bannerbannerbanner
полная версияСитцевая флейта

Светлана Геннадьевна Леонтьева
Ситцевая флейта

А сейчас, а вчера я из прошлого, из Ленинграда

вот пишу, визг снарядов и вой площадей,

мама, Веня, соседка…хочу про живых, про когда-то.

И про то, что мы встретимся! Запах цветов, имбиря

и берёзовых почек. Что русский всегда про берёзы,

выживают они вопреки, а не благодаря

даже с этою раной в боку там, где слёзы.

Нынче были в музее у нас Вера Инбер. Вишневский, Цветнов.

Я пишу из всех памятников, гарью пахнут кричащие буквы.

Покроши хлеб и просо, как было когда-то, пшено

голубям, воробьям, белым чайкам на Волге у бухты.

Я по клюкву ходила, и я приносила грибы

с золотистыми шляпками, жарила с луком, картохой.

И не верь, что мир – прах. И не верь, что могу я не быть,

мой кровинка, мой кроха.

Поэту

1.

Чем занимается поэт? Один идёт, спасает мир.

Собак да кошек, птиц, калек, того, кто нищ, того, кто сир.

Как Данко, разрывает грудь и достаёт свои слова

расстрельные в висок, вовнутрь.

Писал же Фёдор Сологуб:

«Смерть нам к лицу», что плоть – дрова!

В поэте сотворился мир.

Так, из поэтова ребра

(поэтом был Адам!), бери –

возникла Ева. Всё – вчера

поэту завтра! Слёз поток,

чтоб море просолить со щёк,

поэт убитый, как зверёк

лежит, скукожив тельце вширь,

вдоль-поперёк…

2.

Настоящие поэты клянутся, что умрут!

Отпустят всех птиц из грудной они клетки,

но вовек не бросят крепость-редут,

разрушенный, преданный за тридцать три монетки.

3.

Настоящий поэт никогда не скажет пренебрежительно

про русские, белые, что музыка на морозе,

про них, невозможных, как небожители,

про них, чей в крови у нас сок – о берёзе!

Настоящий поэт настоящему поэту

свою руку подаст. И плечо. Позвоночник.

…Мы замерзаем у ног этих жгучих брюнетов

нынче ночью…

4.

Поэт не ревнив. Не завистлив. Не станет

кричать: «Ой, украли!». Он взвалит на плечи

свои Арараты из марсовой стали,

свои Эвересты из снов на металле,

ему эшафот – место на пьедестале,

петля – ему маятник млечный.

5.

Мне так хорошо ходить оплеванной, заклёванной,

меня ненавидят все графоманы.

Но я не затонирована, не забронирована,

вставляйте персты с мои рваные раны.

Я просто жалею всех тех, кто отважился

меня таровать. Выжигать в строчках лилии.

Растерзанным я Альбиони – в адажио

срастаюсь: вот кости, а вот сухожилия!

6.

Маяковский рифмуется с Бродским и Вознесенским,

Евтушенко читал лекции в ажиотажной Америке.

Настоящего поэта сколько ни ставь к стенке,

он вырастает Стеной Плача и Стеной Истерики.

7.

Ты спроси у меня, как бороться мне с Каином,

Ты спроси у меня, как смириться мне с Брутом?

Обступили – до виселиц! – центр и окраину,

и что проку им в ноги упасть мне прилюдно?

Выдирая из сердца свой город до камня!

Не спасая себя. Подарив своё имя

всем кострам инквизиций, кто печь, а кто пламя.

Я теперь лишь идея, крыло, струйка дыма!

Перекрыты артерии в складках зажимы.

Прорываться пытаюсь зерном, васильком ли,

меня в люльке качает земля одержимо,

как родиться в овечьих яслях, на соломе,

в непорочном зачатье? Где тёплые овцы

свои морды просунули, дышат! Как дышат!

Я не знала дыханий таких вот сиротских,

я не знала пророческих запахов мышьих,

я не видела шерсти такой белой-белой!

Не качала беспомощно так своё тело,

не была так безбрежно, отчаянно лишней!

Здесь дощатые стены, лишь ветер, сквозь крышу

завывает метель! Но зачем же, как можно

в январе дождь со снегом, испорчен как климат!

