bannerbannerbanner
полная версияСитцевая флейта

Светлана Геннадьевна Леонтьева
Ситцевая флейта

Если ратовать не за себя, за других.

Мамы, бабушки, мужа и дочки.

В старой «Скорой» я помощи. Бьётся под дых

мне весь мир –

весь сыновьим комочком.

Брови, щёчки, затылок, мой Яблочный спас.

Все ошибки моих лихолетий.

Я, рожая, всё прошлое вижу сейчас,

так меня этот день истерзал и потряс,

всем нутром моим ветхозаветен.

Наизнанку я вывернута искони,

вот они эти самые женские дни:

продолженье небесного рода

и земного зачатья. Но где же роддом,

девяностые годы вокруг и Содом.

И обещанная всем свобода.

Но горжусь, что в таком переплёте, вверх дном,

перевёрнутом, как пепелище,

от страны заблудившейся не отреклась.

Я рожала. Я плакала. В синюю бязь,

по талонам давали, как нищим,

я сама из окраин, сама я из царств,

заворачивала я родного мальца,

я сама – эта пища…

Я тогда так жила. Такова моя суть,

моя левая, моя правая грудь.

Я сама, я сама эти груди!

На окраине нашей, как прежде темно,

алкаши, наркоманы да блудни.

Но здесь сердце моё. Сердце обожжено,

и судьба моя скручена в веретено.

И пора восклицать мне: «Кто судьи?»

Грабь награбленное да у татей тащи.

Эти бязи да льны, эти кровли да мши.

Ничего не изменится в мире.

Посреди этих рытвин и матерщин

крутится маховик наших тёплых глубин

и о лучшем не ври мне, не ври мне.

Не неси этот бред.

Не сули мне побед.

Правда лучше, чем ложь. И настырней.

***

Этот город, что Спас, на каменьях, костях да на агнце,

Коромыслова башня так вовсе на девьей крови.

Принеси себя в жертву ему для того, чтоб остаться

навсегда в его чреве, скрепи его оси да швы.

Здесь не могут исчезнуть года, коль минуты родятся

в его каменных гнёздах. Года с человечьим лицом.

Вот идти бы по площади мимо цветов и акаций,

вот бы лечь мне, целуя, объятья сцепив мне кольцом.

Город-музыка, город-роман, город – Ветхий завет мне.

Отколовшейся льдиной по Волге плывёт, по Оке.

Я вот здесь отрастила себе безоглядно огромное сердце

на ветрах, на дождях, на малине да на молоке.

Восклицаю вокзалом, «Прощаньем славянки». Славянка,

кто такая она? Отчего так бессмертно болит?

Мне мучительней небо, коль сверху глядеть: город-ранка,

город-руна, полянка. Таков его будничный вид.

А когда изнутри из окошек чердачных, подвальных,

этот город закрытая зона, процесс аномальный,

в просторечье горчичный иприт.

Не конфета мой город. Не пряник медовый, изюмный,

не глазуревый он, не ореховый. Но после звёзд

самый ясный! Бомжи, рыбари, нищета ль, толстосумы

все в едином кольце. Этот город – откосы да плёс.

Этот город – рабочая кость. Мастера здесь, ткачихи да пряхи,

вышивальщицы, швеи. Но хватит дербанить завод –

наш атлантовый труд разорять! Не убили немчура да ляхи –

убивают свои! Город – плаха, рубилище, свод.

Вам известно, что если ружьё появляется в первом,

как сказал Чехов, акте, то ясно, что будет потом.

Коль не выстрелит в первом, то явно потреплет всем нервы.

А в последнем убьёт…Город! Отче! Хватаю твой воздух я ртом.

***

«Не могу я своих подставлять!» – так ответил Владимир Михайлович.

Я бы мимо прошла, но мне интересен эзопов язык.

И древесный его покров и его придержатель арочный.

Не могу я своих подставлять. Не могу, не могу…вздох ли, вскрик,

но такая честнейшая правда! Так чистейший бы пить самогон.

На меду, на листах виноградных. Не могу, не могу. И не надо!

Ни своих. Ни чужих. Никого.

