bannerbannerbanner
полная версияСитцевая флейта

Светлана Геннадьевна Леонтьева
Ситцевая флейта

Бьют барабаны!

Гуленьки-гули! Давай отмотаем в другой

век! Даже в эру другую, где звёзды в ладонях:

спамит Гомер. Спамят греки. И грезит прибой.

Троя – на месте! И мир ещё ветрено-сонен!

Всем эмигрантам не выдали виз. И Парис

жадный до нег, до жены самого Менелая,

где-то в бесчисленных дебрях провис и завис,

«Зевс» – это общество в пользу защиты трамвая…

О, наши войны Троянские! Голод, разруха, пожар!

Пахнете жаждой наживы вы, кровью и потом!

Мы не убиты ещё! Но поранены. Сед, млад и стар.

Свой – свояка. Брат – на брата. И скачут галопом!

Где этот горний и где этот чистый был свет?

Где эту тьму вы черпали из нор да из схронов разверстых?

Мы разделились. Кричал я, вопил я вам вслед:

– Целостным будь, монолитным!

В душе – Ахилесным.

Кто в слепоту раздробился. А кто в глухоту.

Сколько история раз упреждала, учила.

Не научила! Какой мармелад там

во рту?

С порохом злато. И деньги с проёмом тротила.

Что там за рифма: дышу-напишу-отомщу?

Что за слова: захотел-угорел-выстрел в спину?

Что там, в котле подавали, какую лапшу?

Вместе с обглоданной коркой кидали в пучину!

Ты за кого, о, Елена Троянская? Или же ты

тоже распалась на тронутых и продающих?

О, не твоё ли последнее тело впаялось в мосты,

Чесму проедешь – ты шёлком заверчена тушей?

Нет, не твоё! Там кочевница, гордая мгла.

Нет, не твоё! И слова там иные, молитвы.

Ты – это поле! И ты это небо взяла,

словно бы мужа. А после – разбилось корыто!

Всё сокрушилось! Разъялось!

………………………

Особенно мне

жалко вот этого – в ноги паду я! – ребёнка!

Руки, как крылья тяну, что расшиты во льне!

И – ко груди! Ему холодно!

Лишь рубашонка,

ткани кусок на измазанном тельце золой.

Если украсть бы у всех матерей – нежность, ласки!

Слёзы! О, маленький! Ты – сквозь эпохи – постой!

Всё-таки рухнула Троя!

И стянуты, сорваны маски!

Сквозь все столетья, о, как мне прижать бы дитя?

Чтобы кормить, пеленать! Это – лучшая кража!

Ты – эгоист, злой Парис, ненавижу тебя,

в наше бы время ахейцы-отцы, с ними я же,

плюнув в лицо, отвернулись! Метатель копья –

ты в наше сердце попал, как подкупленный снайпер.

Вот она кровь. Вот война. Пала Троя моя

в стоны распятий!

***

«Так сходят с ума, – повторял Вронский…»

Из романа Л. Толстого « Анна Каренина»

…роман весь целиком, роман весь в шрамах,

особенно когда в последней сцене,

вот если б ты любил земным всем шаром

вот если бы. Ни более, ни менее.

Вот если б всей душой, вот если б, если б…

Но, Анна, Анна, разве так бывает?

Давай подружимся, попробуем всё взвесить,

тогда под поезд ни к чему, ни под трамваи!

Из двадцать первого я века восклицаю,

из двадцать первого я века, где зима и

такое ж общество! Бомонд. Твит. Фээсбуки.

Сеть социальная. Имущих власть, имевших.

Препоны, губернаторы, ЖЭК, Дуки.

Разочарованные! О, как много женщин

не то, чтоб бескультурных. Но в культуре.

Не то, чтобы бездарных, но почти что!

Из двадцать первого я века, как де-юре

и как де-факто, говорю, что больно слишком!

О, если б, если б этот самый Вронский

да с пересчётом ровно на два века:

вот также бы в любви водоворонку

увлёк меня б румяную от снега!

Увёл. Уговорил. С пути содвинул.

Убил бы память. В сердце – медь с шипами!

А сам бы, не дай Бог, как дворянину, –

война ж кругом!

Нельзя остаться, – в спину

ему б кричала, кинувшись: «Я с вами!»