Брут подкуплен.

А Каин, что брат, выел ложью,

метит в братьев, в сестёр. Вот вам фото, вот снимок.

Вот картина, её добывала я с дрожью

поцелуями Климта и криками Мунка,

намывала, что золото сердце под кожей.

Как же это возможно? Такое возможно?

Ну-ка. Ну-ка…

О, какое есть счастье, чтоб птицей из снов мне,

человеком во сны! Обрубая все связи.

Можно выдрать из морока, лести, из грязи,

но как смыть грязь чужую? В каком мне поклоне

и в каком мне прощенье, разбитом на части

выцеловывать из немоты сотню звуков?

И себя добывать из акульей мне пасти?

Дай мне руку!

Моя ДИАЛОГИЯ

Генетический код, словно пулей пробит,

хромосомный набор расщеплён на куски.

Помириться нам как? В алой крови обид,

в горькой памяти ран, как зажить по-людски?

Как рожать не Андриев, Остапов одних?

Научиться нам как, матерям, из простых,

деревенских, крестьянских? Как вправить мозги

заблудившимся детям?

Сожму кулаки

те, к которым пришито людское добро,

и тепло, и любовь…

Но пробито ребро

у Андрия, о, как он во поле лежит:

чуб размётан от ветра, рубаха шатром

размахрилась. О, как же вы, Гоголь, суров!

Сколько много Андриев…о, боль моя, стыд!

Не рожала его я. Но сердце свербит

за предательство родины и матерей

да отцов. Сколько плакальщиц надо позвать?

Сколько надо разрушенных нам алтарей,

сколько памятников сбитых строить опять?

Чтоб понять, осознать – предающий Андрей –

новый Каин. Их много, их целая рать…

О, держи меч свой яростней, родина-мать

в серебре слёз хрустальных. И рви из нутра

арматур и железных штырей гневный крик!

Погляди, там, где солнце – пожарищ дыра.

И пробитое небо гвоздём напрямик.

И пробитая память. И вновь бой идёт,

и Андрий предаёт у российских ворот.

И Остапа терзают. И рвут кости вдрызг.

…Вот такие сыны – нет иных! – родились!

***

Стены Плача, Стены Скорби, лабиринты –

к ним кидаюсь я на грудь. Шершавый камень

мне царапает ладони. Криком крик я,

словно клином клин так извлекают.

О, и мне бы…каждый Плач утешить! Здравствуй!

Из себя исторгла сотню плачей.

Как утешить Ярославну? Застят

слезы мне глаза, гортань! В палачеств

как мне всех своё раздать бы тело?

Как утешить старика Тараса?

Как вложить в уста его шедевра,

мне в его перо святое сказа:

«Не роди Андрея-сына!»

Связок

не хватает в горле – всё помимо.

Смерть предателям! Истёрла все коленки.

Я не предала. Но встану к стенке.

Не лгала, не крала, не жильдила.

Пусть с крылами – всё равно бескрыла,

пусть с любовью – всё равно не люба.

Не чужие, а свои погубят.

Милый, милый.

Незабвенный – завтра же забудет!

…Сиротою лучшими людьми я,

сиротой к настенным я поэтам.

Возникают рвы, валы, кюветы.

Не стена растёт – лоботомия.

Рассеченье мира. Больно. Бритвой.

Разрывают связи, связки, жилы.

Слышу крики: «на ножи, на вилы,

на ракеты, копья…»

Милый, милый

по другую сторону стоишь ты

баррикады! (На запястье выше

родинки. О, как их целовала

каждую. В постели…) Все три вала

между нами. Я сползу по стенке

и по всем, по этим Стенам Плача

по родным, безудержным, вселенским,

по бездонным, по бездомным, детским,

но в ответ –

не сдам ударом сдачу…

***

«Хочется мне вам сказать, панове!» –

так диалог начинался Тараса.

Родненький мой. До измены сыновьей

время немного осталось! Запасся,

словно бы на зиму банкой варенья,

верностью родине! Деды, отцы где

кровь проливали! Тела, как поленья

в топку кидали, где мины мишенью,

раны разверсты…красна земляника…

Отче! Тарасушко! Плачь превеликий

скоро раздастся над Русской землёю!

