Но иногда случаются и большие поломки. Каку меня. Помнишь всю свою жизнь, да если даже и часть её. А главное: ясно понимаешь, что это воспоминание. Может, на карусели сидит много других людей, которые знают, что это у них не первая ходка. И стараются ни в коем случае не подать вида, что это так.
Быть осторожным. Не выдать себя. Кто бросается в глаза, тот создаёт трудности, а трудности надо сметать с пути. Моцарту было всего тридцать пять лет.
Quem dei diligunt, adulescens moritur. И это я тоже помню.
Adulescens. Молодыми. Я не уверен, что дотяну до молодого. Пока ещё я даже не родился. И уже нахожусь в опасности.
Если они – кто бы они ни были – обладают способностью стирать память, то они в состоянии и учуять её остатки. Воспоминания, которым здесь не место. У них, наверное, есть своя система. Оборудование. Методы.
Не думаю, что они постоянно контролируют каждого человека, это было бы слишком затратно. Но какие-то выборочные проверки они будут делать. Я всегда должен иметь в виду, что они сделают выборочную проверку.
Итак, нельзя, чтобы они застукали меня на воспоминании. Даже в мыслях. Когда я только нарожусь, я должен быть самым невинным, самым безобидным младенцем, какой только есть на свете.
Это я смогу. Разумеется, это я смогу. Никто не сделает это лучше меня. Я раскрыл столько неправды, что сам научился, как эффективнее всего лгать. Моя последняя жизнь была лучшей подготовкой для такого задания.
Моя предпоследняя жизнь. Ведь я потом ещё был Андерсеном. Мне пришлось быть ещё Андерсеном. Хотя у меня ничего не осталось от его существования, кроме планов, которые я строил для него, когда выдумывал его для себя. То, что я вовсе ничего о нём больше не знаю, доказательство того, что эти планы сработали. Его воспоминания они стёрли. Но прошлое, которое он спрятал от мира, они не нашли. Считали за действительность ту роль, которую он играл.
Теперь начинается новая пьеса. С новой ролью, для которой мне не придётся подделывать документы. Выдумывать себе биографию. Я должен быть обыкновенным ребёнком – таким, как все остальные. Милым маленьким карапузом.
Ничем не примечательным.
Траляля.
Я должен как следует продумать это. Мысленно составить список; со всеми пунктами, на которые следует обратить внимание. Действовать систематически. Как я это делал всегда.
Впервые сожалею о том; что у меня никогда не было детей. Моя профессия…
Не вспоминать. У меня нет профессии. Я не знаю ни о какой профессии. Тем более о той; которую имел.
Как ведёт себя грудничок?
Кричать и какать. Больше мне ничего не приходит в голову. Отвратительное представление. Но если я хочу выжить…
Если.
Я мог бы и покончить с этим. Прекратить это карусельное круженье. Мог бы сойти. Просто больше не подыгрывать. Рядом со мной один вылез в какой-то момент из окопа; встал во весь рост на виду даже покричал и помахал рукой; когда они не сразу его пристрелили. Мы тогда сочли его сумасшедшим; но; может быть; он был единственный разумный среди нас. Провёл свои расчёты; подытожил; и под чертой у него вышел минус. Не захотел больше выносить невыносимое.
Потом ему выстирали память и усадили его на следующую деревянную лошадку. Если он тогда рассчитывал на рай; на вечное блаженство и окончательное отсутствие проблем; то он получил ТО; что хотел. Одним махом избавиться от всего ужаса войны – что может быть более райским?
А я должен таскать за собой свой старый багаж? Действительно ли надо так с собой поступить? Позволить так поступить с собой?
Допустим; это было бы нетрудно – разом подвести черту. Действительно было бы достаточно встать во весь рост и помахать; как это сделал тогда он. Привлечь их внимание. «Алло; вот тут один; который ничего не забыл; всё помнит; ошибочный продукт; такой; что причинит вам неприятности». И тогда они…
Что?
Ну уж что-нибудь придумают. Частенько ведь случается, что ребёнок просто умирает в утробе матери. Ничего не поделаешь, нам очень жаль, удачи вам в следующей попытке.