О, милый, милый! Родненький! Любовник!

Терновник! Слива-ягода! Останься!

И – тело под ноги ему б своё смоковье,

и груди белые ему бы, уст багрянцы!

О, если б я была Карениною Анной!

Безмерною, ревнивой, бесшабашной,

непризнанною обществом, незваной

на бал, на скачки, где Фру-Фру изящна.

В извечном, пряном, непогибшем смысле,

где мир весь-весь на гибких, скользких плитах.

О, если б лучшей женщиной! Чтоб письма

читать любовные, не эсэсмески. Титул

носить «её сиятельство», сиять бы

и не померкнуть! Несгоревший ужин,

не выходить из этого романа,

не выходить из этой недосвадьбы,

не выходить, где луч до боли сужен.

Да что там луч? Из фобий, страхов, маний,

из жёрл, помолов, из петлей вокзалов,

из всех ролей, театров и антрактов!

Лишь только слышать: как там дребезжало

всей нотой «до» простуженного такта!

Шах и мат

Это можно понять лишь израненным сердцем,

перештопанным вдоль, поперёк, во всю ширь.

Например, как авгуры, латинское tectum –

раздвигали пространство, объёмный эфир.

И ложилось им небо под ноги… О, надо ль

неразумных наказывать, спутанных в лжи?

Мы-то видели, рухнула как анфилада,

и кирпичная кладка сложилась горбато,

словно гроздь виноградная смялась…Лежи

грудой «Апофеоза войны», как «Купанье

в красных реках коня». Вот теперь умиранье

много ближе…

Кому мы доверили жизнь

после этих лихих и стальных девяностых?

Скупердяям, стяжателям, блудням, прохвостам?

А Дом Троицкого, что был на Пискунова

с его крышей игорной и дверью-подковой

разорили сначала, продали, снесли,

довели до полнейшего краха! Был повод,

чтоб продать подороже участок земли

для директора рынка в пылу беззаконий!

О, как низко ещё мы падём!

Как уроним

мы реликвии наши в грязи и пыли!

Отвечать будут кто? Дети? Правнуки? Ибо,

как ответить за жадность,

за зло,

за погибель?

Этот шахматный дом сбережённым был в голод.

Этот шахматный дом сбережён был в бомбёжку.

Этот шахматный дом сбережён в красный молох.

Лишь авгуры с усмешкой глядят из-под чёлок

на окошко:

– Да, когда ж вы натешитесь, толстое брюхо

да когда ж вы набьёте, доверху карманы?

Мне-то что? Я – давно городская старуха,

я привыкла, что вместо культуры порнуха,

я привыкла, что всюду косуха да шлюха…

Но как можно доверить авгуров барану?

Вам не странно?

У меня с этих пор там, где сердце багряно,

просто рана…

Мне не страшно уже ничего: пули-дуры,

обвиненья, предательства, камни в затылок!

Ибо дом заповедный снесли, где авгуры

раздвигали пространство…О, бойтесь ухмылок

заповедных жрецов! Нестерпима утрата,

значит, мы не достойны, коль было изъято,

ни распятия Божьего, ни то, что свято.

Ни страны, где была богатырская сила.

Не достойны ни рая, ни райского сада.

Мимо, мимо

уплыло.

СЛОВО О ГОНЧАРЕ

Что ты цедишь слова, как сквозь зубы, рот сузив?

Где гончар, чтобы миг этот переваять?

Где гончар, коли держит он войлок, убрусы

там, где мягкое с твёрдым, где ткань бытия!

Вот он держит на талии пальцы тугие,

выплетая весь мир (я прошу, помолчи!),

перед небом исплачутся души нагие,

братья-сёстры начально все мы, не враги, и

я зажгу для тебя три церковных свечи.

На колени!

Ползком.

Рыбьей спинкой, стерляжьей

прислонюсь к небесам:

– О, для неба нет злых!

Есть больные, грешащие…

Все в землю ляжем.

Одинаковы все! Смоляные котлы

для любого сготовлены! Нет там халвы

и сгущёнки, и масла с духмяной икрою.

Не являюсь для неба – ни стервой, ни злою.

Гончару – все мы глина из вязкой земли!