Оба спогибнут. Остап пал героем.

…О, как он пел эту арию стоя

за пару глав до скончания боя,

глядя на мертвое тело Андрия:

– Что же ты…братко!

Всклень степь казацкая вся без остатка,

родина рвётся: рука, чрево, матка –

всё наизнанку: крыло, кости, выя.

Есть кто живые?

Мама. Тарас. Украина. Россия.

…Пахнет зловонно предателя тело,

гадко, противно, его тленом съело,

и нечем плакать – клюют очи птицы,

выдрано око, что шарик искрится,

и небо выжгло мозг тот, что Тарасу

вправить, вовек починить не удастся!

Этим вот я истерзалась до капли,

словно прозрела я вдруг, больно так мне:

целый народ! Очень много народу

к панночке спать отправляются сходу.

Где взять отцов нам, Тарасовых сабель?

Мир весь разграблен. Разъят. Испохаблен!

Смыслы поменяны равенства-братства

на: извлеченье из боли богатства,

на: ради выгоды нужно сдаваться,

на: демократство, на лауреатство,

на: развращение, вражество, адство!

Снова выходит Тарас в поле Бульба:

– Стой же! Слезай с коня! (Гневные очи!)

Я породил! –

крик на грани инсульта.

– Я и убью! –

пульс… но нет больше пульса.

Выстрел грохочет.

***

У меня к тебе чувство родства – Рождество!

У меня к тебе праздник, где булки, ватрушки.

У меня к тебе храм, где разверсты его

величаво ворота: девицы, старушки,

волгари, продавщицы, кассирши, толстушки,

забубенные странники, две акушерки,

аллерголог, артист из простых, из губернских,

о, молись, на коленях пред Богом, народ!

О, родимый, из Сормово или мещерский

те, кто строили автозавод!

В Новый год заходился ты на фейерверке,

пил шампанское, ел оливье. Что ещё

нам осталось? Толпой общей в беленькой церкви

повторять вслед за батюшкой (пульс учащён!),

ибо Бог любит всех. Бесталанных, простых,

 

обездоленных, странных, запойных, ленивых,

всех блудниц, мытарей, сребролюбых, таких,

кто в мехах, кто в рванье. Всех больных. Особливо

всех немощных, всех попранных несправедливо,

всех оболганных. Ибо для Бога нет злых!

Вот стоят они вместе единой толпою

толстосум и бедняк.

Шоферюги, изгои.

Провинившиеся и святые. И все.

Наконец-то могу дать я волю слезе

и подумать: «Дитя в теплых овцевых яслях,

научи нас родиться в кормушке, обмаслясь,

где пучки из соломы, где снизки и свясло,

вол, телёнок и овцы – дыханием греться…»

Научи собирать в нас разверстое сердце

и дыши в нас. Дыши! О, малец сероглазый!

Пряно. Свято. Светло. В грешных нас, несуразных.

А затем на Голгофу. С разбойником рядом.

Научи быть великим. Негиблым. Распятым.

И скукоженным тельцем в крест вжаться. Так, Отче,

в Рождество нам на землю послал Сына ночью.

Это можно понять лишь умом надвселенским!

Можно телом принять ни мужским и ни женским:

в этих косточках птичьих и спинках стерляжьих.

А толпа нарастает. Идёт служба дальше…

Нет бездонней могил.

Нет живее убитых.

Нет любимей распятых.

Нет жальче невинных.

…А дитя в тёплых овцевых яслях глядит так,

что слезами давлюсь я:

О, Сыне!

О, Сыне!

***

Она маскировалась подо всё:

под страсть, под нежность, ссоры и разлуку.

Она убьёт, спасёт и вознесёт,

похожая на боль и лженауку!

Судьбу свою скормила ей: держи!

Я все клубки у Ариадн смотала.

А ей – она же вечная – всё мало,

многоэтажной, что ей этажи?

Ей невдомёк, она без языка,

что в Вавилоне языков смешенье.

Она так низко падала – жестка!

И возносилась до изнеможенья!

Не просто щёки, я ей всё лицо

и всю себя подставила – не жалко!

Под это небо, отсвет чей свинцов,

фаршемешалка, соковыжималка.

