Сколько людей по земле ходит, а нет такого человека, чтобы с другим спутать можно было. И примет-то у нас: душа да тело. Поглядишь на человека один раз и уйдёшь по жизни разными дорогами. Повстречай потом забытого, маяться будешь: где это он мне попадался? Разве уж вовсе перевернёт его, перекрутит… Про душу другое.
На балалайке три струны, а что вытворяют! В человеке же струн несметное множество. И каждый проходящий норовит настроить их на свой лад: попадёт умный – поют струны, подвернётся пройдоха – стони да охай, нагрянет дергач – садись да плачь…
Может, к тому времени, когда умному очередь подойдёт, струны те пооборваны висят. По связанной же струне один дребезг катится, под музыку такую черти пляшут.
Глядишь на такого человека: живёт – могилу ищет. Рядом с ним больно себя здоровым осознавать.
Про одну такую горемыку, про Федорушку, помнил народ с малых её годов. Жила Федорушка – от людей пряталась, неся по миру убожество своё непоправимое.
Годов с пяти принялась она в голову расти, после того как, сорвавшись с колодезного сруба, просидела ночь целую в гнилой темноте.
До полудевки уж дотянула Федорушка, а всё-то в одну варежку могла она втиснуть обе руки, ребячью одежонку отдавали ей на донашивание, и верилось-казалось, что вся Федорушка уложена в голове своей, большой и крепкой, как семенная тыква.
А ведь не получилось бы с Федорушкою такой беды, кабы за нею был хоть малый догляд.
Какой там догляд, когда одна мать на ошестёх сорванцов да на седьмую Федорушку руки ломала? Ну и споткнулась на непосильной работе.
А с такими-то руками безрукими, какие у Федорушки остались, зыбку качать и то – пойди попробуй!
Парнишек народ кого в кузницу пристроил, кого в подпаски загонялой, вместо собаки, кого в лавку затрещины хватать. А Федорушке одно дело – милостыню просить.
Ходила Федорушка, годы вела…
Тут возьми да подвернись весёлая барыня, самого губернатора жена.
И пёс её душу знает, какого она лешего искала в наших заплатанных краях? Губернаторёнка своего за хвостом возила.
Этот самый гнаторёнок и заметил Федорушку.
– Ой, – орёт, – маманька! Кукла на завалинке сидит! Купи!
Купи да купи. Вынь да положь.
А ей, барыне-то, по душе, что по меже, – лишь бы юбку не вымарать.
– Поскольку ты на другое дело не пригодна, – говорит она Федорушке, – беру тебя заместо забавы. Садись на задке и ногами помахивай.
Так вот и умахала Федорушка от смеху на потеху. Как сам губернатор увидел её, поразился.
– Кого ты, – спрашивает, – матушка, привезла? О-хо-хо, – ржёт, – пузырь на вилке. Ты, – говорит, – матушка, утром по гостям пошли: пущай соберутся поглядеть.
Барынька муженьку рада угодить. Нарядила она Федорушку по своей задумке: голову ей начисто остригла, щёки свёклой натёрла и выпустила вечером на пьяных гостей.
Стоит Федорушка среди разгульного хохоту, бегут-катятся слёзы, расходятся со щёк алыми пятнами на белом наряде…
Довольная губернаторша перстенёк на пальце крутит, а бородатый Расстегай скакуна через стол хозяину за Федорушку сулит…
Навеселились гости да и забыли про неё. Уторкалась под стол Федорушка, наревелась там и уснула.
Проснулась… Над столом голос губернаторши стелется в Расстегаево ухо раструбом:
– Да ты не бычься, брат! Ну, беда ли в том, что муженёк мой на скакуна твоего девку менять не хочет? А ты не торопись. Наиграется. Уродство, оно надоедливо. Придёт время, так отдаст. А ты Федорку эту с каким-нибудь там пьянчугою повенчай. Наплодят они тебе таких выродков, каких свет не видывал. Да за такой цирк тебе не одного скакуна дадут. Что ни год, то урод! Прямая выгода!