И на плахе планет замыкается кругом,

маховик на оси крутит он с перестуком,

так смягчается сердце,

что камнем секли.

Брось ты камень, однако! И так слишком туго,

и так предмагеддоно, погибельно мне!

Не молись против ты. А молись ты в объятья,

в восклицанья, в любовь! А иного нам хватит

и вдвойне, и втройне.

Конь по кругу бежит. И гончар сводит пальцы

нам на шее уже, возле горла. И кальций

нам из глины, и камня протёк в позвонки!

Хочешь, сдамся тебе? Хоть до капли отдамся?

Нареки

ты меня «человеком хорошим», «человеком совсем никаким»,

«тем, кто молится:

– О, ты не даждь нам в жестокой,

несмолкаемой ране погибнуть. Под током

жёстких фраз, наговоров, продажной сумы,

быть разъетыми лжою, сухими дождьми…»

А гончар лепит, лепит из глин да кошмы.

И всё также по кругу летит в тесьмах конь.

И меня он – в огонь.

И тебя он вдогон.

Так сравняемся мы!

***

Зов пустыни безмерен, он не пощадит!

Поцелуи Иуды здесь бьют фонтаном.

Я теперь понимаю всю тоску Атлантид,

она бьётся во мне, пробивает мне щит.

Зов пустыни звучит целым хором органным.

О, как выжглась ты!

О, как иссохла ты вся!

Лисьим тельцем скукоженным пала в огниво!

Где же роща твоя? Где хоть ветка оливы?

Где твой голубь?

Не надо, не надо зазыва.

Раньше сад твой взлетал к небесам, голося.

Плодоносный. Густой. Но вопишь ты мне: «Отче!»

А в руках у тебя булава да гюрза.

А глаза

у тебя – синевою, что ночью

налились. И в кровавых, ливанских кружочках

притуплённая мордочка. В щелях скользя,

насыщайся! Живи. И в прохладных ущельях

забывай моё имя и знаки его.

И рунический смысл – этот сестринско-дщерий.

Ах, гюрза, ах, танцовщица жадных материй!

Зов пустыни он слаще, пьянее всего!

Яд смертелен на Кипре и в Таджикистане.

Ты бывала. Ты плакала. Слала посланья.

Но ответ тебе я добывала из фраз

 

этих шёлковых, этих немыслимых тканей,

из редчайших, из сливовых я Магелланий,

из живительных снов, приходящих не раз.

Намывала, как золото. Ты их топтала,

на вино ты – меня! Вглубь пускала ты жало.

Но из масти иной я – сама всё отдам!

Обворованный вор мой в обиды и срам.

Твой затылок простреленный рифмой глагольной.

Мне – сочувствующей,

созерцающей больно.

Так, что сердце стекает всей массой под ноги,

вот полосочки кожи как будто скатились,

вот растаяли нити твоих сухожилий.

Вот теряю сознание. Звуки. Дороги.

Да, укус твой опасен – глубокая рана,

но ты мне – словно доза, что для наркомана.

Зов пустыни мне нужен теперь до бессилья!

Ты меня не забыла там, где все забыли.

Ты взываешь ко мне – беспощадная, злая.

Я же, наоборот,

лишь тебя забываю!

***

…И всё равно я – заслонить, укутать,

и всё равно я – оберечь, спасти.

И всё равно – на амбразуру! Мука,

коль в стороне останусь, не в пути.

Ты виноват. Но я прошу прощенья,

прости за то, что ты зло обижал,

прости, что предал. То, что я – мишенью

для пряных ран и для осиных жал.

Я всё равно – ребро твоё, не больше.

Я, как росянка, что глазами кошек

глядит, мурча. Бессилен тут вокзал,

астрал, прогар, вокал, Сибирь-Урал,

Поволжская равнина не при деле!

Ты был со мной. Дожди пережидал,

снега и стужи. Подо мною пели

звенящие пружины на постели.

И скомканная простынь. Всё равно

прости за родинки, что плыли под устами,

как звёзды хороводом. Всё ж местами

я, как росянка. Из неё вино,

и из неё же яд плетут, лекарство.

Прости за то, что всё же не угасла

твоя-моя любовь цветно, умно.

Беспамятно. Убийственно. Напрасно.