Не могу я своих подставлять. Ни страну. Ни Россию. Ни маму.

Пусть не сделан мой первый урок. Горло криком мне рвёт тишина.

Но натянутая звенит по закону стрела Аримана –

диалектика бытия. И подставлена вся страна,

исказившаяся до основ. Мы подставили наше время.

Нашу память и наш институт – все основы на щепки рубя.

Нашу воду – она грязна.

Нашу пищу, хлеба, наше семя.

И, согласно всеобщей схеме, мы подставили сами себя.

Мы подставили наших детей под наркотики, под соблазны,

тачки, бары, стрип-клубы, кафе, всех под дьявольскую карусель.

Мы подставили нашу смерть. Мы, подставленные, увязли.

Нам бы пятиться ракообразно,

нам взлететь бы над бездной атласной

и вернуться в свою цитадель. А ни в эти шизель и бордель.

На дуэль! И погибнуть. Дантесы

подставляют поэтов всеместно.

И меня, и меня точно так

неразлучный подставил мой мрак –

лучепёрая чебакесса!

Ни друзей, ни врагов – вся земля для меня нынче – учителя.

Не предай, не убий, не подставь их.

Так звучит наилучший мой гимн, но и он был подставлен нагим

моим сердцем, не знающим страха.

Всё подставлено. Всё, что есть и что было, что, может быть, будет:

сахар, соль, города и леса. Все пожары, потопы, весь мир.

Иже с ними зверьё, птицы, люди: каждый вечен и ежеминутен,

Китеж-град тает, словно пломбир.

Где он? Где он? Неужто великий.

Этот самый…в глазах только блики.

Всё подставлено. Нет его.

Не могу лишь своих.

Никого!

***

Роднее нет тебя, сестра! Граница с краю.

А далее обрыв. Наверно, Польша.

Я без тебя живу, как умираю,

где небо, космос, говорят, что там дыра, и

она черным-черна, и угол скошен.

Мне без тебя безлюдно при народе,

мне без тебя нелюбо, хоть любима.

Иной нет родины у нас. Мне горло сводит

от жалости, от горести, от дыма

отечества! Как сохранить мне пепел?

Как обрести обратно пепелище?

Сестра моя! Шепчу твоё я имя,

кричу навзрыд: вот Васнецов, вот Репин,

и в поле, к травам, птицам, корневищам!

Ты отвечаешь на моём – и нет святее,

чем нашего всерусского наречья!

Я знаю, ты меня не пожалеешь.

Рубаху рву – убей!

Стелю постель я,

на стол кладу я пищу человечью.

Каким ты думаешь, скажи, восстаньем?

Войнами

какими, площадями и могилами?

Стоим мы под дождём, я русской мовою,

ты на украинском гуторишь, милая.

Мы под дождём, под сквозняком да под ветрилами.

Как будто только родились: сырые, стылые,

в слезах кровавых. Пуповина не отсекнута.

Сестра моя! Я без тебя бескрылая.

Сестра моя! И без тебя я смертная.

А смертным лишь руины, судьбы горькие,

а смертным, как известно, нет наследия!

Фундамент был у нас, была история.

Эпохи были! Эры! И столетия!

Теперь – минуты.

Но и их всего три горсточки.

Такая худенькая ты – платочек, косточки.

Кричишь, вопишь: не подходи, не трожь.

Тротил, да бомбы, да в кармане нож.

О, не убий! Не сдай! Не видь! Не слышь!

Мы под дождём, огонь, вода струится с крыш.

Хорош.

Обнимемся, родная, что уж там!

Коль есть предел всему среди сует.

Ты отвечаешь всем назло громам, сердцам.

Предела нет. Предела нет. Предела нет.

***

Лиха судьба отвергших свои корни,

поссорившихся в долгих снах славян.

Теперь куда? Больнее и упорней,

теперь куда? Нам рёбра режут шпоры.

Рубаха, вышиванка, сарафан

не скроют ран.

Да, и зачем, скажи, теперь скрывать их?

Кровоточащие? О, сколько пуль и стрел.

О, сколько мин – осколками! О, Мати!

В нас вырастают – рви чеку! – гранаты,

плодами выпадаем мы из тел…

Из наших тел взмывают души-птицы.