Сама себе и жертва и палач!

Как от любви я голову теряла,

и всё равно – ей вечной! – было мало

всех городов в груди, высоких мачт

и Пенелоп, что ткали одеяла!

Хоть пой, хоть вой, а хоть пляши и плачь!

…ты в Китежах моих, в моих столетьях,

что свили гнёзда в птичьих позвонках,

и тот, кого люблю – теперь в веках,

и оттого, что я люблю, ты весь вне смерти!

***

Не всё в нашей жизни проверенно мерками,

на грудь я смотрю на свою в тихом зеркале.

Любимый мой помнит любую подробность,

тепло её, жертвенность, страстность и робость!

И запах ванильный! Плоды так упрямо

все благоухают умильно и пьяно.

И запах пшеницы, и спелого хлеба,

грибов и цветов, запах первого снега.

И запах дождя, запах пота и счастья,

корицы и мяты, охотничьей страсти.

Озона и кофе. Лаванды, мелисы.

Как грудь моя пахла, когда сын родился!

Молочным, крестильным, медовым искусом,

младенческой кашей, алмазным моллюском!

Два яблока – грудь моя, сладкие соки.

В сосок мой, вцепившись, ребёнок причмокнет…

Мы в снах Цареградских, мы в княжьих улусах,

в славянской мы вязи, калиновых вкусах,

архангельских мы, серафимных, мессийных,

мы в аргамедонновых связках российских.

В пучочках насушенных травок в прихожей,

в иконах Мадонны, названиях Божьих.

О, как хороша грудь кормящей мамаши

под бязевой майкою млечною пряжей

блеснёт, распахнувшись, цветастый халатик.

Грудь женщины – звёзды на фоне галактик.

И космосу светом она, округлившись,

открыта по-детски, в доверье, в затишье.

Не надо ни знаков, герба ей, ни флага,

нужна для защиты семьи ей отвага!

И крестик злачёный сияет в межгрудьи,

и родинка, как в Вифлеемском сосуде.

А правая грудь чуть поболее левой,

а левая чуть поупруже, напевней,

моя асимметрия дальнего севера –

кувшин розоватый душистого клевера!

ГЕКУБА

Спящей на ложе своём, в Греции, в каменных днях,

в глиняных городах. Бодрствовать нету смысла.

Где по поверью она, кутаясь в простынях

видела: Троя горит, дым летит коромыслом.

Милый, единственный мой, помнишь, что было тогда?

Снежно-песчаный курган, где Сириус пьёт из стакана

за одичалых собак – это же их звезда,

если одной из них после Гекуба стала.

В этих я снах из снов кости кидала: лови

мясо, остатки супов, хлеба, зерна немного.

Сколько столетий, эпох нашей с тобой любви

на миллион разлук битого камнем бульдога.

Может, я вижу сон вовсе не свой, а твой?

Руки, что вдоль летят – волосы, шея, тело.

И от восторга я, словно скольжу под тобой,

гибкая, что змея. Млеющая, опьянела…

Слушай: воскресни вовнутрь! Если убитым ты был.

Слушай: убейся вовнутрь! Если ты был не повержен.

В лоно, во чрево, во глубь, в пазухи всех могил,

в кратер вулкана – горяч, розов и страстно нежен.

Всё остальное чушь: рёбра, предплечья, душа.

Главное для тебя – всепобедимая сладость!

Я разрешаю всё! Женщина тем хороша,

что Вавилон сокрушён, а что Блудница осталась!

Буду тебя целовать. Буду ловить я твой рот.

Родинки, пульсы, живот…Рано! Пока ещё рано!

Знаю, что этот вот сон сладко и больно убьёт.

Да мы с тобою уже рваная, общая рана!

Капельки крови мы. Нас после смоет водой.

Но мне сейчас всё равно. Я же ещё не очнулась.

Глажу ладошкой лицо. Ты же такой молодой.

Вижу: рубаха твоя свесила крылья со стула.

Вижу, что младше меня ты, где ахейцы с мольбой,

на Агамемнона ты младше и на Поликсену.

Младше на слёзы богинь – вечно рыдающий вой,

младше, когда я к тебе руки свои воздену.