Федорушка даром что не мудра была, а поняла, к чему губернаторша клонит. Сомлела вся: как беду отвести?! За кого спрятаться? По губернии бежать, всё равно что на сковороде жариться: и перевернут, и посолят, и на стол подадут… А бежать надо.
Дождалась она, когда Расстегай с губернаторшей уйдут, выползла из-под стола, по коврищу мягкому не стукнула, по сеням протемнила, не звякнула, скатилась с высокого крыльца… только мерин Расстегаев храпанул у привязи, только сторож трещоткою прокатал тишину…
Выскользнула за ворота, а там баба хмельная на краю канавы сидит, никак сама подняться на ноги не может.
– Ой, лихушки мне, – тянет она к Федорушке грабастую пятерню. – Подай подушку-перинушку. И у тебя нетути? – И запела пьяная:
Соломцы б клок,
Да пойла чуток,
Да горькой налей —
Помирать веселей.
Дёргает баба разутой ногой и приговаривает:
– Слышь-ка, девонька? Хавронья я Свиное Рыло. Чо уставилась-то на меня? Звезду енеральскую увидела? Тащи меня за ухи из грязи домой.
Принялась Федорушка Хавронью из канавы тащить. Хоть мала силёнка, а к силе приварок.
Хавронья баба здоровая. Закондыбала по улице. К дому подходить стали, совсем твёрдыми ногами пошла. В избе лучину запалила, рука не дрогнула.
Чудно Федорушке показалось и то, что в доме у неё не корки да сухари, а калачи на сахаре.
Ой, взяла беда расчёта, вышла в дверь, вошла в ворота…
«Будь ты трижды неладная! – клянёт себя Федорушка. – Спряталась, что дитя малое: голову в подклеть, а задок под плеть…»
А Хавронья Федорушку уже и ко столу манит.
Поела бы Федорушка Хавроньиных калачей, да кусок в горло не идёт.
– Чего ты, не сглотнувши, икнешь? – спрашивает Хавронья. – Меня, что ли, испугалась? Да ежели мы, простодумы, начнём друг на дружку волками смотреть, так загонщикам нашим останется шкуры наши готовыми по кучкам раскладывать. Чем яростней мы будем злобиться, тем больше пойдёт этих шкур на барские розгульни. Может, и есть у тебя нужда людей бояться, да сегодня отпусти сторожа… В моей избе ни один живой глаз тебя не поймает. Не любят меня проныры. Боятся. На улице сам губернатор, увидевши меня, торопится по делам. Потому, что за меня темнота людская заступу поставила: оборотнем живу я! На шепотке-то за моей спиною всем я: Хавронья Свиное Рыло. А в лицо на голосе будь здорова, Хавронья Савишна! По моему же понятию, так за мною пусть хоть хвост волочится, лишь вперёд коровою не мычать. Ещё я так думаю: значит, для чего-то я нужна оборотнем, раз уж народ так придумал…
Эхма! Кабы не оговорка, была бы в уме Федорка…
Хавронья, должно, вразумляла Федорушку своим откровением, а той уже привиделось-прислышалось, будто захрюкала хозяйка после слов своих страшных.
И дня не прожила Федорушка у Хавроньи. Утром чуть свет нырнула она в подворотню и попала… как из трубы в трубу, только поуже: за воротами вот он!.. Сам Расстегай брюхо на седле везёт.
Федорушка заметалась по улице, а он за ней верхом, а он впритруску… Правит скакуна за Федорушкой, а сам заливается со смеху.
Металась Федорушка, металась, пока не сунулась носом в землю.
А уж Хавронья тут. Заступила дорогу Расстегаеву мерину и идёт на него всем телом. Пятится мерин, схваченный за узду крепкой рукою.
– Смотри, куда прёшь! – говорит Хавронья Расстегаю. – Назюзюкался с утра-то! Ещё б ты борзых на сироту натравил, брюхо ты безмозглое!