Только чтобы для меня больше не было следующего круга. Если они заметят, что случилась поломка, они не будут долго мешкать. Ошибку лучше всего исправить, ликвидировав её. Сделав её никогда не бывшей. Устранив ошибочного индивида из оборота.
Больные деревья надо рубить, иначе они заразят другие.
«Непригоден для повторного применения», такой штамп поставят на мою душу. Отходы. Брак. Долой.
То, как я себе это представляю, не будет больно. Механизм, вызывающий боль, к этому моменту времени уже бы не действовал. Но это будет окончательно.
Абсолютно окончательно.
Готов ли я к этому?
Нет.
Я слишком любопытен. Я хочу пережить следующий ярмарочный круг. Даже если для этого мне придётся вынести эту недостойную ситуацию.
Что я знаю о развитии эмбриона? Очень мало. Почти ничего.
Я знаю, как он возникает. Смерматозоид проникает в яйцеклетку, клетки делятся, подрастают отдельные органы…
Но как это происходит в частностях – понятия не имею. Я никогда не видел необходимости знать это в деталях. Чтобы доить корову, так я думал, я не обязан знать, как из травы получается молоко. Это не интересовало меня.
До сих пор.
Андерсен бы это знал. Не научные понятия и не латинские обозначения, но принцип. Образуются ли сперва лёгкие, а потом сердце или наоборот. В таких практических вещах он бы разбирался. Но Андерсен стёрт.
Всё длится девять месяцев, это я знаю. Три четверти года.
Когда щёлкнул выключатель и меня включили – не знаю уж, каким образом, – когда я начал что-то воспринимать, о чём-то думать – на каком месяце это произошло?
Понятия не имею. И с удовольствием бы подсчитал, сколько это ещё продлится.
На одном из наглядных пособий из учительской был изображён в разрезе беременный живот. Нам это казалось жутким.
Плод и эмбрион – это, собственно, одно и то же? Или есть какое-то различие?
Недоделанный человек на картинке был с поджатыми ручками и ножками, как мы поджимали их, прыгая с трёхметровой вышки для проверки на храбрость. Мы называли это «бомбой».
Головой вниз.
Может, и я плаваю вверх ногами? Я не могу различать верх и низ. Кажется, это одно из тех чувств, которые разовьются позже.
Околоплодные воды. Странные слова.
Человеческий череп, это я где-то читал, слишком велик для родового канала. В ходе эволюции становился всё больше. Поэтому женщине больно природах.
Только ли женщине? А что при этом чувствуешь сам?
Может, это и хорошо, что впоследствии уже не помнишь таких вещей.
В одном докладе по радио какой-то профессор объяснял, что у человека есть врождённая способность забывать негативные моменты и вспоминать только позитивное. Не знал он практики. Очень даже легко позаботиться о том, чтобы человек не забыл неприятные вещи. Очень легко.
Не очень ли больно будет рождаться на свет?
Я тоже всегда занимался чем-то вроде родовспоможения. Извлекал на свет божий то, что люди таили в себе глубоко припрятанным. Болезненный процесс, но необходимый. Признание – принадлежность преступления так же, как роды – принадлежность беременности.
У акушерок всё так же. Со временем крики уже не мешают. Принимаешь их к сведению лишь как указание на продвижение процесса вперёд. Думаешь, наверное: ну вот, сейчас, скоро. Вот уже и головка. Вот уже и начало признания.
Дознаватель и допрашиваемый – это совместная работа. В принципе люди хотят сознаться, это моё твёрдое убеждение. Болью ты даёшь им лишь оправдание, чтобы они смогли говорить, не стыдясь. Вот говорят, «носить в себе тайну». Сам язык всё правильно понимает. Таскаешь в себе тяжесть. Даже если наложил её на себя сам, хочется когда-нибудь от неё избавиться.
С беременностью, как я себе представляю, то же самое. Столько месяцев таскать с собой младенца – когда-нибудь это надоест.
Впоследствии, за это я готов идти на спор, женщина, в которой я сижу, будет ещё гордиться болями. Тщеславие страданий. В моей профессии это всегда пригождалось. Они все считали себя героями и дождаться не могли, когда же они расскажут кому-нибудь про свои подвиги. Неважно кому. Даже если это тот самый человек, который закручивал тиски на его пальцах.