Такие белые, чистейшие! И биться

крылами начинают в небосвод.

Их клювы заостряют наши лица,

с Востоком начинаем мы роднится,

а запад санкции в ответ нам знобко шлёт.

О, как легко: печеньки, бутерброд

в обмен на всю страну мою из ситца!

Или хотя б на часть. И нету друга,

приятеля, отца, сынов. От воли пьян

теперь идёшь. И нет тревожней звука

предавших и отрекшихся славян!

И в небесах кричит-вопит пичуга,

она бескрыла и она безрука,

подобье тучи, если проще – вран.

И он проситься будет во Европу

землицей всей, народом, целым скопом,

испившим крови золотых полян!

Ну, здравствуй, пан!

Целуй сапог.

Лижи салопы.

Прочь, русская земля! Жуки, укропы.

Редут твой сдан.

И всё растоптано твоё вовек святое,

и чувство родины, что высшее из чувств.

И корни выдраны. Не будешь ты сестрою.

Испачкана, что девка, клеветою.

И позвоночник сломан. Слышишь, хруст?

Ни князь не нужен твой, ни Златоуст.

И руки убери своих объятий.

Ты – простофиля. Недруг. Дурачьё.

Ты виноватей всех, кто виноватей,

зубчатей, красноватей и горбатей,

лохматей, некрасивей и чубатей.

Восточных солнц неведом нам полёт!

***

Даже если опять нас представить: по-Гриновски шьют паруса.

И – бегущая я по волнам да к тебе! Море в горло

опрокидывается! Распущена мною коса,

по спине бьёт, и нет гребешка, причесать.

Но опять я к тебе по волнам да по водам упорно.

Разве можно представить, как раны твои, что тебе

нанесла я сама, перегрызла, как ниточку, память,

то, что буду залечивать, дуть, отирать, прибегать к ворожбе,

то, что небо своё я вместила на остром гвозде.

Разве можно представить, что этими же я руками

обвивать, обнимать стану? Всеми – двумя! Шрам на шраме

вся история нашей любви. Ране к ране…

Вообще ненавижу себя всеми я семьюстами

городами, сгоревшими в сердце моём на вулкане.

Как вернуть мне всех выпавших там, из-под грудья птенцов?

Невесомую нежность, пернатое солнце –

 

возможно ль?

Как послать голубей – почтальонов, древнейших гонцов?

Эсемеску? Фальшиво. Емейлы? Иль письма? Всё ложно!

Всё ничтожно мало. Всё обманно. Подложно. Подкожно

мне не вылечить рай – эфемерный времен передоз.

Воскресить из погасшего света усталые звёзды.

О, нет, брось!

Это, словно бы вновь Верещагинский «Апофеоз»

разобрать по-отдельности, чтобы выращивать розы

на костях и на травах. Я трогаю корни – они

ещё дышат теплом. Это, словно священные камни!

Высекать можно чаши, цветы, искры, даже огни,

Галатею! Стрекозок пришпиливать к раме.

Но не надо. Не буду. Заштопаны раны навзрыд.

Не являйся во снах, это худшее, что можно сделать.

Там в занебье космическом мне пробивается щит,

так кровит

да на белом.

Это словно бы после пожара. Но, нет, нет и нет,

чтобы дом иль улицы, целого города! Нет же!

Это атомный взрыв, Хиросима. Где даже скелет

не найдёшь! Ни хребет. Ни глазницы. Ни вежды.

Так всё выжглось. И пепел святейший и дым от него не храни!

Не вдыхай, коль отравишься вновь. Всю трахею,

альвеолы свои виноградные и тропки в Рим,

выдыхай точно также да с кровью меня – Галатею.

Паутина да моль, перегрызены все провода,

все антенны. Не надо, не надо глядеть на экраны.

Я целую тот свет, что по имени «нет, никогда»,

потухают во мне, хоть ещё горячи, города

обетованны.

***

Настоящий художник извечно в плену суицидном,

он настолько раним, обнажённый, без кожи, что нерв.

Под священным кристаллом о вас намывать строки, ибо

настоящих так мало! За вас прогрызать камни неб!