Никем из нас с тобой не щажено!

А после этих чувств не выживают

обычно люди! Женщина и муж.

Росянка лишь одна глядит, слепая!

В Саратов, в глушь

её, меня, тебя. Не к маме – к тётке!

После любви такой мужчина – к водке,

а женщина на кухню к сковородке.

И ни каких ни крыл, ни звёзд, ни лодки.

А просто слёзы

и холодный душ!

***

Не встретиться. Не пересечься. И жарко

на ветках, что яблоки, глянь, снегири.

Гулять ли по тропкам забытого парка?

Иль просто в тени постоять, покурить?

И с этого мига полсердца не стало.

Одни лишь глаза, о какие они!

На площади Горького – вы с пьедестала

спешащий, стремительный. Плащ ваш листает

крылами секунды, мгновения, дни.

И вас узнаю я открыто, сезамно

по этому взгляду. «Сим-сим, открой дверь!» -

не надо шептать. Я ищу вас глазами

по той высоте небывалых потерь.

Так смотрит, наверно, летящая птица,

так смотрят, наверно, столико, столице

из прошлых, космических, радостных сфер,

так смотрит мечтатель, моряк, флибустьер,

так смотрит возвышенно из СССР

мой друг пионер.

Я их узнаю. И вас, Горький, познала.

Вы были – наш город Вы больше, чем свой,

из камня, из бронзы вы да из металла.

Огромный, живой.

И пусть говорят, пусть твердят про ошибки…

Мы все ошибались. И нынче ошиблись.

Ошиблись вчера. И ошиблись мы завтра.

Большою любовью. Землёю. И парком.

Но наши ошибки, наверно, не зря!

Наверно, они всем нужны и вам тоже.

..Вот я говорю – и мороз мне коже:

как взгляд ваш глубок. О, какие глаза!

Что драма у вас человечья, большая,

что сын ваш погиб. И вам доля такая:

донашивать сына

неумерший взгляд,

донашивать сына простецкий наряд.

Донашивать сына привычки-повадки,

донашивать звуки и мысли в тетрадке.

И вам подпирать все его небеса.

Глядеть и глядеть.

О, какие глаза!

***

Вдоль-поперёк исхлёстанной души

бродить ли мне так жарко, так остужно?

Вам в памятнике в этом парке жить,

с корнями и травою – нынче дружба.

Там справа тир, кафе, левей пивнушка,

шашлык и суши, с мясом беляши.

Июль у нас сейчас, как будто осень.

Ловлю ладонь я клёна. Кто б ещё

сказал, как вы, про эти рифмы в прозе?

А, может, ну её! И выдрать оси?

И зашагать? Под каменным плащом

живое: «не предам тебя!», стальное

под арматурой рваной – нутряное:

«ты – человек!», под сломанной мощой

такая боль! Не приведи столкнуться…

И вновь собрать на сотни революций,

переворотов, смену власти куцей

в Нью-Йорке деньги? Кто б такие дал!

Вам город жёлтых буйволов и пышек

рвёт сердце гвоздодёром. В терминал

бы вставить карточку сбербанка! Из-под мышек

выкрашивая сердца скорлупу!

Да видели бы вы их всех в гробу

в пылу двустиший.

Дать всем по вере, никому по лжи:

бездарные с бездарными в тиши.

Вам рвать булыжник

из каменного чрева. Или же

воскреснуть навсегда, нет, не из мёртвых,

а из живых, из всех семи смертей.

Из этих гипсовых, литых, тугих костей

в разрыв аорты.

Я клёна чуть прохладную ладонь

кладу себе в ладошку. Две ладони.

А в сумке с эсэмеской телефон

мой с непрочитанной. И Горький – в павильоне

не свержен.

Не повержен.

Не спасен.

Но ось крепка. И каменист бетон.

***

Вы гипсовый. Железный. Сталь-металл.

Не выкрошить разверстое нутро.

И в вас огонь, вода и ветра шквал.

И родина вам бьётся под ребро.

Она такая – может вознести.

И руки целовать, лицо и грудь.

И создавать фрагменты по кости.

Любая родинка, неясный штрих почти

сгодится тут.

Воскликнуть может поперёк судьбы:

«Я породила и могу убить!»

