лежала на карте. Он один, вопреки советам Алексеева, Деникина и остальных генералов, решился на этот штурм, и теперь, к исходу первого дня, самоуверенность его поколебалась. Но он не сознался бы в этом и самому себе.
Допущены были две ошибки: первая – это то, что треть войск, с генералом Марковым, была оставлена на переправе для охраны обоза; поэтому первый удар по Екатеринодару оказался недостаточно сосредоточенным и не принес того, что ожидали: красные выдержали, уцепились за окопы и засели, видимо, прочно. Вторая ошибка заключалась в том, что к Екатеринодару была применена тактика карательной экспедиции, та же, что и раньше, в пути – к станицам: город обкладывался со всех сторон (на правом фланге – движением пехоты и пластунов вдоль реки к кожевенным заводам, на левом – глубоким обходом конницей Эрдели), с тем чтобы запереть все ходы и выходы и расправиться с защитниками города и с населением как с «бандитами» и «взбунтовавшимися хамами», – расстрелом, виселицей и шомполами. Такая тактика приводила к тому, что сопротивляющиеся решали – лучше умереть в бою, чем на виселицах. «Корнилов всех собрался погубить!» – кричали по городу. Женщины, девушки, дети, старый и малый бежали под пулями в окопы с кувшинами молока, с варениками и пирогами: «Кушайте, матросики, кушайте, солдатики, товарищи родные, постойте за нас…» И продолжали носить защитникам пищу и жестянки с патронами, хотя повсюду, особенно к вечеру, скакали верхоконные, крича: «Долой с улиц! По домам! Туши огни!..»
Так первый день принес преимущество красным. Белые в этот же день потеряли троих лучших командиров, около тысячи офицеров и рядовых и расстреляли, без ощутимой цели, свыше трети огневого снаряжения.
А из Новороссийска, прорываясь сквозь огневые завесы, прибывали и прибывали растрепанные поезда с матросами, снарядами и пушками. Бойцы из вагонов бежали прямо в окопы. Из-за скученности и отсутствия командования потери были огромны.
Корнилов, не выходя из угловой комнаты на ферме, сидел над картой. Он уже понимал, что иного выхода нет – или взять город, или умереть всем. Его мысли подошли к черте самоубийства… Армия, которой он единолично командовал, таяла, как брошенные в печь оловянные солдатики. Но этот бесстрашный и неумный человек был упрям, как буйвол.
На церковной паперти в станице Елизаветинской на солнцепеке сидели десятка два раненых офицеров. С востока, то усиливаясь, то западая, доносился орудийный гром. А здесь, в безоблачное небо над колокольней, пробитой снарядом, то и дело взлетали голуби. Площадь перед церковью была пуста. Хаты с выбитыми окнами – покинуты. У плетня, где на сирени лопнули почки, лежал лицом вниз полузакрытый труп, покрытый мухами.
На паперти говорили вполголоса:
– Была у меня невеста, красивая, чудная девушка, так и помню ее в розовом платье с оборками. Где она теперь – не знаю.
– Да, любовь… Как-то даже дико… А тянет, тянет к прежней жизни… Чистые женщины, ты великолепно одет, спокойно сидишь в ресторане… Ах, хорошо, господа…
– А пованивает этот большевичок. Засыпать бы его…
– Мухи сожрут.
– Тише… Постойте, господа… Опять ураганный огонь…
– Поверьте мне, это – конец… Наши уже в городе.
Молчание. Все повернулись, глядят на восток, где серо-желтой тучей висят дым и пыль над Екатеринодаром. Ковыляя, подходит рыжий, худой, как скелет, офицер, садится, говорит:
– Валька сейчас умер… Как кричал: «Мама, мама, слышишь ты меня?..»
