bannerbannerbanner
полная версияСитцевая флейта

Светлана Геннадьевна Леонтьева
Ситцевая флейта

Полная версия

хоть сама уревись в днях белёсых.

Лишь дыханием…О, в это бы небо упасть

и увидеть незрячим, услышать ослепшим

и ожить нерождённым,

бездонным, бездомным,

дай пясть!

Я могла быть такою бы нежной-пренежной,

я б купила одежду, пелёнки, манежик,

я могла бы уехать, под гром не попасть,

под колёса, под камень, под дождик, под молох.

О, как сделала много ошибок я – ворох,

сколько раз оступалась по-крупному, зло,

сколько раз спотыкалась во тьме тяжело.

Сколько раз я теряла дом, дверь, кошелёк.

И ничто не урок мне, ничто мне не впрок…

А сейчас мои пальцы слепые, как холод,

Я читаю наощупь…по Брайлю. День смолот.

И ничто не вернуть. Не скрепить оси спицей.

…Был бы лучшим из всех ты – биолог, филолог,

был романтиком иль игроком волейбола.

Мой любимый, родной…если бы смог родиться!

* * *

Воительница хороша перед битвой.

Вот в поле выходит: всё тело пылает.

Молочная кожа дождями полита.

Все песни, как рана одна ножевая.

А жизнь, что мгновение.

Если цепляться,

как мы за удобства, зарплату, уюты,

тогда нам не слиться в безумнейшем танце,

вот в этом багрянце. В нас цепи. В нас путы.

Воительница лишь одна. А нас – груды.

Мы – руды. Мы – воды. Мы – эти вот камни.

Мы – эти пески у неё под ногами.

Хотя б не мешайте закончить ей танец.

И дотанцевать перед битвою смертной.

Она не из этих салонных жеманниц.

Она – для победы!

О, женские руки, о, гибкие пальцы,

о, длинные косы, что по ветру вьются!

И знаю, что ей, как и мне не остаться.

Я знаю, разбиться, как будто бы блюдце.

И ноги истёрты. И сломаны «руци».

И выбито сердце.

Но, нет, мне не страшно!

Я длюсь, продолжаюсь в бою рукопашном.

Мой выход искрит взмахом электростанций.

И я захожусь, как в экстазе, от крика.

И я восхожу Ярославной до Плача.

Всю вечность я перелила в память мига

и хлещет она, словно кровь всех палачеств!

Мой выход проплачен. Озлачен. Закачен.

Я танцем своим обещала всем людям

себя переплавить, как воду в сосуде.

И мне ничего не осталось иначе

* * *

Ты сжигаешь мосты, ты взрываешь мосты,

доски плавятся хрупкие, жухнут листы,

дыма чёрного в воздухе корчится хвост.

Я – на том берегу! Мне так нужен твой мост!

Тварь дрожащая – я. Каждой твари по паре,

я тяну к тебе руки в бесстрашье, в угаре,

пламень лижет мне пальцы огромным горячим

языком. Тебя вижу я зреньем незрячим!

О, котёнок мой, слоник мой, деточка, зайчик.

Каждой твари по паре! Откликнись… Я плачу…

Плеск огня. Руки – в кровь. Я зову. Ты не слышишь!

Голос тонок мой. Тонет он в травах камышьих.

А народ напирает. Старик тычет в спину

мне сухим кулаком, тащит удочки, спиннер,

и тулупчик овчинный его пахнет потом,

и картузик блошиный его терракотов,

а у бабушки той, что вцепилась мне в руку,

что истошно орёт, разрывает мне куртку,

вопрошая: «Украла! Упёрла! Спасите!»,

и солдатик щекой прислонился небритой.

Ах, народ мой! Любимый! Не надо…не надо!

Я оболгана, но погибаю – взаправду!

И взмывается тело над пропастью, бездной,

словно мост, что сожжён, что расплавлен железный.

И хрустит позвоночник. И плавятся кости.

Пляшут ноги по телу. Впиваются трости.

Гвоздяные колючки. Копыта кобыльи.

О, как больно! Меня на вино вы пустили.

Проливаюсь я, льюсь виноградной ванилью,

кошенилью да шёлком, Чернобыля былью.

Две земли предо мною. Два неба. Две части.

