Даша пробралась поближе к трибуне. Рослый парень, оглянувшись, открыл широкой улыбкой зубы – белые на замазанном лице, кивнул на верстак, протянул руку. Даша стала на верстаке под окном. Кругом – несколько тысяч голов, – лица нахмурены, лбы наморщены, рты сжаты. Каждый день на улицах, в трамваях она видела эти лица – обыкновенные, русские, утомленные, с не пускающим в себя взглядом. Однажды, – это было еще до войны, – во время воскресной прогулки по островам, два помощника присяжных поверенных, сопровождавших Дашу, завели разговор именно об этих лицах. «Возьмите парижскую толпу, Дарья Дмитриевна, – она весела, она добродушна, пенится радостью… А у нас – каждый смотрит волком. Вон идут двое рабочих. Хотите, подойду, скажу шутку… Обидятся, не поймут… Нелепый, тяжелый русский народ…» Теперь эти не любящие шуток стояли взволнованные, мрачные, сосредоточенно-решительные. Это – те же лица, но потемневшие от голода, те же глаза, но взгляд – зажженный, нетерпеливый.
Даша забыла, зачем пришла. Впечатления жизни, куда она кинулась из пустынного окна на улице Красных Зорь, захватывали ее, как птицу буря. Она с нетронутой искренностью вся отдалась этим новым впечатлениям. Она совсем не была глупенькой женщиной, но – так же как многие – предоставлена самой себе, одному своему крошечному опыту. В ней была жажда правды, личной правды, женской правды, человеческой правды.
Докладчик говорил о положении на фронтах. Утешительного было мало. Хлебная блокада усиливалась: чехословаки отрезывали сибирский хлеб, атаман Краснов – донской. Немцы беспощадно расправлялись с украинскими партизанами. Флот интервентов грозил Кронштадту и Архангельску. «Но все же революция должна победить!» – докладчик бросил лозунги, вколотил их кулаком в пространство и, захватив портфель, сбежал с трибуны. Ему похлопали, но вяло, – дела оборачивались так, что не захлопаешь. Понурились головы, прикрылись бровями глаза.
Зубастый парень, – Даша встретилась с ним глазами, – опять весело ей оскалился:
– Вот, девка, беда-то, – как мышей, хотят заморить… Что ты будешь делать?..
– А ты испугался? – сказала Даша.
– Это я-то? Ужас до чего испугался. (На него сердито зашикали: «Тише ты, дьявол!») А тебя как зовут-то?
Даша посмотрела на него, – на мускулистой груди раскрыта черная рубаха, бычья шея, веселая голова, улыбка, потные кудри, лютые до баб круглые глаза, весь чумазый….
– Хо-орош! – сказала Даша. – Чего ты скалишься?
– Мамка с лавки уронила. А ты вот что, – послезавтра поедем с нами на фронт. Ладно? Все равно тебе здесь пропадать, в Москве… С гармоньей поедем, девка…
Слова его заглушил шум аплодисментов. На трибуне стоял новый оратор, – небольшого роста человек в сером пиджаке, в измятом поперечными складками жилете. Нагнув лысый бугристый череп, он разбирал бумажки. Он сказал слегка картавящим голосом: «Товарищи!» – И Даша увидела его озабоченное лицо с прищурившимися, как на солнце, глазами. Руки его опирались о стол, о листки записок. Когда он сказал, что темой сегодня будет величайший кризис, обрушившийся на все страны Европы и всего тяжелее – на Россию, темой будет – голод, – три тысячи человек под закопченной крышей затаили дыхание.
Он начал с общих соображений, говорил ровным голосом, нащупывая связь со слушателями. Несколько раз отходил от стола и возвращался к нему. Он говорил о мировой войне, которую не могут и не хотят окончить две группы хищников, вцепившихся друг другу в горло, о бешеной спекуляции на голоде, о том, что войну может кончить только пролетарская революция…
Он заговорил о двух системах борьбы с голодом: о свободной торговле, бешено обогащающей спекулянтов, и о государственной монополии. Он отступил шага на три вбок от стола и, наклонившись к аудитории, заложил большие пальцы с боков за жилет. Сразу выступили вперед лобастая голова и большие руки, – указательный палец был запачкан чернилами.