Как горчащим мне сладость желать, эликсир великаний?

Или Одина мёд? Ибо боль вся по жилам в крови!

Всё иное – другая профессия в самообмане,

я о мёртвом художнике жажду сейчас говорить.

Он особо пленителен. Он был когда-то, и этим

он мне дорог безумно, безмернейше, словно лучи.

Он входил во все списки, его узнавали в портрете.

О, какие глаза! Кто вот так бы глядеть научил…

Ибо память – в костёр! Мне искать её пряные пеплы.

Мне её возрожденье во всех умираньях искать!

Только мёртвый так выглядит: нежно, пухово, нелепо.

И меня невозможно, как плеть, его хлещет рука.

Стань безрукой Венерой! Она всех рукастей. Я взмахи

ощущаю её. Этих жарких касаний не счесть.

Омертвелый художник, целующий в снах амфибрахий,

он, проснувшись, в глаголах рифмует оснеженно песнь!

Не спасти.

Не унять. Не вдохнуть и не выдохнуть камень!

Ибо скалы-останцы да сейды. Я трогаю, трогаю их!

Дую, словно на ранки. Целую, целую устами.

Оживить их пытаюсь. Встряхнуть их – огрузлых, больших.

Колдовских, зерновых, луговых, травяных, ранее любых.

Потайные их дверцы пытаюсь найти, лабиринт!

О, не дай мне вот также стать каменной глыбой огрублой!

О, не дай мне таких же сухих, дровянистых холстин!

Дай сиротство средь многих и дай одиночества роскошь.

Из отобранных родин мне родину Слова оставь!

И ещё этот белый, израненный звёздами космос –

полуявь!

***

Я видела, словно в немом кино: она оседала в снег,

а в чреве её тридцать лун подряд младенчик был, человек!

Довыносить бы!

И мальца напитать берёзовым соком своим.

О, сколько во мне витаминов с куста и сладостей. Поедим!

Вот яблоко сочное: белый налив. Икра и севрюжья уха.

О, чрево моё! Ты возьми и прими, пока он живой! Пока

сердечко его – О, я слышу – люблю – безумнейшее спаси!

Да что же случилось такое у нас на кромке границы Руси?

Народ твой крещёный, Владимир наш князь,

народ твой взращённый на сочных лугах,

и вдруг помирает от выстрелов – хрясть!

От взрывов, от мин…Мрём за нефть и за газ,

помешанный на деньгАх

сей мир! Нити космоса рвутся и рвут

тела наши, о, как глядеть?

Младенчик, пусть тело моё, что приют,

пусть чрево, как дом, там есть пища и снедь.

Как вырвать у смерти тебя, как украсть

воровкой последней, голимой? Ворья

такого не видывал мир! Сунуть пясть,

вцепиться ногтями в мертвеющий наст,

в неё! В оседающую мать, моля,

спаси нерождённого. Небо, земля!

Ору я! Да так, что осипла. Ору!

Сама оседаю на снег, что в крови.

Мертвеющей матери кожу-кору

содрать и достать бы младенца – живи…

Так было когда-то во сне, наяву.

Я в женской больнице лечилась тогда.

Одной роженице – из тех, вековух

родить помогла я ребёнка!

В хлеву

рожают лишь Бога всегда.

О, тёплое семя мужское внутри,

о тёплая сладость, о, млеко, о, страсть!

Я вздумала нынче у смерти украсть,

у тлена!

А вы говорите, что дрянь я и мразь…

Гори эта смерть! Вся гори!

У этой строки, что срывается с уст

и в сердце течёт в сто его корневищ

конца нет и края. Спасти, вырвать, пусть,

хоть в мыслях моих оживёшь, мой малыш!

***

Я же не просто вынашивала, я рисовала картинами,

ладаном, миром, воззваньями матушкиных молитв,

знаньями, солнцами, лунами марсовыми, перинными

всех предстолетий, каждое радостный архетип.

Я вышивала иконою тексты такие наивные,

молитвословом, законом ли о благодати людской,

ткань мастерила из шёлка я. Бязи да льны былинные,

и получился – родился ты, сын мой, хороший такой.