Сверху с паперти проговорил резкий голос:
– Любовь! Барышни с оборками… Еррррунда. Обозные разговоры. У меня жена покрасивее твоей невесты с оборками… и ту послал к… (Зло фыркнул носом.) Да и врешь ты все, никакой у тебя невесты не было… Наган в кармане да шашка – вот тебе вся семья и прочее…
Рощин, ходивший с винтовкой в карауле у церкви, остановился и внимательно взглянул на говорившего, – у него было мальчишеское, со вздернутым носом, светловолосое лицо, две резкие морщины у рта и старые, тяжелые, мутно-голубого цвета глаза непроспавшегося убийцы. Рощин оперся на винтовку (все еще болела нога), и непрошеные мысли овладели им. Воспоминание о брошенной Кате острой жалостью прошло в памяти. Он прижал лоб к холодному железу штыка. «Полно, полно, это – слабость, это все не нужно…» Он встряхнулся и зашагал по свежей травке. «Не время жалости, не время для любви…»
У кирпичной стены, разрушенной снарядом, стоял, глядя в бинокль, коренастый, нахмуренный человек. Щегольская кожаная куртка, кожаные штаны и мягкие казацкие сапоги его были забрызганы засохшей грязью. Около него в кирпичную стену время от времени цокали пули.
Ниже, в ста шагах от него, расположилась батарея и зеленые снарядные ящики. Лошадей только что отвели к забору, и они стояли понуро, навалив дымящийся навоз. Прислуга, сидя на лафетах, смеялась, курила, – поглядывали в сторону командира с биноклем. Почти все были матросы, кроме троих оборванных бородачей-артиллеристов.
Дым и пыль заслоняли горизонт – линии окопов, складки земли, сады. То, что разглядывал командир, неясно появлялось и исчезало из поля зрения. Из-за дома, где он стоял, вывернулся медно-красный, в одном тельнике, матрос, проскользнул по-кошачьи вдоль стены и сел у ног коренастого человека, обхватил колени татуированными сильными руками, чуть прищурил рыжие, как у ястреба, глаза.
– У самого берега два дерева, глядишь? – сказал он вполголоса.
– Ну?
– За ними – домишко, стеночка белеется, глядишь?
– Ну?
– То ферма.
– Знаю.
– А правее – гляди – роща. А вон дорога.
– Вижу.
– С четырех часов там верхоконные пробегли, народ начал ползать. Вечером две коляски приехали. Там и сидит дьявол, больше нигде.
– Катись вниз, – повелительно сказал коренастый и подозвал командира батареи. На пригорок влез бородатый человек в овчинном тулупе. Коренастый передал ему свой бинокль, и он долго всматривался.
– Хутор Слюсарева, ферма, – сказал он простуженным голосом, – дистанция четыре версты с четвертью. Можно и по Слюсареву двинуть.
Он вернул бинокль, неуклюже сполз вниз и, надув горло, рявкнул:
– Батарея, готовьсь!.. Дистанция… Первая очередь… Огонь…
Ахнули громовыми глотками орудия, отскочили стволы на компрессорах, выпыхнуло пламя, и тяжелые гранаты ушли, бормоча о смерти, к высокому берегу Кубани, к двум голым тополям, где в белом домике перед картой сидел угрюмый Корнилов.
На второй день штурма был вызван из обоза генерал Марков с офицерским полком. В этой колонне шел Рощин рядовым. Семь верст до Екатеринодара, еще гуще, чем вчера, заволоченного пылью канонады, пробежали за час времени. Впереди шагал в сдвинутой на затылок папахе, в расстегнутой ватной куртке Марков. Обращаясь к едва поспевающему за ним штабному полковнику, он ругался и сволочился по адресу высшего командования:
– Раздергали по частям бригаду, в обозе меня – трах-тарарах – заставили сидеть… Пустили бы меня с бригадой, – я бы давно – трах-тарарах – в Екатеринодаре был…
Он перескочил через канаву, поднял нагайку и, обернувшись к растянутой по зеленому полю колонне, скомандовал, – от крика надулись жилы на его шее…
Запыхавшиеся офицеры, с потными серьезными лицами, стали перебегать, колонна повертывалась, как на оси, и растянулась в виду города четырьмя зыбкими лентами по полю. Рощин оказался недалеко от Маркова. Несколько минут стояли. Пробовали затворы. Поправляли, осматривали патронные сумки. Марков опять скомандовал, растягивая гласные, – тогда отделилось сторожевое охранение и бегом ушло далеко вперед. За ним двинулись цепи.