– …Мы стояли и будем стоять рука об руку с тем классом, с которым мы выступили против войны, вместе с которым свергли буржуазию и вместе с которым переживаем всю тяжесть настоящего кризиса. Мы должны стоять за хлебную монополию до конца… (Зубастый парень даже крякнул при этом.) Перед нами задачей стоит необходимость победить голод или по крайней мере уменьшить тяжесть до нового урожая, отстоять хлебную монополию, отстоять право советского государства, отстоять право пролетарского государства. Все излишки хлеба мы должны собрать и добиться того, чтобы все запасы были свезены в те места, где нуждаются, – правильно их распределить… Это основная задача – сохранение человеческого общества, и в то же время неимоверный труд, который решается лишь одним путем: общим, усиленным повышением труда…
В бездыханной тишине кто-то вдруг глухо охнул, чья-то измученная душа споткнулась на этом ледяном подъеме, куда вел человек в сером пиджаке.
Лоб его нависал над слушателями, из-под выпуклостей глядели глаза – пристальные, неумолимые.
– …Мы столкнулись лицом к лицу с осуществлением задачи революционно-социалистической, здесь встали перед нами необычайные трудности. Это целая эпоха ожесточеннейшей гражданской войны… Только разбивая наголову контрреволюцию, только продолжая политику социалистическую в вопросе о голоде, в борьбе с голодом, мы победим и голод и контрреволюционеров, пользующихся этим голодом…
Рука его вылетела из-за жилета, уничтожила кого-то в воздухе и повисла над залом.
– …Когда рабочие, сбитые с толку спекулянтскими лозунгами, говорят о свободной продаже хлеба, о ввозе грузового транспорта, мы отвечаем, что это значит – пойти на выручку кулакам… На этот путь мы не станем… Мы будем опираться на трудовой элемент, с которым мы одержали октябрьскую победу, будем добиваться своего решения только введением пролетарской дисциплины среди слоев трудового народа. Перед нами историческая задача, мы решим ее… Самый коренной вопрос жизни – о хлебе – поставили последние декреты. Они все имеют три руководящие идеи. Первая – идея централизации, или объединения всех вместе в одну общую работу под руководством центра… Да, нам указывают, как на каждом шагу рушится хлебная монополия посредством мешочничества и спекуляции. Все чаще приходится слышать от интеллигенции: но ведь мешочники оказывают им услугу, и они все ими кормятся… Да… Но мешочники кормят по-кулацки, они действуют именно так, как нужно действовать, чтобы укрепить, установить, увековечить власть кулаков…
Рука его зачеркнула то, что более никогда уже не будет.
– …Наш второй лозунг – объединение рабочих. Они выведут Россию из отчаянного и гигантски трудного положения. Организация рабочих отрядов, организация голодных из неземледельческих голодных уездов, – их мы зовем на помощь, к ним обращается наш комиссариат продовольствия, им мы говорим: «В крестовый поход за хлебом».
С тяжелой яростью обрушились аплодисменты. Даша видела, как он отступил, засунув руки в карманы, поднял плечи. На скулах его горели пятна, веки дрожали, лоб был влажен.
– …Мы строим диктатуру… Мы строим насилие по отношению к эксплуататорам…
И эти слова потонули в аплодисментах. Он махнул рукой: перестаньте же… И – в тишине:
– …«Объединяйтесь, представители бедноты» – вот наш третий лозунг. Перед нами историческая задача: нам нужно дать самосознание новому историческому классу… Во всем мире отряды рабочих городских, рабочих промышленных объединились поголовно. Но почти нигде в мире не было еще систематических беззаветных и самоотверженных попыток объединить тех, кто по деревням, в мелком земледельческом производстве, в глуши и темноте отуплен всеми условиями жизни. Тут стоит перед нами задача, которая сливает в одну цель не только борьбу с голодом, а борьбу и за весь глубокий и важный строй социализма. Здесь перед нами такой бой, на который стоит отдать все силы и поставить все на карту, потому что это бой за социализм, потому что это бой за последний строй трудящихся и эксплуатируемых.