Их связую в одно. Каждой твари – по счастью!

Каждой твари по слёзке, по пенью, молитве.

Моя песня нужна, я за песню убита.

Я за песню разъята. Разбита. Разлита.

Моя жизнь пролегла по-над раной открытой,

по-над пропастью между любовью и битвой,

по-над пропастью между мещанством и высью,

сребролюбием, щедростью и не корыстью.

Терриконом, Элладой, наветом, заветом.

Темноту освещаю собою, как светом!

* * *

Полка книжная в складках таилась буфета

наряду со всем прочим, с дешёвой стекляшкой.

Было невероятное, терпкое лето,

были в вазочке из-под зефира конфеты.

А буфет возвышался вальяжно, что башня.

Он, как будто бы врос в нашу комнату, в нашу

немудрёную жизнь. Он был – фарс. Он был – кредо.

Он – фасонщик. Стиляга. Большой, черепаший

в его ящиках, словно в кладовых кармашьих

было всё! Наши, ахи, паденья, победы.

Дайте Фета! На полке есть томик потёртый,

у буфета – так много звучания Фета!

Колокольчик гремучий, как будто в аорте

тихо плещется кровь травянистого цвета.

Сундучок мой! Симаргл мой! Бова Королевич!

Лакированной кожей обтянут как будто.

Не его ли картинно представил Малевич –

этот спорный Малевич – квадрат перламутров!

«Я пришёл рассказать», о действительно – солнце!

О, действительно мода на шляпы из фетра,

о, действительно то, что навек остаётся,

то, что не продаётся за тридцать червонцев!

Мода на человечность! На то, что не бьётся!

Мода шестидесятых на книги, на Фета.

Евтушенко, Высоцкого, Галича мода.

Мы читали. Мы были пронзительно чисты.

В нас навеки запаяны вещие коды.

Замурованы в нас школьных зорек горнисты.

Веру мы перельём, как в буфете в посуду,

что сияла гранёно, размашисто, пёстро:

из того, из былого была я и буду.

Хоть распалась страна на осколки, а острый

пригвоздился мне в сердце. И не оторваться!

К смыслам чистым! Живу я от Фета до Фета!

Гвозди в венах, как строчки. В сибирско-уральской

в этой полуязыческой власти буфета!

Я – бу-фетчица, фетчица. Тоже "с приветом"

к вам пришла "рассказать то, что солнышко", то что

я храню в отголосках

зарубки, заметы,

книги, скарб, узелки, письма, марки, что с почты,

где бы я ни была в этом мире, не в этом,

мне буфет светит ярче, чем в небе кометы!

Мне мучительно к этому соприкасаться,

но мучительнее это всё мне не трогать,

я пытаюсь сдержать эту близость дистанций,

я всей зоркостью слепнуть пытаюсь, но пальцы

помнят дверцы и ящички этих субстанций!

Скрипы, шорохи, звоны и трели буфета.

…Оттого наизусть помню я стихи Фета.

***

И пока я тебе могла обещать, прогрызая солнце в небе,

и пока я могла заклинать тебя о добре и хлебе,

да на каком Калиновом мосту мне выкован гребень?

На какой мне реке Смородине воздух целебен?

Где ещё так дышать полногрудо, полногорлово?

Где ещё так умирать каждодневно, каждоночно в свои вечности?

Ты знаешь, сколько я прожила, обещая не стариться в рифмы глагольные:

эти явки с повинной! Вот спинки, вот плечики.

Я вообще беззащитная, без кожи, без панциря.

Без кос Самсоновых. Сама их срезала на шиньоны, парики, на бутафорию разную.

Повторяя судьбу Кромвеля, канцлера,

испещрённая наговорами праздными.

И толпа разъярённая, в данном случае сети социальные

выдыхают: «Распни!». Эшафот мой сожмёт позвоночник мне!

Да чего уж там. Разве я обещала неподкупные звёзды хрустальные?

И Марсы? И яблони? Ловчие

сорочиные клювы? Кувшинки? Луга заливные? Нисколечко!

Даже гончих собак не имела в виду и ловушки не ставила.

Не готовила утром охоту по типу расколичьей.

Не хотела. Не думала. Не привлекалась. Есть правило

для меня неизменное, слёзное: наших не трогаю!