Слева, навстречу, по разъезженной дороге плелись унылые телеги, – везли раненых. Иные шли пешком, уронив головы. Много раненых сидело на гребнях канав, на опрокинутых телегах. И казалось – телегам и раненым нет числа – вся армия.
Обгоняя полк, на вороной лошади проехал рослый и тучный человек с усами, в фуражке с красным околышем и в отлично сшитом френче со жгутами – погонами конюшенного ведомства. Он весело закричал что-то генералу Маркову, но тот отвернулся, не ответил. Это был Родзянко, отпросившийся из обоза – взглянуть глазком на штурм.
Полк опять остановился. Издалека донеслась команда, – многие закурили. Все молчали, смотрели туда, где среди канав и бугров скрывалось сторожевое охранение. Генерал Марков, помахивая нагайкой, ушел по направлению высокой тополевой рощи. Там, из глубины едва тронутых зеленой дымкой деревьев, через небольшие промежутки времени поднимались лохматые столбы дыма, высоко взлетали ветви и комья земли.
Стояли долго. Был уже пятый час. Из-за рощи показался всадник, – он скакал, пригнувшись к шее коня. Рощин глядел, как взмыленная лошаденка его завертелась у канавы, боясь перепрыгнуть, затем, взмахнув хвостом, прыгнула, всадник потерял фуражку. Подскакивая к полку, он закричал:
– Наступать… артиллерийские казармы… генерал впереди… там…
Он кинул рукой туда, где на бугорке маячило несколько фигур; на одной из них белела папаха. Раздалась команда:
– Цепь, вперед!
Рощину стиснуло горло, глаза высохли, – была секунда страха и восторга, тело стало бесплотным, было желание – бежать, кричать, стрелять, колоть и чтобы сердце в минуту восторга залилось кровью: сердце – в жертву…
Отделилась первая цепь, и в ней с левого фланга пошел Рощин. Вот и холмик, где, расставив ноги, лицом к наступающему полку, стоял Марков.
– Друзья, друзья, вперед! – повторял он, и всегда прищуренные глаза его казались сейчас расширенными, страшными.
Затем Рощин увидел торчащие сухие стебли травы. Повсюду между ними валялись, как мешки, – тычком и на боку, – неподвижные люди в солдатских рубашках, в матросских куртках, в офицерских шинелях. Он увидел впереди невысокую изгородь из плитняка и колючие кусты без листьев. Спиной к изгороди сидел длиннолицый человек в стеганом солдатском жилете, разевал и закрывал рот.
Рощин перескочил через изгородь и увидел широкую дорогу. По ней быстро приближались фонтанчики пыли. Это большевики мели пулеметами по наступающим. Он остановился, попятился, захватило дыхание, оглянулся. Те из наступающих, кто перескочил через изгородь, – ложились. Рощин лег, прижался щекой к колючей земле. С усилием заставил себя поднять голову. Цепь лежала. Впереди на поле, шагах в пятидесяти, тянулся бугор канавы. Рощин вскочил и, низко нагибаясь, перебежал эти пятьдесят шагов. Сердце неистово колотилось. Он упал в канаву, в липкую грязь. За ним поодиночке побежала вся цепь. Один, другой, не добежав, ткнулись. Лежа в канаве, тяжело дышали. Над головами по гребню мело пулями.
Но вот впереди что-то переменилось, откуда-то засвистали снаряды в сторону казарм. Огонь пулеметов ослаб.
Цепь с усилием поднялась и двинулась вперед. Рощин видел свою длинную красновато-черную тень, скользящую по неровному полю. Она кривилась, то укорачивалась, то убегала бог знает куда. Подумал: «Как странно, – все еще жив и даже – тень от меня».