Он быстро ладонью вытер лоб.
– …И недалеко от Москвы, и в губерниях, лежащих рядом, – в Курской, Орловской, Тамбовской, – мы имеем, по расчету осторожных специалистов, еще теперь до десяти миллионов пудов избытка хлеба. Давайте, товарищи, браться за дело с общими усилиями. Только общие усилия, только объединение всех, кто больше всего страдает в голодных городах и уездах, нам помогут, и это – тот путь, на который вас зовет советская власть: объединение рабочих, объединение бедноты, их передовых отрядов, для агитации на местах, для войны за хлеб против кулаков…
Он чаще проводил ладонью по лбу, голос его тускнел, – он сказал уже все, что хотел. Он взял со стола листок, взглянул, собрал остальные листки.
– Итак, товарищи, если мы все это усвоим, все это сделаем, тогда победим наверняка.
И вдруг улыбка, добродушная и ясная, осветила его лицо. И все поняли: свой, свой! Закричали, захлопали, затопали. Он побежал с трибуны, втягивая голову в плечи. Зубастый парень около Даши ревел бычьей глоткой:
– Да здравствует Ильич!
Даша могла только сказать: видела и слышала «другое»… Вернувшись с митинга, она сидела на кровати, расширенными глазами глядела на завиток обоев. На подушке лежала записка от Жирова: «Мамонт ждет в одиннадцать, в „Метрополе“. На полу у двери валялась другая записка: „Будьте сегодня в 6 у Гоголя…“
Во-первых, это другое было сурово моральное, значит – высшее… Говорилось о хлебе. Раньше она знала, что хлеб можно купить или выменять – цена ему известна: пуд муки – пара штанов без заплаток. Но оказалось, что этот хлеб революция гневно отталкивает от себя. Хлеб этот нечистый. Лучше умереть, но этот хлеб не есть. Три тысячи голодных людей отреклись сегодня от нечистого хлеба.
Отреклись во имя… (Но тут в Дашиной бедной голове снова все спуталось.) Во имя униженных и угнетенных… Ведь так он сказал? Отдать все силы, все поставить на карту, жизнь – за трудящихся и эксплуатируемых… Вот почему у них эта трагическая суровость…
Куличек рассказывал, что со всех сторон света готовы протянуться руки помощи, руки с хлебом… Только – уничтожить советский строй… Уничтожить – и будет хлеб… Во имя чего? Во имя спасения России. Спасения от кого же? От самих себя… Но они не хотят «так» спасаться – она сама видела… Бедная, бедная Дашина голова! Поздно ты, Дашенька, занялась политикой… «Постой… – сказала она, – постой». Заложила руки за спину и прошлась по комнате, глядя под ноги.
«Что может быть выше, чем отдать жизнь за униженных и угнетенных?.. А Куличек говорит, что от большевиков погибает Россия, и все это говорят…» Даша закрыла глаза, силясь представить Россию как нечто такое, что она должна любить больше самой себя. Вспомнилась картина Серова: две лошади на косогоре, полотнище тучи на закате и растрепанная соломенная крыша… «Нет, это у Серова…» И в закрытые глаза ей весело и дико оскалился давешний зубастый парень. Даша опять прошлась… «Какая же такая Россия? Почему ее рвут в разные стороны? Ну, я – дура, ну, я ничего не понимаю…Ах, боже мой!» Даша стала щепоткой пальцев стучать себя в грудь. Но и это не помогло… «К Ленину побежать спросить? Ах, черт, ведь я же в другом лагере…»
Все эти ужасные противоречия и смятение души привели к тому, что к шести часам Даша нахлобучила на глаза шапчонку и пошла к памятнику Гоголя. Человек с булавочкой сейчас же отделился от дерева:
– Опоздали на три минуты… Ну? Были? Слышали Ленина? Расскажите самую суть… Как он приехал, кто его сопровождал, охрана была на трибуне?
Даша помолчала, собираясь с мыслями.
– Скажите, во имя чего его хотят убить?