И второе есть правило: коль согрешила, покаяться.

Интриган и хитрец – о, судьба неизменная Кромвеля.

И падение вниз в зазеркалие сущего хаоса.

И к стопам твоим: каждые целовать оголённые пальцы мне!

Начинаю с мизинца. Затем указательный. Надо же

возле ногтя: мозоль…её смазать бы кремом с душицею.

Мне бы чая с лимоном. Котлету. Ещё бы ушицу мне

из форели, из радужной.

Да из карпа зеркального. Видел ли ты, лупоглазого?

Запечённого с луком в духовке. Он пахнет, как дерево!

Ещё пахнет как ночи, твоё упованье оргазмами,

проливайся в меня ты своей эстрогенной материей!

Ничего не поможет в тюрьме, оговоренный Кромвель твой.

Не изменник, но он уличён во измене, и не интриган, но в интригах весь.

Да уж лучше река, что Смородина,

чтобы по плечи, по грудь с головой.

Да уж лучше Калиновый мост. Вот те – крест!

Я пишу тебе письма, мои эсемески отчаянья,

что полны нежных клятв, что полны чепухою неистовой.

Вижу, солнце встаёт так багряно и пламенно в Тайберне,

ибо Тауэр-Хилл чуть правее за мрачною пристанью.

***

Игорю Чурдалёву

Иногда так бывает со мной по ночам.

вдруг захочется водки, мужского плеча,

но беру вожделенно, читаю я книгу.

Ибо так мы устали от всех новостей,

от интриг, от вранья, от мощей и страстей

и от лжи во кремлях поелику.

Я Покровскою исповедью извелась,

надо мною лишь слово усердствует всласть,

были б гвозди у слов, разве я пожалела б ладони?

В этих пряных, колючих скитаться снегах,

апулеевым осликом – слёзы в глазах –

по пустыням, по сахарным, сонным.

Рваной рифмой по краю пробиты виски.

Игорь, Игорь, туда в эти бури, пески,

где алхимики, стоики, самоубийцы, поэты,

извлекать золотой, беспробудный свинец.

Но тот мальчик в кафе, ты же помнишь, малец?

Пожалей хоть его. Я квинтеты

перерезанным слухом внимаю.

А он

этот мальчик-таджик в белых кедах, что сон,

и в китайских штанах, и в футболке

 

по-овечьи глядит на тебя и меня,

а затем на меня и тебя, не кляня,

не боясь, не храня. Но его пятерня

как неделю немыта. Шаболки,

две продажные девки, речной стадион:

это перечень наших, прожитых времён

и «братки» в тёмном парке на «Мерсах» и «Джипах».

Да погибшие там, где Афганский излом,

да ларьки деревянные, что за углом,

да вино в алых кружках под липой.

Ресторан. Мне не надо, не надо туда!

Но была я другой в эти дни и года:

мягче, легче, пронзительней, звонче, глупее.

Левенталь да Самойлов, Вадим Степанцов:

в моих книгах закладки и почерк пунцов.

А сейчас даже плакать не смею. Не смею…

По-другому ли было? По-прежнему ли?

Эти кипы-слова, эти фразы-кули.

Сахар слаще и соль солонее, и хлебушко с перцем.

Но ты время тогдашнее нам рассказал.

И поверила я в то, что круг – есть овал.

А иначе, зачем так терзаться мне сердцем?

***

Мальчик мой, милый мальчик, от нежности я удушающей

захожусь в тихом выдохе, мой лягушонок! Икра

у царевны-лягушки в кораллах! В её обиталище,

в её тайные капища, в жёлтых хребтинах тавра

и в Тавриды её, однозначно крещусь я, вникая!

Мальчик мой, я пронизана жгучей, безмерной, моей

материнской любовью! Для этого – выход из рая

и впадение в грех! И падение! Жальче, безмерней, сильней.

Берегись челюстей ты акульих, и ловчих собак и рыбацких

шелковистых сетей. Ты – из маленьких капельных сфер

да из этой икринки, из царской, что по-азиатски,

из уральских болот да из марсовых спаянных вер.

Кто же тот акушер, что принял у царевны-лягушки

золотые икринки на бабьем родильном столе?