Снова усилился огонь со стороны казарм, но поредевшая цепь уже залегла в ста шагах от них в глубокой водомоине. Там по серому глинистому дну расхаживал Марков со страшными глазами.
– Господа, господа, – повторял он, – небольшая передышка… покурите, черт возьми… И – последний удар… Чепуха, всего сто шагов…
Рядом с Рощиным низенький лысый офицер, глядя на пылящий от пуль верхний край оврага, повторял негромко одно и то же матерное ругательство. Несколько человек лежало, закрыв лицо руками. Один, присев и держась за лоб, рвал кровью. Многие, как гиены в клетках, ходили взад и вперед по дну оврага. Раздалась команда: «Вперед, вперед!» Никто как будто не услыхал ее. Рощин судорожным движением затянул ременный кушак, ухватился за куст, полез наверх. Сорвался, скрипнул зубами, полез опять. И наверху оврага увидел присевшего на корточках Маркова. Он кричал:
– В атаку! Вперед!
Рощин увидел в нескольких шагах впереди мелькающие дырявые подметки Маркова. Несколько человек обогнало его. Кирпичная стена казарм была залита заходящим солнцем. Пылали в окнах осколки стекол. Какие-то фигурки убегали от казарм по полю к далеким домикам с палисадниками…
Кучка штатских и солдат стояла около сломанной гимнастики на песчаном дворе артиллерийских казарм. Лица были бледны, обтянуты, сосредоточенны, глаза опущены, руки висели безжизненно.
Перед ними стояла кучка поменьше, – офицеров, – опираясь на винтовки. Они с тяжелой ненавистью глядели на пленных. Те и другие молчали, ожидая. Но вот на дворе показался быстро, вприскочку, идущий ротмистр фон Мекке, тот самый, – Рощин узнал его, – с глазами непроспавшегося убийцы.
– Всех, – крикнул он весело, – приказано – всех… Господа, десять человек – выходите…
Прежде чем десять офицеров, щелкая затворами, выступили вперед, – среди пленных произошло движение. Один, грудастый и рослый, потащил через голову суконную рубашку. Другой – штатский, чахоточный и беззубый, с прямыми черными усами, закричал рыдающе:
– Пейте, паразиты, рабочую кровь!
Двое крепко обнялись. Чей-то хриплый голос нескладно затянул: «Вставай, проклятьем…» Десять офицеров вжались плечами в ложа винтовок. В это время Рощин почувствовал пристальный взгляд. Поднял голову. (Он сидел на ящике. Переобувался.) На него глядели глаза (лица не увидал) с предсмертным укором, с высокой важностью… «Знакомые, родные, серые глаза, боже мой!»
– Пли!
Не враз, торопливо ударили выстрелы. Раздались стоны, крики, Рощин низко нагнулся, обматывая грязной портянкой ногу, царапнутую пулей.
Второй день, как и первый, не принес победы добровольцам. Правда, на правом фланге были заняты артиллерийские казармы, но в центре не продвинулись ни на шаг, и дравшийся там корниловский полк потерял убитым командира, подполковника Неженцева, любимца Корнилова. На левом фланге конница Эрдели отступала. Красные проявляли небывалое до сих пор упорство, хотя в Екатеринодаре в каждом почти доме лежали раненые. Много женщин и детей было убито вблизи окопов и на улицах. Будь на месте Автономова боевое, умелое командование общим наступлением красных войск, – Добровольческая армия, растрепанная, с перемешавшимися частями, неминуемо была бы опрокинута и уничтожена.
На третий день кое-как и кое-кем пополненные полки добровольцев снова были брошены в атаку и снова отхлынули к исходным линиям. Многие, бросив винтовки, пошли в тыл, в обоз. Генералы пали духом. На позиции приехал Алексеев, покачал седой головой, уехал. Но никто не смел пойти и сказать главнокомандующему, что игра уже проиграна и что, – если чудом каким-нибудь и ворваться в Екатеринодар, – все равно теперь не удержать города.