– Ага! С чего вы взяли? Никто не собирается… Так, так, так… Значит – на вас подействовало? Ну, еще бы… Вот поэтому-то он так и опасен.
– Но он говорит справедливые вещи.
Вытянув шею, с улыбочкой – тоненькой и влажной, под самые Дашины глаза, – он спросил вкрадчиво:
– Так что же, не отказаться ли вам, а?
Даша отодвинулась. А у него шея вытягивалась, как резиновая, в самые Дашины зрачки блеснули зайчики его пенсне. Она прошептала:
– Я ничего не знаю… Я ничего больше не понимаю… Я должна быть убеждена, я должна быть убеждена…
– Ленин – агент германского генерального штаба, – просвистал человек с булавочкой. Затем он потратил около получаса на то, чтобы растолковать Даше про адский план немцев: они посылают нанятых за огромные деньги большевиков в пломбированном вагоне, большевики разрушают армию, дурачат рабочих, уничтожают отечественную промышленность и сельское хозяйство… Через какой-нибудь месяц немцы возьмут Россию голыми руками. – Сейчас большевики раздувают гражданскую войну, кричат о хлебной блокаде и вместе с тем расстреливают мешочников – наших спасителей… Они сознательно организуют голод… Вы видели, как сегодня несколько тысяч дураков смотрели в рот Ленину… Хочется кусать себе руки от боли… Он обманывает массы, миллионы, весь народ… В одном плане, физическом, он – «великий провокатор»… В другом… (он качнулся к Дашиному уху и шепнул одним дуновением) антихрист! Помните предсказания? Сроки сбываются. Север идет войной на юг. Появляются железные всадники смерти, – это танки… В источники вод падает звезда Полынь, – это пятиконечная звезда большевиков… И он говорит народу, как Христос, но только все шиворот-навыворот… Сегодня он и вас пытался соблазнить, но мы вас не отдадим… Я переведу вас на другую работу.
Невыясненным остался третий вопрос. (Даша опять вернулась домой, легла на кровать, прикрыв локтем глаза.) Ей вдруг осточертело думать… «Да что мне, в самом деле, – сто лет? Дурна я, как смертный грех? Возьму и дам себе волю… Хочешь идти в „Метрополь“ – иди… Для кого прятать все это, что не хочет быть спрятано, душить в груди крик счастья? Для кого с такой мукой сжимать колени? Для чьих ласк? Дура, дура, трусиха… Да разожмись, кинься… Все равно – к черту любовь, к черту себя…»
Она уже знала, что пойдет в «Метрополь». И если раздумывала, то только оттого, что не настало еще время идти, – были сумерки – самый ядовитый час для раздумья. В доме медленно, по-башенному, часы пробили девять. Даша стремительно соскочила с постели… «Унизительно так волноваться, не хочу!..»
Она поспешно разделась и в одной рубашке побежала в ванную, где были свалены дрова, сундуки, рухлядь. Стала под душ. Ледяной дождь упал на спину, Даша почти задохнулась. Мокрая, вернулась к себе, стащила с кровати простыню, вытерлась, постукивая зубами.
И даже и в эту минуту не пришло решение: она глядела то на старое платьишко, сброшенное прямо на пол, то на вечернее, перекинутое через спинку кресла… И опять поняла, что это – трусость, только отсрочка. Тогда она стала одеваться. Зеркала не было, и слава богу! Накинула соболий палантин и, как воровка, вышла на улицу. Были уже глубокие сумерки. Она шла по бульварам. Мужчины с изумлением провожали ее глазами, вдогонку летели замечания, не слишком успокаивающие. Из-под дерева шатнулись двое в солдатских шинелях, окликнули: «Паразит, погоди, куда бежишь?»