Опомнился Расстегай, спесь величать его принялась, гордая заноза сквозь седло колет, да так ли глубоко, что он по самые уши кровью наливается…
Видит Хавронья: пора прощаться. Припала она губами к меринову уху и что-то крикнула. Хватанул мерин по улице, пошёл через канавы плясать, чесать бока о заборы.
Расстегай руками машет, верещит по-свинячьи да плюхается колотым местом об седло…
Укатил мерин седока за городище, там хряпнул где-то оземь, и… доставили проезжие люди того Расстегая на губернаторов двор еле живого. А скакуна до сей поры в поле ищут…
Хавронья же Федорушку домой на руках принесла.
Лежит Федорушка на лавке – впору под образа…
– Ты хоть имечко своё помнишь ли? – бьётся над нею Хавронья.
– Федорушка, – отвечает сирота, – седьмая…
– Ну и ладно, – соглашается Хавронья, – седьмая так седьмая… Годов-то тебе сколько?
«Седьмая», и всё тут.
Ну а на губернаторском дворе сыр-бор разгорелся: какая-то там Хавронья Свиное Рыло и посмела над барином шутки шутить! Бог знает, что бы сам губернатор тогда сделал, кабы дома был. А губернаторша ногами затопала, дворовых в загривок:
– Доставить сюда Хавронью! И Федорку кнутом, чтобы не куражилась вперёд!
Хавронью привели, а про Федорку правду сказали:
– Не можно трогать: родимчик её колотит.
Губернаторша и пристала до Хавроньи один на один:
– Держи ответ, баба, как ты на девку порчу навела?! Мы по доброте своей душевной сироту в доме пригрели, а ты увела, да и зельем опоила?! Не будет тебе от нас милости! И не проси, и в ноги не падай! Эй! Кто там! Волоки сюда верёвку! Вяжи её, чтобы судом своим судить!
– Ну чего ты, барыня, визжишь? – говорит ей Хавронья. – Аль не слышишь: голос-то у тебя перехватило… Давай, што ли, сама я холопьев твоих покличу…
– Стой! – машет рукою на Хавронью губернаторша: без тебя, мол, обойдусь…
– Без меня так без меня, – смеётся Хавронья. – Ступай, матушка-барыня, зови своих холуев. А я погляжу, как это у тебя получится.
Шаг шагнула губернаторша к дверям да в юбках и запуталась, другой шагнула – на пол грохнулась. Поднялась было да снова ухнулась.
Хавронья хохочет, а губернаторша не сдаётся – ползёт… загребает да ползёт…
– Ну, ежели ты такая упрямая, – говорит Хавронья, – век тебе ползать!
Перешагнула Хавронья губернаторшу и дверью хлопнула.
Приехал губернатор домой: холопы гнутся в сторону от него, шепчутся по углам, торопятся каждый своё дело делать.
Губернатор в дом, а там жёнушка его уползалась до того, родимая, что на спину перевернулась и похрюкивает жалобно, будто что сказать хочет.
Работники, видя такую беду, про Хавроньин-то приход и сказать боятся: как бы кому самому поползнем не сделаться!
А Хавронья без головы, что ли? Будет она ждать, когда это губернатор до истины докопается!
Видел народ, как шла она по улице с узлом да Федорушкой, а куда они подевались, никто не сказал.
Догадывались люди, но сказать точно никто бы не сумел, отчего это занялась полымем крепкая изба Егора Майкова. Жил Егор тихо, на отшибе от деревни, за перегустым ельником, у топкого Комарьего болота. Шибко не богатился тот Маёк перед народом, но гордевал!
Не успели оттеплиться уголья недавнего пожара, а уж на погорелом месте новые стропила в небо коленки уставили. Откуда у простого мужика такой достаток? Ведь не по добытку еда – видима беда…
И сразу встрепенулась вся округа. Стал народ говорить открыто о Егоре Майкове. Будто выходит он сумерками на дорогу в самую распутицу либо метель, зазывая к себе во двор умотанных непогодою путников, добрым хозяином отворяет перед ними ворота…
Со двора же выпускает Маёк своих ночевальщиков только вперёд ногами! Будто бы опаивает он гостей чем-то больно зыбким, а потом прячет в чёртовом окне топкого Комарьего болота. Той же ночью угоняет Маёк в город осиротевших лошадок да там и сбывает их кому-то, не менее осторожному, чем сам. А что телеги да брички – так ни одна печка ещё огнём не подавилась.