Корнилов, после того как поцеловал в мертвый лоб любимца своего Неженцева, привезенного на телеге на ферму под его окно, – больше не раскрывал рта и ни с кем не говорил. Только раз, когда у самого дома разорвалась шрапнель и одна из пуль сквозь окно впилась в потолок, он мрачно указал на эту пулю сухим пальцем и сказал для чего-то адъютанту Хаджиеву:
– Сохраните ее, хан.
В ночь на четвертые сутки по всем полевым телефонам последовало распоряжение главнокомандующего: «Продолжать штурм».
Но на четвертый день всем стало ясно, что темп атаки сильно ослабел. Генерал Кутепов, сменивший убитого Неженцева, не мог поднять корниловского (лучшего в армии) полка, лежавшего в огородах. Части дрались вяло. Конница Эрдели продолжала отступать. Марков, сорвавший от крика и ругани голос, засыпал на ходу, его офицеры не могли высунуть нос дальше казармы.
В середине дня в комнате Корнилова собрался военный совет из генералов Алексеева, Романовского, Маркова, Богаевского, Филимонова и Деникина. Корнилов, уйдя маленькой серебряной головой в плечи, слушал доклад Романовского: «Снарядов нет, патронов нет. Добровольцы-казаки расходятся по станицам. Все полки растрепаны. Состояние подавленное. Многие не раненные из боевой линии уходят в обоз…» и так далее…
Генералы слушали, опустив глаза. Марков, приткнувшись на чье-то плечо, спал. В полумраке (так как окно было завешено) скуластое лицо Корнилова было похоже на высохшую мумию. Он сказал глуховатым голосом:
– Итак, господа, положение действительно тяжелое. Я не вижу другого выхода, как взятие Екатеринодара. Я решил завтра на рассвете атаковать город по всему фронту. В резерве остался полк Казановича. Я его сам поведу в атаку.
Он внезапно засопел. Генералы сидели, опустив головы. Плотный, с полуседой бородкой, похожий на служаку-чиновника, генерал Деникин, страдавший бронхитом, воскликнув невольно: «О господи, господи!», закашлялся и пошел к двери. В спину его Корнилов сверкнул черными глазами. Он выслушал возражения, встал и отпустил совет. Решительный штурм был назначен на первое апреля.
Через полчаса в комнату вернулся Деникин, все еще свистя грудью. Сел и сказал с мягкой душевностью:
– Ваше высокопревосходительство, позвольте, как человек человеку, задать вам вопрос.
– Я слушаю вас, Антон Иванович.
– Лавр Георгиевич, почему вы так непреклонны?
Корнилов ответил сейчас же, как будто давно уже приготовил этот ответ:
– Другого выхода нет. Если не возьмем Екатеринодара, я пущу пулю в лоб. (Пальцем, с отгрызанным до корня ногтем, он указал себе на висок.)
– Вы этого не сделаете! – Деникин поднял полные, очень белые руки, прижал их к груди. – Перед богом, перед родиной… Кто поведет армию, Лавр Георгиевич?..
– Вы, ваше превосходительство…
И нетерпеливым жестом Корнилов дал понять, что кончает этот разговор.
Жаркое утро 31 марта было безоблачно. От зазеленевшей земли поднимались волны испарений. Лениво в крутых берегах текли мутно-желтые воды Кубани, нарушаемые лишь плеском рыбы. Было тихо. Лишь изредка хлопал выстрел да бухала вдалеке пушка; посвистывая, проносилась граната. Люди отдыхали, чтобы назавтра начать новый кровавый бой.
Подпоручик Долинский курил на крыльце дома. Думал: «Помыть бы рубашку, кальсоны, носки… Хорошо бы искупаться». Даже птица какая-то залетная весело посвистывала в роще. Долинский поднял голову. Фюить – ширкнула граната прямо в зеленую рощу. С железным скрежетом разорвалась. Птичка больше не пела. Долинский бросил окурок в глупую курицу, непонятно как не попавшую в суп, вздохнул, вернулся в дом, сел у двери, но сейчас же вскочил и вошел в полутемную комнату. Корнилов стоял у стола, подтягивая брюки.