На Никитской площади Даша остановилась, – едва дышала, кололо сердце. Отчаянно звоня, проходил освещенный трамвай с прицепом. На ступеньках висели люди. Один, ухватившись правой рукой за медную штангу, а в другой держа плоский крокодиловый чемоданчик, пролетел мимо и обернул к Даше бритое сильное лицо. Это был Мамонт. Даша ахнула и побежала за трамваем. Он увидел ее, чемоданчик в его руке судорожно взлетел. Он оторвал от поручня другую руку, соскочил на всем ходу, пошатнулся навзничь, тщетно хватаясь за воздух, задрав одну огромную подошву, и сейчас же его туловище скрылось под трамвайным прицепом, чемоданчик упал к ногам Даши. Она видела, как поднялись судорогой его колени, послышался хруст костей, сапоги забили по булыжнику. Взвизгнули тормоза, с трамвая посыпались люди.
Графитовый свет поплыл в глазах, мягкой, как пелена, показалась мостовая, – потеряв сознание, Даша упала руками и щекой на крокодиловый чемоданчик.
Переход в наступление Добровольческой армии, так называемый «второй кубанский поход», начался с операции против станции Торговой. Овладение этим железнодорожным узлом было чрезвычайно важно, – с его захватом весь Северный Кавказ отрезывался от России. Десятого июня армия в девять тысяч штыков и сабель, под общим командованием Деникина, бросилась четырьмя колоннами на окружение Торговой.
Деникин находился при колонне Дроздовского. Напряжение было огромное. Все понимали, что исход первого боя решает судьбу армии. Под артиллерийским обстрелом противника, занавешенные огнем единственного своего орудия, стрелявшего на картечь, дроздовцы бросились вплавь через речку Егорлык. В передней цепи барахтался в воде, как шар, захлебываясь и ругаясь, командир полка штабс-капитан Туркул. Красные отчаянно защищались, но неумело позволили опытному противнику окружить себя. Заставы были опрокинуты – с юга колонной Боровского, с востока – конницей Эрдели. Перемешавшиеся части красных и огромные обозы, оставив Торговую, начали отступление на север. Но здесь со стороны Шаблиевки им загородила путь колонна Маркова. Победа добровольцев оказалась полной. Казачьи сотни Эрдели рыскали по степи, рубя бегущих, захватывая пленных и телеги с добром.
Были уже сумерки. Бой затихал. Деникин, заложив полные руки за спину, красный и нахмуренный, ходил по перрону вокзала. Юнкера с шутками и смехом – как шутят после миновавшей смертельной опасности, – носили мешки с песком, укладывали их на открытые платформы, устанавливали пулеметы на самодельном бронепоезде. Изредка, сотрясая воздух, доносился орудийный выстрел, – это на севере за Шаблиевкой били с красного бронепоезда. Последний снаряд оттуда упал около моста через Маныч, там, где на сивой лошадке сидел генерал Марков. Он не спал, ничего не ел и не курил двое суток и был раздражен тем, что занятие Шаблиевки произошло нe так, как ему хотелось. Станция оказалась занятой сильным отрядом с артиллерией и броневиками. Вчера, одиннадцатого, и сегодня весь день его обходная колонна дралась упорно и без успеха. Быстрое счастье на этот раз изменило ему. Потери были огромны. И только к вечеру, видимо, в связи с общей обстановкой, большевики, занимавшие Шаблиевку, отступили.
Слегка перегнувшись с седла, он всматривался в неясные очертания нескольких трупов, лежавших в застывших позах, в каких их застигла смерть. Это были его офицеры, каждый из них в бою стоил целого взвода. Совершенно бессмысленно, из-за какой-то вялости его ума, было убито и ранено несколько сот лучших бойцов.
Он услышал стон, хрипящие вздохи будто пробуждающегося от кошмара человека, какое-то шипенье. Из предмостного окопа поднялся офицер и сейчас же упал животом на бруствер. Закряхтев, оперся, с трудом занес ногу, вылез и уставился на большую ясную звезду в погасающем закате. Покрутил обритой головой, застонал, пошел, спотыкаясь, увидел генерала Маркова. Взял под козырек, оторвал руку.
– Ваше превосходительство, я контужен.
– Вижу.
– Я получил выстрел в спину.
– Напрасно…
– Я контужен со спины в голову из револьвера в упор… Меня пытался убить вольноопределяющийся Валерьян Оноли…
– Ваша фамилия? – резко спросил Марков.