Хоть и побаивалась деревня Егора Майкова, но ведь не шалыга какой-то мимо его двора пробежал да пустил в ограду красного петуха? Кто-то свой нашёлся – смелый, чтобы показать козлу зеркало. Закрутился Маёк, а бодать-то и некого…
Вот и стал он куда как чаще прежнего в деревню захаживать, с людьми останавливаться говорить. Должно, выискивал того смельчака.
Только с бедою чаще всего получается так: ты ждёшь её из-за лесу, а она из-под навесу. Сам же её в дом и привёз Егор Майков.
Жениться-то ему уже давно пора миновала. Только не нашлось, видите ли, пары в своей стороне. Задумал он искать ветер за морем и поехал в извоз по навоз. Привилась к нему на чужой стороне бойкая бабёнка, такая ли хваткая – об четырёх сторон крючья. Прям не вымешена, да выпечена.
Вжилась эта Прилада в Майково хозяйство, как въелась! Все работы по достройке дома на себя взяла, все затраты расписала грамотно! Скоро уж Маёк у неё, считай, в приказчиках бегал.
Покуда мужик достраивался, об своём месте в доме раздумывать времени не хватало. А вот когда улёгся с молодайкой на мягкой перине, тут ему сон и слизнуло тревожною думкою.
Видать, не из последнего Маёк избу поднял. И хотя молодайка его такою ли сонницей прикинулась, что и не перехрапишь, однако стал Егор подозревать, что пчёлка эта не спать в поле прилетела. Долго ли собаке учуять палёное?
Скоро и Прилада заметила, что хозяин ночами только одним глазом спит, давай и себе ото сна отмаргиваться. И ведь укараулила гадюка аспида! Когда Маёк ночью полез в подполье да откопал там увесистую суму – уже в который раз перепрятать, молодуха на то дело подумала с улыбкой: «Теперь можно и выспаться хорошенько».
Но не нашла она утром сумы заветной на загаданном месте, только перехватила тревогу в Егоровых внимательных глазах. Однако и виду не подала, что жарко ей сделалось. Притихла до времени и стала так крепко Егора любить, что тот принялся в зеркало смотреть да гадать: «Хрен их, баб, разберёт, за что любят?»
И всё-таки поверил комар носу – сел на ладонь!
Разнежился Маёк на пуховиках, бабьим теплом гретых, всё открыл своей зазнобе: и пошто вынужден прятать суму, и каким путём эта забота нажита. Весь растелесался! Открытая же тайна – как дырка в кармане. Тут-то он и вовсе лишился покоя! Самуё Приладу не хотелось ему во зле подозревать, а вот языка её бабьего стал шибко опасаться.
«Ах ты, голова садовая! – ругал он себя. – Для чо я перед нею потрохами-то трёс? Не дай Господь, выхвальнется где! Тогда – каюк!»
Обсуровел мужик, захмурел: в дело ли, в безделицу – всё прискребается к бабёнке:
– Чего ты надысь по дворам жигала? Об чём с бабами на лехе гутарила? Шкуру спущу, халда!
Ну а молодайка была не из тех, кто к упряжке приучен. Стала она на дыбки вставать, брыкаться.
– Я те не овца, – говорит, – стригчи меня подённо. Как пришла своею охотою, так и уйду не твоими хлопотами. Только проводы гармонить погоди! Ведь я, за сердце к тебе моё бабье да чёрную от тебя ко мне неверу, увяжу в узелок, возьму в дорожку дальнюю погань твою тайную. Не сгодится в беде, так помогнёт в нужде…
– Э, нет! – ломает её Маёк. – Врёшь! Снесла б гуска вола, да гузка мала. Твоя путь-дороженька только одним мною теперь будет прорублена. Вот и ключик, – орёт, – от той самой калиточки, за которой она выстелилась.