– Что, чай еще не готов? – спросил он тихо.
– Через минуту будет готов, ваше высокопревосходительство, я распорядился.
Корнилов сел к столу, положил на него локти, поднес сухонькую ладонь ко лбу, потер морщины.
– Что-то я вам хотел сказать, подпоручик… Вот не вспомню, просто беда…
Долинский, ожидая, что он скажет, нагнулся над столом. Все это было так не похоже на главнокомандующего – тихий голос, растерянность, – что ему стало страшно.
Корнилов повторил:
– Просто беда… Вспомню, конечно, вы не уходите… Сейчас глядел в окно – утро превосходное… Да, вот что…
Он замолчал и поднял голову, прислушиваясь. Теперь и Долинский различал приближающийся, надрывающий вой гранаты, казалось – прямо в занавешенное окно. Долинский попятился. Страшно треснуло над головой. Рвануло воздух. Сверкнуло пламя. По комнате метнулось снизу вверх растопыренное тело главнокомандующего…
Долинского выбросило в окно. Он сидел на траве, весь белый от известки, с трясущимися губами. К нему побежали…
У тела Корнилова, лежавшего на носилках и до половины прикрытого буркой, возился на корточках доктор. Поодаль стояли кучкой штабные, и ближе их к носилкам – Деникин, – в неловко надетой широкополой фуражке.
Минуту назад Корнилов еще дышал. На теле его не было видимых повреждений, только небольшая царапина на виске. Доктор был невзрачный человек, но в эту минуту он понимал, что все взгляды обращены на него, и – хотя ему было ясно, что все уже кончено, – он продолжал со значительным видом осматривать тело. Не торопясь, встал, поправил очки и покачал головой, как бы говоря: «К сожалению, здесь медицина бессильна».
К нему подошел Деникин, проговорил придушенно:
– Скажите же что-нибудь утешительное.
– Безнадежен! – Доктор развел руками. – Конец.
Деникин судорожно выхватил платок, прижал к глазам и затрясся. Плотное его тело все осело. Кучка штабных придвинулась к нему, глядя уже не на труп, а на него. Опустившись на колени, он перекрестил желто-восковое лицо Корнилова и поцеловал его в лоб. Двое офицеров подняли его. Третий проговорил взволнованно:
– Господа, кто же примет командование?
– Да я, конечно, я приму, – высоким, рыдающим голосом воскликнул Деникин. – Об этом было раньше распоряжение Лавра Георгиевича, об этом он еще вчера мне говорил…
В эту же ночь все части Добровольческой армии неслышно покинули позиции, и пехота, кавалерия, обозы, лазареты и подводы с политическими деятелями ушли на север, в направлении хуторов Гначбау, увозя с собой два трупа – Корнилова и Неженцева.
Корниловский поход не удался. Главные вожди и половина участников его погибли. Казалось – будущему историку понадобится всего несколько слов, чтобы упомянуть о нем.
На самом деле корниловский «ледяной поход» имел чрезвычайное значение. Белые нашли в нем впервые свой язык, свою легенду, получили боевую терминологию – все, вплоть до новоучрежденного белого ордена, изображающего на георгиевской ленте меч и терновый венец.
В дальнейшем, при наборах и мобилизациях, в неприятных объяснениях с иностранцами и во время недоразумений с местным населением – они выдвигали первым и высшим аргументом венец великомученичества. Возражать было нечего: ну, что же, например, что генерал такой-то перепорол целый уезд шомполами (шомполовал, как тогда кратко выражались). Пороли великомученики, преемники великомучеников, с них и взятки гладки.
Корниловский поход был тем началом, когда, вслед за прологом, взвивается занавес трагедии, и сцены, одна страшнее и гибельнее другой, проходят перед глазами в мучительном изобилии.