– Подполковник Рощин…
В эту как раз минуту, в последний раз, выстрелило шестидюймовое орудие с уходившего на север красного бронепоезда. Снаряд с воем промчался над темной степью. Сивая лошадка генерала, беспокоясь, запряла ушами, начала садиться. Снаряд шарахнулся с неба и разорвался в пяти шагах от Маркова.
Когда рассеялись пыль и дым, Вадим Петрович Рощин, отброшенный взрывом, увидел на земле сивую лошаденку, лягающую воздух, и около – раскинутое маленькое бездыханное тело. Рощин, приподнимаясь, закричал:
– Санитары! Убит генерал Марков!
Заняв Торговую, Добровольческая армия повернула на север, на Великокняжескую, с двойной целью: чтобы помочь атаману Краснову очистить Сальский округ от большевиков и чтобы прочнее обеспечить свой тыл со стороны Царицына. Великокняжескую взяли без больших потерь, но и успеха не удалось развить, так как в ночном бою конный отряд Буденного опрокинул и растрепал казачьи части Эрдели и не дал им переправиться через Маныч.
Под самой станцией едва не погиб первый добровольческий бронепоезд. С него заметили бегущий паровоз под белым флагом и, полагая, что это парламентеры, приостановили огонь. Но паровоз летел, не сбавляя хода, непрерывно свистя. Лишь в последнюю минуту с бронепоезда догадались дать по нему несколько выстрелов в упор. Все же столкновение произошло, одна платформа была разбита, и паровоз опрокинулся – он был облит нефтью и обвешан бомбами. На несколько минут все поле битвы заинтересовалось этим кадром из американского фильма.
Передав район донскому командованию, предоставив отрядам станичников самим кончать с местными большевиками, Деникин снова повернул на юг, на овладение важнейшим узлом – станцией Тихорецкой, соединявшей Дон с Кубанью, Черноморье с Каспием. Он шел навстречу большим опасностям. На пути лежали два больших иногородних села – Песчанокопское и Белая Глина – очаги большевизма. Их спешно укрепляли. Армия Калнина лихорадочно окапывалась под Тихорецкой. Армия Сорокина оправилась к этому времени от паники и начинала давить с запада. Перегруппировывались разбитые на Маныче части красных, переходили с тыла в наступление. Из многих станиц высылалось ополчение.
Деникин мог рассчитывать только на одно: несогласованность в действиях противника. Но и это могло измениться каждую минуту. Поэтому он спешил. Местами ему приходилось самому поднимать цепи, лежавшие в полном изнеможении. Пехоту везли на телегах. Впереди армии двигался все тот же доморощенный бронепоезд.
Под Песчанокопским вместе с красноармейцами дралось все население. Такой ярости добровольцы еще не видели. От утра и до ночи дрожала степь от канонады. Полки Боровского и Дроздовского два раза были выбиваемы из села. И только увидев себя окруженными со всех сторон, не зная сил и средств противника, красные покинули село до последнего человека. Теперь все части, все отряды и толпы беженцев сходились в Белую Глину.
Здесь в центре десятитысячного ополчения стояла Стальная дивизия Дмитрия Жлобы. Все возрасты были призваны к оружию. Укреплялись подступы, впервые проявлялись организованность и тактическое понимание. На митингах призывали – победить или умереть.
Ничего не помогло. Противник был ученый – против храбрости, против отчаянности выдвигал науку, учитывал каждую мелочь и двигался, как по шахматному полю, всегда оказываясь неожиданно в тылу. Правда, начало наступления белых было неудачно. Полковник Жебрак, ведший дроздовцев, напоролся в темноте на хутор – на передовые цепи; встреченный в упор огнем, кинулся в атаку и упал замертво. Дроздовцы отхлынули и залегли. Но уже к девяти часам утра с юга в Белую Глину ворвались Кутепов с корниловцами, конный полк дроздовцев и броневик. Со стороны захваченной станции подходил Боровский. Начался уличный бой. Красные почувствовали, что окружены, и заметались. Броневик врезывался в их толпы. Запылали соломенные крыши. Коровы и лошади носились среди огня, выстрелов, воплей…
Стальная дивизия Жлобы отступила по единственной еще свободной дороге. Там, у железнодорожной будки, стоял на коне Деникин. Он сердито кричал, приставив ладони ко рту, чтобы перерезали дорогу отступающим, – за остатками Стальной дивизии уходили партизаны, все население. В угон бегущим скакала конница Эрдели. Не вытерпели и конвойцы главнокомандующего, выхватили шашки, понеслись рубить. Штабные офицеры завертелись в седлах и, как гончие по зверю, поскакали туда же, рубя по головам и спинам. Деникин остался один. Сняв фуражку, смахивал ею возбужденное лицо. Эта победа расчищала ему дорогу на Тихорецкую и Екатеринодар.