Повивальные бабки, сестрицы, девицы, подружки?

А икра у лягушки нежнейшая, словно суфле.

Я целую тебе ножки-лапки и ручки в прожилках, и тельце!

Мне отдали тебя – зимовать! И сказали мне так:

«Тётя Света, ты выходишь! Ты воспитаешь! И сердце

за него ты положишь! Луну назовёшь, герб и флаг!»

О, лягушья звезда, моя белая – Сириус жабий!

И созвездие псов, что по Кельвину массы на треть!

Утопаю в любви! Льды твои разбиваю по-бабьи.

Хлопочу, мальчик мой, нам гулять, дай шапчонку надеть.

Мне тебя обнимать во сиротство твоё, царской крови

мне в больницу анализы завтра сдавать поутру

с девяти до двенадцати. Смеси к обеду готовить,

и поэтому знаю, что я перелюсь, не умру.

Во зверюшек, во птиц, в земноводных да рыб пресноводных,

в травянистых лягушек, питающихся комарьем,

пауками, сверчками, о, мальчик, любимый мой, сводный,

кабы быть детородной! Не старой, родить бы в тугой водоём

мне братишек тебе! И лягушачьи жёлтые звёзды

всем раздать, как икринки, прозрачные, что янтари!

Но сказать – не скажу, как терзали меня, грызли остов,

как знамёна топтали мои, промывали мне кости,

лягушиные лапки едали тугие внутри.

Никогда я – во Францию! Я на сто франций мудрее.

Никогда я – в Париж! Коль увидеть, то сразу каюк.

Мальчик мой! Утопаю в тебе! Превзойди всех в учёбе, в хоккее,

в небесах, в лунах-солнцах, в прыжках, будь стоног и сторук!

Твоё сердце тук-тук.

Прижимаю, качаю. Ночь. Луг.

***

Захожусь, словно нет воздуха, его не осталось,

от любви, от которой земля горячей.

Всё во мне: это солнце, что жжёт, сладость, жалость,

о, подруга-берёза, о свет мой очей!

Заступаюсь! Моя белоствольная, тонкие ветки!

Я уже не кричу, говорю на твоём языке.

Отвечаешь: я слышу незрячею музыкой редкой,

прозреваю в тебя! Словно плавлюсь в своём леднике.

И слепым я щенком утыкаюсь в твои руки-ветки

и скулящим лисёнком, лосёнком, убита чья мать.

В моих жилах – твой сок! Твой берёзовый в капельной клетке,

можно вырубить рану – и пить по весне. Насыщать

всё живое вокруг! Ибо мёртвого, сохлого вусмерть,

этих палых деревьев, убитых речушек, озёр.

Пей мой сок из меня! Я тяну к тебе сочные русла,

и ко всем я тянусь, пробираюсь. И мне не позор

говорить про берёзы! Про эти синичьи подгнёзда.

Иногда я ловлю в себе то, что мой говор похож

на вот это шептанье, шуршание вспухших желёзок,

на щемящее! Я перехвачена нежностью. Что ж

удушающе так? Болью в боли твои мне порезы,

о, сестрица…Я в школе дружила с берёзами больше, пойми,

чем с девчатами или мальцом с ирокезом,

даже с птицами так не дружила, зверями, с людьми.

Полнословно и радостно-небно, и лиственно-жарко.

За тебя бы я плавилась в солнце и мёрзла во льдах –

поляница, воительница и заступница я, и бунтарка!

Я листовой бы стелилась в лесах – кожу рви мою! – в парках,

на дрова мои мускулы, плечи, сгорю до огарка

в этих русских лугах!

А сейчас я настолько захлёстнута нежностью, что прибывает

и никак не уймётся: хоть вены все вскрыты и хлещет твой сок

вдоль земли всей – на пальцы, на кожу, на Альпы, на оси и сваи

сквозь висок!

Понимаешь, так было со мной, что казалось: весь мир отвернулся,

было столько предательств, подкупленных столько подруг,

я тебе расскажу про серебряники, про иудство.

Но простила я всех, как листву с плеч долой, с кожей рук.

А сейчас всё не больно и что поперёк – всё продольно.

Ибо я у тебя научилась, и ты мне одна лишь пример.

Отступать уже некуда – сзади Москва. Справа море.