И выхватил из-под лавки топор.
Но на ту пору торкнулся к ним дорожный человек. Здоровый детина! Полтора Егора в нём будет! По белу дню дело то было. Примай, хозяин, гостя незваного, коли дверь незакланная.
И такой ли брехливый мужик оказался – и молотит стоит, и молотит. Спасу нет!
Покуда Егор языком крутил с тем проходным говорухою, молодайка и сгинула со двора. Полное лето цвело кругом, а летом каждый кустик ночевать пустит. Беги теперь, ищи ветра в поле…
Побегал Маёк по лугам, погукал по лесам – нету!
Что делать? Ветер не скажет, где баба спряталась.
«Ещё хорошо, – думает Маёк, – что места не указал, где добро зарыто. Досталась бы мне от сумы верёвка».
Однако не довелось Егору долго радоваться: в аккурат на Илью кто-то запохаживал по ветренице[5] – тонь-тонь и умолкнет! Будто бы найти кому-то надобно в потолке сквозную дырку да поглядеть, чем это хозяин в избе занят. Почему так долго сочится на улицу сквозь плотные занавески нещедрый свет? Да ещё под праздник? Да ещё в грозовую погоду?
И хотя Егор на этот раз только и делал, что сидел в думах на лавке, ухватившись за голову, всё-таки поспешил задуть лампу. А тут что-то ка-ак хряснет поперёк матицы, ажно весь избяной костяк дрогнул, глина с потолка посыпалась, икона и та глаза вылупила! И, словно над её испугом, громовым раскатом грохнул во дворе дикий хохот.
Ах ты, святой Маркел – епископ римский![6] Упаси Бог кому такую стужу на спину принять! Бороду Маёк не может до груди прижать – топорщится, набитая страхом.
Упал мужик на колени и загугнил, на икону пялясь:
– Пресвятая Дева Мария и ты, Вседержатель-заступник, поглядите на меня! Вот вам крест и посула: по свету полдобра отволоку на горушку, ко батюшке Феодору. Пущай он раскидает православным нажитое и добытое мною во спасение грешной души моей. Да пущай окропит он святою водой сатанинские подступы ко двору моему. Не выдайте, заступитесь! Дайте сбыться благому умыслу моему!
Целую ноченьку Егор века с веком не свёл: молился да прислушивался, как кому-то на ветренице то плясалось весело, то оралось бесовскими голосами. А когда в оконце засветилось раннее утро, увидел Маёк, что целых пятеро чертей поскакало луговиною до Комарьего болота. Вона!
И сразу другая молитовка опутала Егорову душу: «Когда черти не задавили меня впятером, значит, прибегали они только повеселиться у золота. И то! Зачем лохматым деньги? Штаны да шубы им на ярмарке ж не покупать? Нужен им, поди-ка, только золотой звон, чтобы веселей плясалось».
Эта думка заставила Егора по-новому распорядиться нажитым: «Куда бы мне подале от двора закопать чёртову игрушку? Что как подсунуть её анчихристовым внукам вместо балалайки прямо в болото? Пущай себе веселятся! Какой умник и догадается, в чём дело, так в трясину не полезет. А чёрт не баба, деньгу не разбазарит. Натешится и отстанет…»
Сряжено – слажено. Откопал Егор суму свою, уторкал её в большой глиняный горшок, сковородкою плотно закрыл, края варом наглухо залил. После того сунул горшок в рогожу, закрутил пеньковой верёвкою и на долгой удиле кинул в Комарье болото. Прямо в чёртово окно. Другой конец удилы, прикрутивши к лозине, измазал грязью и пошел довольнёхонький к себе домой.
Да! Спешил зяблик за весною, а догнал стужу…[7]
Маёк думал, что звонкою игрушкою ублажил бесово отродье, но только сильнее разворошил болотный улей. На другую же ночь – по двору хохот, по застенью вой! В двери ломятся, в щели ставень сверкают адовым огнём, через трубу ругаются по-плохому.
И всё-таки пересидел бы мужик чёртово озорство, да главного не мог он предвидеть, что щука знает, как ерша глотать!