Если бы так всю галактику нежить, лелеять, вынашивать

с красной строки бы вынянчивать, вить бы глазурную нить,

ибо причастна ко времени я атлантидному нашему,

ибо причастна…да что уж там, люди мои, говорить?

Ибо случилось, ношу в себе чрево и сердце я матери,

помните, горе Одесское? Помните фосфорный град?

Если б спасти…вырвать сжатые смерти тиски, выдрать клятвами…

если бы вместо солдатика…чтобы он жил бы! И нате вам!

Вместо сгоревших, утраченных верною быть так, как Хатико

ждать, принимать, верить, плакать мне,

биться о дождь, снегопад.

Вот я иду: заметелена ветрами, я вся зарёвана

листьями красными, алыми, желтыми в розовый цвет.

Этой рябиной оранжевой, этими чудными клёнами…

Выносить мир бы мне! Выродить! Ночью закутывать в плед.

Также расписывать радугой, искрами, небом, иконами,

словом благим Златоустовым, Ветхим заветом, поклонами

в церкви старушек. О, помню я лица, платочки их скромные,

спины, ключицы. Мир помню я

весь! Весь до корня! Видения. Крёстный весь ход его, странствия!

Время, колодцы и Волгу всю ту, что до грозного Каспия.

Словно бы я его вырыла, словно бы дно его меряла

в нежных ракушках, в скелетиках рыб цветом сна. Время застило

веки мне глаз, так я видела лучше, безмерней, уверенней.

Право, но ты был, мой Господи, ты был всегда в сердце, в семечке,

в ядрышках этого семечки, в самой далёкой молекуле,

был до распада. Был в Йемене,

в Древней Руси и Аравии. Вот бы мне также лежать

семечком этим – земля бы вся спину мне грела, огромная!

Вырасту деревом. Помню я,

как мне рожать Божьих чад!

***

Невозможно содвинуть. Переваять.

Я-то помню линейку, что в школе и клятвы

про «погибнуть в борьбе», про «народ, с коим я»

и сквозь светлые слёзы «про подвиг, что ратный»!

Неужели всё в прошлом? Что было, прошло?

Неужели лежу головою в траве я?

Мне обидно, хоть вой. Но одно хорошо

то, что не предала ни мечту, ни идею.

Одноклассники: стрижены ровно под ноль,

одноклассницы: белые фартуки, банты.

Наша кровь голубая аллее, чем боль,

ярче, звонче, красней, солонее, чем соль,

раритетнее, чем фолианты!

Лучше так вот, как я! Ни купить-ни продать

за пушнину, за нефть, не сбежать в эмигранты.

И не так, как сперва в коммунистских рядах,

а затем во церковных вам рвать свои гланды.

О, как мне хорошо-то, о, как хорошо,

наплевать, что растёрта, что вся в решето.

Мне не надо навязывать небо! Отстаньте!

Ибо небо само мне прильнуло к груди.

Как любовник. О, правда ль, оно – высочайшее?

Так впадай всё в меня! Всю меня изведи!

Так, как клятва, что в школе моя настоящая!

В эту клятву пропащая я. Вся – до пращура.

До добра его. Города. Скарба и ящика.

Это высшее. Лучшее. Живородящее.

А не так, как сейчас Золотого тельца

чипование, банки, вранье… О, обрящем ли,

иль позволим, чтоб рвали до корня сердца?

Снятся, снятся мои одноклассники: локти,

их ключицы, их рёбрышки, блузки, рубахи,

ибо мир наш тончайший был вышит, был соткан,

ибо крепкий, где крылья во взмахе.

Помню все их родные, мои голоса.

Током бьёт меня за двести двадцать вся память.

Как же с курса мы сбились? Смогли проплясать

или просто проспать, Атлантиду утратить?

Сребролюбье кругом, ложь, предвыгода, блажь.

(Головою в траве я, а телом к дороге,

належалась за всех вас. В ладони – мураш,

а по небу орлица в элладовой тоге…)

Вы мне снитесь? Иль я себе снюсь до костей

до пупырышек кожи, сплетённых волос ли?

Как защитница преданных я крепостей,

всех разрушенных, проданных, выдранных, слёзных.