Пробиваю я корнем – о, русский мой корень! – семь сфер!

И не надо мне бусы мои поправлять, мех и парку.

Одинокое дерево! О, для чего, для чего

принимаешь ты молнии, словно петлю ли, удавку,

принимаешь ты космос и сущность его, вещество?

И своих не сдаёшь, ни цветы, что вокруг, ни растенья,

превращаешься в уголь, в тепло домовое? Держись

в жизнь из жизни! И я за тебя, о, поверь мне,

птицей ввысь!

***

…что же читай мя, зри: вены отворены,

как у той одинокой берёзы – рана в боку.

Из неё сок – он сладкий! Пей с весны до весны!

Мне не жалко, всем из моей глубины

по глотку!

И тому мальчонке, и старику,

и старушке-нищенке, и братку.

Подходи поближе, губы воткни.

А-то весь затверделый: мастер да архетип.

У меня здесь прорублено и болит,

у берёзы также – моей родни.

Я на смертный бой, как она, собралась!

У меня с нею тесная, кровная связь,

у меня корневая одна с ней система.

Русский дух!

Русский свет!

Русь-поэма!

Но тебе не понять. Не принять.

Только свист

соловьиный-разбойничий да твой лонг-хлыст.

Выходи! Мы сразимся! Без шлема,

как и я без шита, без кольчуги, ружья,

одни голые, тощие ветки!

Берестовое тельце, расшита скуфья,

то ли жизнь я твоя, то ли гибель твоя,

то ли боль невозможная, плач твой: О, Светка!

Я, клялась, мол, не я…

Руку на отсечение клала и косы.

Да что руку? Все жилы, все вены, желёзки,

все надрывы, гортани, все горла и оси.

Всё спилила, спалила я, вырвала в осень,

листья сбросив.

Чего же ты хочешь ещё?

Я на поле. Я навзничь хребтом и хрящом.

Хорошо-то, как мне.

Хорошо. Хорошо.

Стоголосно!

Выходи ко мне, смертник мой! Людям скажи

про огромную пропасть во ржи, где стрижи,

но не надо про жизнь, ни к лицу тебе жизнь,

там так больно и остро.

Все поэты – посмертны. Признание за

постчертою, границей оконченной жизни,

подойди и скажи мне об этом в глаза,

что ж ты исподволь? Шлюшно так? Словно гюрза.

Нам осталось до встречи лишь мизер.

***

Быть выше льстецов, палачей да исчадий!

Заступницу ждать Марфу, что на Посаде

по талому снегу шагает легко!

И в ноги ей бросится: время настало!

О, как бы мне в руки меч, что из металла,

о, как бы мне шлем островерхий, забрало

и в глотку мне крик весь, как есть целиком!

Но падает колокол всклень – искалечен,

в осколки разбитый, о, батюшка-Вече,

осколок один откололся мне в грудь!

А рядом народ мой – Посад Новгородский,

плечом ко плечу, грудью в грудь по-сиротски,

кто ранен в живот,

кто орёт, что умрёт,

и спины селёдочные в грязь, что в клёцки,

в комочки кровавые собраны. Жуть!

Неужто всё я – это? Как так? Причастна

я к избам горящим? Себя не вернуть

из этого пламени? С коим сливаться,

о, как мне сплетаться с ним, словно бы в танце,

вот так в меня входит история внутрь…

Коль хочешь, останься во мне! Вся останься.

Не надо на улицу, в горесть, в войну!

Итак, пало Вече. И пали повстанцы

и сопротивляющиеся. Нет шансов.

И Марфу-посадницу нынче убьют?

По слухам казнят.

В самом деле, повесят.

Неужто и это со мною? Из месив

я русских не выберусь? Да из безлесий?

И лисий хребет мой и тельце – под кнут?

И нежные руки – о, коими шила,

и ноги в сапожках – по камням, по илу

я ими ходила. Ужели распнут?

Неужто под камень, под суд и под спуд?

Нет, лучше уж пуля, как дурочка-с жалом,

чьё брюшко в полоску, что пчёлок рожала.