В сумерки в селе, на дворах, слышались короткие залпы: это дроздовцы мстили за убитого Жебрака – расстреливали пленных красноармейцев. Деникин пил чай в хате, полной мух. Несмотря на духоту ночи, плотная тужурка на нем, с широкими погонами, была застегнута до шеи. После каждого залпа он оборачивался к разбитому окошку и скомканным платочком проводил по лбу и с боков носа.
– Василий Васильевич, голубчик, – сказал он своему адъютанту, – попросите ко мне прийти Дроздовского; так же нельзя все-таки.
Звякнув шпорами, приложив, оторвав руку, адъютант повернулся и вышел. Деникин стал доливать из самовара в чайник. Новый залп раздался совсем близко, так что звякнули стекла. Затем в темноте завыл голос: у-у-у-у. Кипяток перелился вместе с чаинками через край. Антон Иванович закрыл чайник: «Ай, ай, ай!» – прошептал он. Резко раскрылась дверь. Вошел смертельно бледный тридцатилетний человек в измятом френче с мягкими, тоже измятыми, генеральскими погонами. Свет керосиновой лампы тускло отразился в стеклах его пенсне. Квадратный подбородок с ямочкой щетинился, выпячивался, впавшие щеки подергивались. Он остановился в дверях. Деникин тяжело приподнялся с лавки, протянул навстречу руку:
– Михаил Григорьевич, присаживайтесь. Может быть, чайку?
– Покорно благодарю, нет времени.
Это был Дроздовский, недавно произведенный в генералы. Он знал, зачем позвал его главнокомандующий, и, как всегда, – ожидая замечания, – мучительно сдерживал бешенство. Нагнув голову, глядел вбок.
– Михаил Григорьевич, я хотел насчет этих расстрелов, голубчик…
– У меня нет сил сдержать моих офицеров, – еще более бледнея, заговорил Дроздовский неприятно высоким, срывающимся на истерику голосом. – Известно вашему высокопревосходительству, – полковник Жебрак зверски замучен большевиками… Тридцать пять офицеров… кого я привел из Румынии… замучены и обезображены… Большевики убивают и мучат всех… Да, всех… (Сорвался, задохнулся.) Не могу сдержать… Отказываюсь… Не угоден вам, ради бога – рапорт… За счастье почту – быть рядовым…
– Ай, ай, ай, – сказал Деникин. – Михаил Григорьевич, нельзя так нервничать… При чем тут рапорт… Поймите, Михаил Григорьевич: расстреливая пленных, мы тем самым увеличиваем сопротивление противника… Слух о расстрелах пойдет гулять. Зачем же нам самим наносить вред армии? Вы согласны со мной? Не правда ли? (Дроздовский молчал.) Передайте это вашим офицерам, чтобы подобные факты не повторялись.
– Слушаюсь! – Дроздовский повернулся и хлопнул за собой дверью.
Деникин долго еще покачивал головой, думая над стаканом чая. Вдалеке разорвался последний залп, и ночь затихла.
Операция против Тихорецкой задумана была по плану развертывания армии на широком шестидесятиверстном фронте. Предварительно нужно было очистить плацдарм от отдельных отрядов и партизанских частей. Это было поручено молодому генералу Боровскому: он в двое суток с боями проколесил сто верст, заняв ряд станиц. В истории гражданской войны это был первый, как его называли, «рейд» в тылах противника.