Цветёт у памятника возле городьбы

растенье-сныть.

Одна такая родина для всех,

таланных, бесталанных, нечет-чет.

По горло – в ней! По подбородок, зев…

Той родины, где молот и где серп,

давно уж нет.

По всё равно по грудь стоять нам в ней,

по память, по века, дуэль и смерть,

по Волгу, по Оку, по Енисей,

по все, сколь есть, её тугих морей

и ею зреть.

И прозревать. И убиваться ей.

И упиваться этой жгучей мглой.

Вот так врасти, как Горький, в нас – людей,

вот так вмерзать в Россию массой всей

нижегородской,

горьковской,

любой.

И сфинксом стать. И по ночам взлетать

да из-под век струить нездешний свет.

Но крепче панциря и над страной щита

нам ваш летящий в небо силуэт!

Вы видите. О, видите ли вы

то, что я вижу? Вмёрзшие ступни

в Россию-матушку? Там, в Петрограде львы

хранят покой, как было искони.

Россия так нуждается сейчас

в простом, лубочном, пряном торжестве!

Ещё, ещё в немеркнущих лучах,

в опережающем космическом родстве

со всеми Данко. С тем, который в нас.

И с тем, кто мимо вас. И кто – по грудь!

И кто – по горло. Горький, что каркас,

чтоб опереться, указать нам путь.

***

Гипсовый Алексей Максимович

на Автозаводе у лицея номер тридцать шесть,

таких называют у нас старожилами

и певчий наш парк, и деревья окрест.

И руки объявшие ширь необъятно

и взгляд! Кто такой бы во снах сочинил?

Вам дать бы трубу музыкальную, альтом

звучала бы скрипка, вдоль школьных перил

летели бы листья. И слушали дети

безмерную музыку! Анна, молчи.

Не надо об этом.

Трубит сквозь столетья

писатель в ночи.

Вот так воскричать, чтобы тело впивалось,

чтоб тело само вострубило сквозь гипс.

О, чём вы, писатели? Молодость-старость…

О чём вы, писатели? Малая-малость…

Про ярость пишите! Два неба чтоб сгрызть!

Два солнца! Спасайте вы русский язык!

Умрите на русском. На нашем советском.

Казните себя этой казнью стрелецкой.

И вырвите также, как Данко свой крик!

Вот гипсовый Горький шагнул с пьедестала,

в охапку – детишек. Труба из металла

воспела! Рука с арматуры свисала

и дыры зияли разверсто в груди.

О, Анна, молчи! Заверни хлеб и сало

и вместе иди!

Со всеми мы вместе. С несгибшим народом.

С непроданной родиной. Автозаводом.

Страной, закатавшей ракеты в расходы,

в снаряды – кастрюли, набор сковородок.

Теперь отстаём мы на годы, на годы.

Трубите, трубите, писатель, родной,

любимый хороший! А гипс в крохи, крошки

сдирается вместе с белёсою кожей.

Труба воспаляется вместе с губой.

И это ваш бой. Ваш немыслимый бой,

глубинный, святой. Что скажу я вам, дети?

Вы слушайте музыку, ибо воздеты

сакральные звуки, где тридцать шестой

лицей на проспекте, что Кирова, справа

от мною любимой большой проходной.

***

Мои предки мне дышат в затылок, они

всей толпой, всею мощью в тепло и огни

проникают в мои разум, помыслы, тело.

В моих предках дух воинский, ратный в них дух,

их кресты, их мечи, их слова, зренье, слух

всё во мне, в пряной крови зарделой.

Словно кубок с вином, словно жар я с огнём,

тайны знаний-стихий – их начало.

Льны, рубахи да прялки, вязанье-шитьё

вышиванье, пряденье, тугое литьё,

я до жизни своей это знала.

Все святые, простые, родные до слёз

имена во мне. Отче! Язык мой принёс,

все реченья мои, диалекты.

И всегда я с народом в гурьбе и борьбе,

и всегда я с народом в нетленной судьбе.

Потому мои предки несмертны.

Говорю это я не с широких окон,

не с того, чтоб гордиться. Не просто, чтоб звон,

не впустую. А истинно знаю.