Младше на это вино красное, сочное и

вровень со мной на любовь. Нежность и страстность нашу,

на имена, племена, странствия, горечь, бои.

Это тебе Одиссей, от берегов чаля, машет.

Это Итака в слезах. Это фракийцы в ночи.

Маленький тощий щенок, что вислоухий и зряшный.

Я его прикормлю, сына бульдожьего: щи,

рыбу, сухарики, хлеб – тёплый, зернистый, вчерашний.

Всё, что ни делаю я там ли, не там ли, а здесь,

вижу тебя я во всём: в гугле, в фейсбуке, с экрана,

что ты со мною. Во мне, словно бы в море ты весь,

сверху, классически. Но

рано! Ещё милый, рано!

Солнце. Рассвет. Заря. Каменный Зевс растёрт,

каменный Зевс разверст в бронзу, в огниво, в злато.

Боже, какой смешной этой Гекубы щенок.

Как сокровенна она – нам за любовь расплата!

***

Если честно, то я совершила почти невозможное.

Я простила. Хранить перестала обиды свои

в той шкатулке простой, без каменьев, без глянца подложного,

слишком много у нас той моей одинокой любви!

Слишком много у нас – ты не ценишь – но цен сногсшибательных,

слишком много хранимого – ты не хранишь – я храню,

слишком много у нас – этих цельных, таких замечательных

моих резанных вен и растерзанных слов на корню!

А тебе – чистота. Тебе травы алтайские. Родина

самого Шукшина, восхожденье, признанье, цветы.

И снега все твои – драгоценные и новогодние.

Лишь одна я камнями забросана.

Только не ты.

Лишь один ты мне снишься. Не я тебе – нежная, страстная,

да такая горячая, родинка, что на губе.

– Ну, давай в кафе встретимся! – ты позвонишь мне. Отказами

эта улица Горького, памятник каменный где.

Там под платьем в обтяжку белье кружевное и лифчик,

кружева от Версаче и запах ванильный духов,

я могу умереть для тебя безмятежно, не кичась,

я как вечная Герда на север из льдов да из мхов.

Где обрублено море, где горечь крушенья и глыбы

в моих хрупких ладонях на линии жизни кипят.

…Шелковистые пряди (ты коротко стрижен и выбрит),

я в сомненьях, терзаньях, в соитьях с тобой без тебя.

***

Коромыслова башня – навеки моя!

Возлюби, придави, камнем ляг мне на грудь!

Вам – проект.

Вам – название книг бытия.

А мне – жизнь, а мне – смерть и всежизненный путь.

Мне ни прозы не надо от вас, ни стиха.

Я хочу эти камни под грудью вдыхать.

Я хочу их носить в чреве вместо детей,

вместо птиц и зверей, вместо рощиц-полей,

Коромыслова башня – моя на века.

И не смей, и не смей: тело девьё поёт

под камнями её, кирпичами её,

посмотри: вот сломался, коль шла, каблучок,

и ведро в коромысле вцепилось в крючок.

Упадёшь – закопают, я знаю, за что:

вот за эту пропащую, за красоту,

вот за эту высокую, за чистоту.

За Никольской, за Тайницкой вниз и вверх съезд,

лучше буду виновной, чем так, без причин.

Ибо общество наше предаст, выдаст, съест,

потому и люблю его, выход один.

Как и вход через арку. Идём же, идём!

Сколько можно веков мне – Алёной – лежать

в нашей волжской земле? Подстели хоть пиджак

в мой вмурованный плач,

в мой вмурованный дом.

Я же чувствую глины вмороженный ком!

Как достать эту башню из девьей груди?

Приложи своё ухо к златому холму:

не спасёт красота, не спасёт. И не жди!

Красота для спасенья совсем ни к чему!

ПРОЩЕНИЕ

***

Я не размениваюсь на обиды.

Я не растрачиваюсь на них.

Хочу, как солнце кричать: «Гори ты!»,

хочу Дантесом я быть убитой

в российских рваных снегах живых!

Хочу, как травы.

Хочу, как рыбы.

Хочу молчать. И не помнить бед.

Пусть камни вслед – но какие обиды?

Пусть раны в сердце – но в ранах свет!

Опять же солнце. Опять же люди.