Добровольческая армия развернулась на очищенном плацдарме. Тридцатого Деникин отдал короткий приказ: «Завтра, первого июля, овладеть станцией Тихорецкой, разбив противника, группирующегося в районе Терновской – Тихорецкой…» В ночь колонны двинулись, широким объятием охватывая Тихорецкую. Большевики после короткой перестрелки начали отступать к укрепленным позициям.
Здесь уже не было того отчаянного сопротивления, как неделю тому назад. Падение Белой Глины внесло смущение. Приостановилось наступление Сорокина. Жертвы – тысячи павших в кровавом бою – оказались напрасными. Противник двигался, как машина. Воображение в десять раз преувеличивало силы добровольцев. Рассказывали, что со всей России тучами сходятся к Деникину офицеры, что «кадеты» не дают пощады никому, что, как только они очистят край, вслед придут немцы. Калнин, командующий тихорецкой группой, сидел, как парализованный, в своем поезде на станции Тихорецкой. Когда он увидел, что полчища деникинцев подходят с четырех сторон, он пал духом и приказал отступать.
В девятом часу утра битва затихла, красные войска отошли на укрепленное полукольцо. Калнин заперся в купе и прилег вздремнуть, уверенный, что боя на сегодня больше не будет. Добровольцы тем временем продолжали глубокий охват противника, двигаясь по полям в густой пшенице. К полудню их крайние фланги сомкнулись и вышли с юга в тыл. Корниловский полк бросился на станцию и без потерь захватил ее. Железнодорожники попрятались. Калнин исчез, – в купе валялись его фуражка и сапоги. Рядом в купе был найден его начальник штаба, генерального штаба полковник Зверев: он лежал на полу с разнесенным черепом. На койке, ничком, закрыв голову шалью, еще дышала его жена с простреленной грудью.
После этого добровольческим колоннам оставалось только сжать в тисках Красную Армию, лишенную командования, отрезанную от базы и дорог. До вечера они громили ее из пушек и пулеметов. Люди метались в полукольце, свинцовый ураган косил в лицо и в спину. Обезумевшие люди поднимались из окопов, бросались в штыковые атаки и всюду находили смерть. Под вечер Кутепов преградил единственный еще свободный путь на север и огнем и холодным оружием уничтожал пробивающиеся к полотну группы красных. В сумерки все перемешалось в густой пшенице – и красные, и белые. Командиры, бегая, как перепела в хлебе, собирали офицеров и снова и снова бросали в бой. В одном месте из окопов выкинули на штыках платки. Кутепов с офицерами подскакал и был встречен залпом и матюгом последней ярости. Он умчался, пригнувшись к лошадиной шее. Приказ главнокомандующего был – не расстреливать пленных; но никто не приказывал их брать.
Наутро Деникин шагом объезжал поле боя. Куда только видел глаз – пшеница была истоптана и повалена. В роскошной лазури плавали стервятники. Деникин поглядывал на извивающиеся по полям – через древние курганы и балки – линии окопов, из них торчали руки, ноги, мертвые головы, мешками валялись туловища. Он находился в лирическом настроении и, полуобернувшись, чтобы к нему подскакал адъютант, проговорил раздумчиво:
– Ведь это все русские люди. Ужасно. Нет полной радости, Василий Васильевич…
Победа была полной. Тридцатитысячная армия Калнина была разгромлена, перебита и рассеяна. Только семь эшелонов красных успело проскочить в Екатеринодар. Армия Сорокина отрезывалась. Разъединялись окончательно отдельные группы красных войск: восточная, в районе Армавира, и приморская – Таманская армия. Деникинцам доставалась огромная добыча: три бронированных поезда, броневые автомобили, пятьдесят орудий, аэроплан, вагоны винтовок, пулеметов, снарядов, богатое интендантское имущество.
Впечатление от победы было ошеломляющее. Атаман Краснов в новочеркасском соборе служил молебны и говорил перед войсками речь не хуже своего друга – императора Вильгельма. Хотя за три недели деникинцы потеряли четвертую часть армии, состав ее к первым числам июля удвоился: шел непрерывный поток добровольцев из Украины, Новороссии, Центральной России; впервые начали формироваться военнопленные красноармейцы.