Ибо женщина – я, ибо кокон времён

в моём чреве тугой для зачатья сплетён.

Я рожаю. И боль гвоздевая

сквозь меня, сквозь века, всех галактик насквозь,

всех прабабок моих, виноградная гроздь

прорвалось, ворвалось, в сыновей пролилось,

я другого вовек – не умею!

Кроме этих простых и обыденных дел.

Хоть век нынче иной, но звук слышу я стрел:

инстинктивно грудь прячу и шею.

И трёхкратно крещусь. У полей посреди.

И избу не люблю ту, что с краю.

Берег родины, родненький, не уходи.

Без тебя, как прожить я не знаю.

Как без этих корявых и чахлых берёз,

как без веры наивной. Авитаминоз,

мол, виновен, дороги и деньги.

Без смиренья: реформы гнут, смены валют,

поговорок: бери, коли нынче дают.

Я с народом, в единой шеренге.

Во шершавых снегах, на колючих ветрах,

всех дождей проливных на расстреле.

Я всю волю сжимаю, как прадед в кулак,

я всю силу гоню свою, как сибиряк.

А потом горько плачу в похмелье!

***

О народе моём помолчи, коли ты

ничего о народе не знаешь!

Ни о сложностях этой святой простоты,

ни о зримой повадке его слепоты,

кто с бараков, с отлогов, с окраин.

Вот уж край, так уж край,

вот уж рай, так уж рай.

На весь двор старый чиненый велик.

У забора репей. В гаражах брагу пей.

И обрыв. Это – родины берег!

Там хохочут навзрыд. Там рыдают смеясь.

От полночных оглохнешь истерик.

О народе моём…

Высочайшую связь

чую с ним. Сквозь меня. До меня. До всех нас.

Это чувство во мне и доверье.

Ему срок бесконечен. И от рождества

я христова считала бы годы.

О народе моём есть иные слова

полуптичьи, рассветные. Чтобы

их однажды сказать, мало горла! Гортань

извлекает лишь шёпот и клёкот.

О народе, чьи крылья – холщёвая ткань.

О народе рука, чья звучит так, как длань,

не судите, молю, однобоко.

Тати, воры да Стеньки окраин моих,

и убожество, и высота их.

И геройство, и стрелки-разборки своих

и чужих там, где стая на стаю.

После в парке на «Джипах» с обрезом, с ножом…

Тех уж нет, остальные в металле,

кто-то стал богачом,

кто-то спился, бомжом.

В девяностых мы все так сражались!

А сейчас за иное: за русский язык,

за язык, что из пламени соткан.

Про народ, что напрасно не пустит слезы.

Про народ, что рожает (несите тазы!)

сыновей, дочерей. Мёд и соты –

эти дети окраин глухих городов!

Мне не надо кричать про столицы.

О народе моём либо с гордостью! До

занебесного! И до охранного! Вдов

и в сирот всех окраин воззриться!

Сколько мы пережили усобиц и не,

сколько мы пережили в сейчашней войне

за чужие, кровавые деньги!

 

И ещё сколько нам пережить во стране,

что народом богата, как нефтью. А нефть

чёрным золотом кличут на сленге.

Так и мы – тоже золото! Из наших чрев

добываем народ здесь за краем

и у края окраин. Парнишек и дев.

Это соль, это правда и твердь, и резерв.

О народе моём боль такая

у меня каждый час! Без народа мне смерть,

а с народом мне жизнь мировая!

***

Здесь навряд ли проедет автобус. Пути

в ямах, лужах, колдобинах – жуткое дело.

Ах, помилуй, мя грешную! Нынче родить:

поясница болит, слышен хруст вдоль кости,

и кровавит рубаху мне тело.

Доктор маленький, щуплый. Не сможет найти

на запястье мне пульс. Так юродство,

сумасшествие мира сгребает в горсти,

циферблат каменеет с пяти до шести.

То ли утро, то ль вечер – всё просто!

Всё обыденно. Но мне сегодня родить

и качать этот мир, прижимать к тощим рёбрам.

У галактик окраинных я взаперти

и подол мой рубахи разорван.

И по этим дорогам, где ямы, где грязь,

и по этим лесам там, где я родилась,

стать такой же улыбчиво доброй.

Рейтинг@Mail.ru