Обиды – слабым, пустым, что дым,

а мне прощение, как орудье,

а мне любовь к не прощавшим, им

мужчинам, женщинам. Мерить ссорами

ужель возможно короткий век?

Раздраем, сварами и раздорами,

затменьем, мщением и укорами.

Уймись, бессолнечный человек!

Уймись, обиженный и нанизанный

на острый сабельный штык обид!

Ты мной ушибленный укоризною,

в тебе мой весь Арарат болит.

В тебе все нити мои Ариадновы,

в тебе, о, мстительный, зуб за зуб,

своей обидой навек обкраденный

иль на два века – в соцсеть, в ютьюб!

А ты мне дорог. А ты мне люб.

Пусть буду я эпицентром Дантовым,

пусть все круги – я, как есть, вокруг.

А китежградским – тире атлантовым,

нет, не присущ мне обид недуг!

Вот сердце, сердце да в рёбра – вожжами,

вот мысли, думы – в разрыв, клубя.

…А я готова рубаху с кожей хоть

отдать последнюю за тебя!

И жизнь готова – бери всю, властвуя,

себя готова – в горнило дня.

Глоток последний воды ли. Яства ли.

Прости меня!

***

Всем, в ком я умираю. Всем, в ком я умерла,

я пишу эту записку предсмертную, бьющую в ритм!

Пусть будет она мягкой – в ангельские крыла,

пусть будет она такая, что в огне не горит.

Пусть будет из моих тягучих псалмов и молитв,

пусть будет кому-то Царь-градовский щит,

тонкий лёд Атлантид!

Всем, в ком я умираю пофразно, построчно, последно

или совсем без следов.

Любимому моему! (О, поцеловать бы его подмышки, особенно родинку слева,

которая снится,

от нежности тая, от слов,

от всех айсбергов и всех «Титаников» помнить частицы…)

Всем, в ком я ещё теплюсь, всем, в ком я ещё жива,

всем, в ком я ещё дышу, ещё говорю, пишу, надеюсь.

Им не обязательно помнить, им проще, чтоб трын-трава,

сходная с землетрясениям в аверс его и реверс.

Им всё равно не продолжить дело моё. Они

слишком тепличны, когда помнить меня обещали.

Я обращаюсь к тем, в коих мои огни,

махонькие, горят между иными вещами.

Между «прости и прощай». Между, где рвётся мной нить.

Между борьбой и уютом, выгодой и ленцою.

Не приносите букетов. В вас я не сбудусь. Не быть.

Не восходить. Не кружить. Не говорить в лицо мне!

Просто пищу я письмо вам. Рву. И опять пишу.

Я умираю в глагольных рифмах и недоподругах!

В чьих-то обидах не равных ломаному грошу,

в сплетнях, в закрытых дверях, в чьих-то свинцовых кольчугах!

Но вот такая – больная – видно, поэта судьба!

Но вот такая – большая – видно, в груди плещет рана!

Вечно себя отпеваю в чьих-то чужих я гробах,

в чьих-то чужих языках, на остриях, нирванах.

Видно, сама себе я – цель и сама – урок!

Вот я возьму и воскресну! В вас! И не в вас! И в похожих,

ибо я – не итог. И не ложусь под каток

 

этих чужих дорог, этих земель придорожных!

В сон свой любимый и в сок этих берёзок в лесу.

Пей, вспоминая меня, вдоволь, в исток напейся!

Письма мои, как глоток, словно у провода ток,

лейся в меня – спасу! Право же мир, не тесен!

Поутру в серебре пальцы от этих строк.

Как в серебре мой крестик.

***

К тебе иду я, к ним, иду ко всем,

чтоб стать щитом, бронежилетом, тем,

чем можно заслонить, спасти, отъять и вырвать

у смерти. Войны поменять на мир нам!

Наверно, где-то есть огромный диск, компьютер:

спасти в спогибших матерях малюток!

Спасти возлюбленных,

родных,

их жёны ждут!

Зефир, халва, вино, еда, пломбиры.

Не сабля, нож, не пули, не редут.

…Ты ночью снишься мне. Приходишь в сны, уют

налаженный, в мой быт квартирный.

Рейтинг@Mail.ru