Ты – пан и ты – шлях, Иудей не крещёный,

чего тебе надо? Мы – русские жёны

вовек не сдавались! Сыночки – убиты,

мужья все постреляны. С нашей орбиты

вовек не сойдём! Ипотеки, кредиты…

Да, в избы! Да, в сёдла! Коней на скаку.

Но мы никогда не сдадимся врагу!

И нынче не сдамся я. Марфа, ты Марфа!

Петля, что на шее, заместо мне шарфа,

и взгляды мне в спину – хрустят позвонки!

Но не отпускай, ты земля (снег наружу).

Ещё поборюсь, постою я, не струшу

у этих домов, у могил, у реки.

***

Иди ты ко мне, пожалею, моя дура-пуля,

моё ты раненье, моя ты стрела между рёбер…

Моя катастрофа, откуда тебе не вернули,

держу твоё знамя, ладонь приварилась в ознобе,

а вместе с ладонью и пальцы! Иди, пожалею!

О, страшный, заброшенный город мой, что в Бэйчуане,

где люди спастись не сумели, бежать по аллее…

А землю трясёт, выворачивая, словно бы в чане

весь мир выкипает: вот мышцы, вот кожа, вот кости.

А я в этот миг вся дрожу! И, дрожащая, постю!

Кричу, что меня перехлёстывает от любови

огромной, что крылья её волочу…

Плавят кровли

дома, что гармони орут колыбельные песни ребёнку.

И стёкла разбиты, и башни растут, как в Кавказе.

О, где бы взять лодку, фелуку, галеру ли, джонку,

чтоб выбраться? Место ли есть на каркасе,

на шёлке, на коврике с жёлтой подкладкой из пуха?

Когда у меня к тебе чувство: ребёнка к собрату,

когда у меня к тебе чувство, как будто собаке старуха

кусок колбасы протянула!

А ты мне – гранату…

Но здесь жили люди. Здесь был Бэйчуань – град Китайский.

Здесь сок тростниковый мы пили в кафе возле моря,

вот этой бедою теперь в своих снах причащайся,

сюда выпадай, словно яблоко из кущей райских,

из камня ты тело теши, словно скульптор в предгорье

с размахом Лоренцо Бернини, впадая в экстазы.

Хотя бы из дерева или, попробуй из воска.

Верни мне прорубленный город! Весь-весь до киоска,

до площади, дома, полиции, видишь, расчёска

и гребень в снегу – он затоптан, вморожена слёзка

вот этой девчушки, её-то за что так, подростка?

Сметая с пути? Но не это меня так пугает,

хотя это тоже! А больше всего всеохватно

моё к тебе небо! От нежности что бирюзово!

Мои к тебе звёзды – вот Сириус, вот Золотая

огромная Рыба, звезда – ненадёжного брата

созвездье Персея, Цефеи и тайны алькова.

Тебя не добыть мне обратно! Не вытесать душу

из скрипки, органа, что Бах. Что пейзажи Куинджи,

что сок из сонаты, из Лунной, что из влаги сушу.

Жалею…о, как я жалею. Мне снежно, мне вьюжно.

И сказано было о том, возлюби своих ближних

и дальних, враждующих против. О, дурочка-пуля,

ты раной во мне расцветаешь, дырой под медалью…

Давай отмотаем мы в прошлое. Там, где заснули,

чтоб не было утра. И ссоры. И воплей из спален.

***

Ослепляет глаза мои нежность до такой слепоты,

что я внутренним оком весь мир созерцаю, весь космос!

Мой сыночек, Павлуша, пишу тебе, до хрипоты

проговариваю слово каждое. Помню, как рос ты!

Твои ручки и ножки…любимее нет и родней.

Я пишу отовсюду. Из этого времени или

из блокадного города – города сотни смертей,

из сожжённого в топке, сгоревшего я Чернобылья.

 

Из Мологи утопленной, о, как Калязин мне жаль,

я пишу из-под башни вмурованным, сдавленным слогом…

Вот я трогаю камни шершавые: сбитая сталь

прежних букв…Но не верь никаким эпилогам!

Обнимаю тебя. Сколько нежности светлой, льняной

из неё можно ткать и пути, и дороге все в шёлке!

А все матери маются этой прекрасной виной,

что не всё отдала, что смогла, я твержу втихомолку,

что могла бы дать больше я знаний, умений, идей!

Рейтинг@Mail.ru