Не предатель – всех преданных, взятых во блуд.

Оттолкнуть бы упавшее небо руками!

Разгрести бы дожди, что упали на грудь.

И опять бы, и снова мне встретиться с вами!

***

Прижимаю к груди я учебник, его звёздный лик,

умоляю побудь же со мною, мой труд и мой путь.

И кричал ты во мне языками любви, мой язык,

моим русским на «о», моим русским на «а» во всю грудь.

На тебе говорить, на тебе умирать, воскресать,

я искала тебя во всех книгах, во всех словарях,

и вот здесь на земле находила твои небеса

во степях, во лесах, во следах, во людских голосах,

во гвоздях, на которых распяли, язык, твою плоть…

Будь же милостив к падшему, будь снисходителен к тем,

заблудившимся, изгнанным. Твой в моём сердце ломоть

и твои восклицанья до самых истошных фонем!

Ты, что воин, что страж, встань всем строем у наших границ!

Слово русское, словно былинное, встань во весь рост!

Это жизнь так танцует,

и смерть так танцует!

С ключиц,

с позвоночника словно бы стая взлетает жар-птиц,

и поёт, и поёт так пернато во тьме алконост.

Мне так стыдно бывает, когда запрещают тебя,

когда в руки вбивают штыри, и ломается кость.

И мне хочется крикнуть да брось, супостат, не гундось –

мой язык внутривенен! Утробен! Я помню ребят

из одной со мной школы. За партой одной со мной кто,

помню – стрижены ногти и чёлки, что накоротке.

Да хоть вырви мне горло, кадык, всё равно буду ртом

говорить на родном я на русском своём языке.

А не ртом, так всем солнцем, что мне прожигает ребро.

Одного я страшусь своего – пусть не сбудется! – сна,

в нём приходит, как будто бы странник дневною порой

и как будто танцует, и волосы, словно из льна.

И речёт! И глаголет! Но люди не могут понять,

ибо – чипы, спорт-мини, биг-доги летучих лисиц.

Ни гортанная речь, а бездушная на-на-родня.

И ни слёзы, а камни текут из раскосых глазниц.

С нами падшие деды о самом святом говорят,

но о чём…не припомним…

И я просыпаюсь в поту.

То, чего не смогли уничтожить война и снаряд,

то, чего не засыпали пеплы сухих автострад,

неужели погибнет в нас слово живое во рту?

Так пытается нас супостат изничтожить! Вовнутрь

протекает, что стронций. Что рак разъедает и жжёт.

О, язык, о, мой крест, о, мой любый, молю я, побудь!

Извлекать без тебя, как смогу сладкий Одина мёд?

Да, никак не смогу…

Как же мама, что моет стекло?

Как мои одноклассники? Вечности всех моих тризн?

Как же мне восклицать, что прекрасна, что пламенна жизнь,

как убийственно жгуча и как она смертна зело!

***

…вышиваю, вот нить, вот рисунок, вот пяльцы.

Но вселенная крошится, бьётся, звеня.

Не довыносить мне тебя в снах радиаций,

как по Брайлю лишь воздухи трогать мне пальцами!

Ты был лучше бы всех, был бы лучше меня!

Я такой молодою была в эти годы.

Жарко. Душно. Весь пламень испит, испещрён.

Но взывала во мне память племени-рода,

я решилась. В больницу легла, как в полон.

Только помню, там сквер был напротив больницы,

марлю, вату, пелёнки да Божьи десницы.

Я люблю тебя, сын, хоть ты не был рождён!

 

Этим злым, беспощадным был выжжен дождём

и врачебною глупостью. Но я кричала,

что всем Матерь младенцам с Христова начала.

Так себя ощущала я царственно, яро:

принимала бы чревом младенцев чужих.

Их – убитых, сожжённых на поле ячменном,

на одесских голгофах, в плену фосфогенном.

А теперь лишь по Брайлю в ветрах костяных

я читаю послания – пишет мне космос,

апельсины, игрушки, дельфин, абрикосы.

У истории нет оправдания и

сослагательного наклонения. Рви,

Рейтинг@Mail.ru