Перекинулась болотная свора на деревню, стала орудовать с понятием: в каком дворе или рядом побывал Егор днём, там ночью шабаш затевается. Ребятишки в деревне на нет перепуганы, старики, которые совсем слабые были, в неделю перемёрли. Может, и побежал бы Егор, вытянул из болота игрушку ту, да бабы каждодневно с иконами на болото затеяли ходить.
А черти знай себе шабашат!
Стали люди от Майка, как от прокажённого, шарахаться: мальцы с визготнёй в подворотни лезут, молодайки открещиваются от его сглазу, кабацким захожалам и тем в каждом лике Егорова образина грядёт… Спьяну-то они суют один другому кукиш в нос да волтузятся между собою во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Самому кабацкому наливайке сколь разов кидали в загорбок. Не зря же он, завидя на дороге Егора, дверные створы на засов стал закладывать.
Надумал всё же Егор выудить золото, отнести во храм, как первый раз обещался, да с Богом помириться. И пошёл! Куда денешься? Богу ведь не скажешь – ступай сам вытаскивай.
Подошёл Маёк к болоту в самое межвременье: бабёнки с иконами уже домой убрались, а чертям ещё рановато вылазить со дна. Вот и видит мужик: копошится кто-то у лозины!
«Ворюга! – понял Егор. – Ишь ты! Не пасено, а припасено! Щас я тебя в болотный кисель-то окуну!»
Тихарём докрался Егор до лозины – мать честная! Разлюбезная его стоит у самой топи и патлами трясёт.
Так весь дух затаённый из себя и выпустил Маёк.
Дёрнулась Прилада, обернулась на выдох да и шемонит в темь:
– Ты, что ли, Ефрем? Где там остальные-то? Пора уж обряжаться в чертей…
«Ах ты, дура-голова! – ругнулся в себе Егор. – Вот ведь от какого чёрта напасть моя ведётся! Как я раньше до этого не додумался?»
Кинулся он вперёд да ка-ак шугнёт свою зазнобу и смахнул её с кочки в самое пекло вонючее!
Барахтается бабёнка в топкой лохани, цепляется за осклизлые её краешки. И подвернись ей под руку Майкова удила. Ухватилась чертовка за ту удилу, обратно на кочку лезет. Егор верёвку от лозины отмотал – сперва хотел совсем упустить, да пожадовал богатством и начал бабёнку удить: то дёрнет удилу, то ослабит…
Как ни цеплялась косматая за скользкую верёвку, а всё-таки ушла с головою под рясковый настил. Егору бы подождать, когда ей болото само руки-то разожмёт, да послышалось ему, что кто-то зовёт бабёнку знакомым именем. Заторопился удилок – силой дёрнул верёвку! Забыл, что стоит не дома на полу. И повезли скользкие подошвы хозяина следом за его милашкою.
Только теперь Егор Майков чистосердечно раскаялся в своей страшной жизни. Но и развернуться бы он успел в чёртовом окне, успел бы, может, и уцепиться за кочковые похламки. Только шалишь, паря! Наперёд разуму рукой водишь!
Из месива из болотного вдруг вылезла хваткая пятерня и поздоровалась с Егором за его протянутую руку. Крепко поздоровалась! Соскучилась, видно, хозяйка болотная по добру молодцу. За собой потянула гостя дорогого потчевать на радостях вонючей кулагою. Не успел Маёк даже глянуть на дружков своей зазнобушки, прибежавших к чёртовому окну поглядеть, какой добрый картуз оставил им Егор на память об себе. Да ещё на глаза вырвался из болота здоровенный пузырь и лопнул сердито…
Слышали в деревне люди, как до самой зари перекликались на Комарьем болоте тревожные голоса, кто-то всё звал кого-то, аукал.
Доаукался, нет ли? Но с той самой ночи бросили черти по дворам прокудить.
С годами болото усохло, на месте чёртова окна легла тряская ямина. Забыли люди и об самом Егоре Майкове и вот впадину ту болотную и по сей день Майковой ямой зовут.