Мы всегда говорили о тисках для пальцев, шутка, вошедшая в привычку. Хотя, конечно, никогда не применили бы такое старинное орудие пытки. Из любопытства я однажды его испробовал: вообще не эффективно.
Если правильно его приставить, это не должно быть надолго. Хороший родовспоможенец причиняет минимум боли. Сотрудников, которые не хотели это понять, я как можно быстрее отстранял. Они задерживают производство.
Правда, одного из такого сорта я какое-то время держал при себе. Но это был своего рода эксперимент.
По-настоящему трудно приходилось тогда, когда человеку действительно не в чем было признаться. Когда все крики и стоны были бесполезны, потому что вообще не было того, что из него можно было бы вытянуть. Невесело, но этого не всегда можно было избежать. Проблема, которой не бывает у акушерок.
«Явиться на свет». Странная формулировка. К этому тебя подталкивают? По крайней мере, в моём случае это не соответствует. Я был на свете ещё до этого.
Только мне нельзя это показывать. Нельзя, чтобы они ещё при родах заметили по мне что-то необычное.
Однажды они привезли нам женщину на сносях. Она даже не могла самостоятельно выбраться из фургона, потому что уже вовсю шли схватки. Дядя Доктор – не бог весть какой мастер своего дела, но для того, чем он занимался у нас, было вполне достаточно – должен был играть роль акушера. Он это делал впервые и волновался как девственница перед первым поцелуем. Но всё прошло хорошо. Не такое уж трудное дело оказалось.
Мы потом использовали новорождённого, чтобы заставить её говорить. Достаточно было только пригрозить ей, что мы что-нибудь сделаем младенцу – то был мальчик, насколько я помню, – и она уже была готова на всё. Пока она поставляла то, чего мы от неё хотели, ей даже было позволено кормить его грудью. Она говорила как водопад.
Такая новоиспечённая мать сделает для своего дитяти всё, это я тогда усвоил. Информация, которая мне наверняка ещё пригодится.
Допрос тогда продлился не слишком долго. Не так уж много она знала. Когда её потом увозили, она криком кричала. Потому что ребёнка ей с собой не дали, а ещё и потому, что у неё болела переполненная грудь. Её потом казнили, я думаю, а мальчика кто-нибудь усыновил. Заинтересованных было достаточно. По такому младенцу ведь не видно, откуда он взялся.
По младенцу не видно, откуда он взялся.
Всегда говорят об особой связи между матерью и ребёнком. Что мать узнает своё дитя из тысячи. Я считаю это пустой брехнёй. Если в больнице подменить двух новорождённых, матери точно также любят и того, кого им подсунули. Они твёрдо убеждены, что находят в лице малыша огромное сходство с какими-нибудь родственниками. «Ну чисто дядя Фридрих!». Если, конечно, цвет кожи не сделает подмену очевидной.
Можно проверить это, намеренно подменив детей. Это был бы интересный эксперимент. И женщина, из которой я надеюсь в скором времени быть извлечённым, обнаружит во мне множество знакомых черт. Внешне, возможно, так оно и будет. Часть её и часть её мужа в моей внешности, пожалуй, будут. Но внутри…
В одной книжке с сагами, которые я читал в детстве, мне попалось словечко «оборотень». Существо, которое с виду дитя, а в действительности нет. Родители его всё равно любовно пестуют, а из него вырастает чудовище.
Мать сделает для своего ребёнка всё.
Она мне совершенно чужая.
Я не знаю о ней ничего, кроме того, что она любит музыку, но не попадает в тон. Я и не хочу о ней знать больше ничего. Она мне не интересна. Ничего сверх самого необходимого.
Но, разумеется, мне придётся её изучать. Арестант должен знать своего стражника. У каждого человека свои слабости, которые можно использовать. Я это знаю. Я умею это. Своих способностей я не утратил, как и памяти. Я был лучшим в своём деле и остаюсь им.
Они ещё увидят это.
Будет совсем не трудно всё разведать. Прямо-таки до смешного просто. Ещё никогда шпион не находился в таком комфортабельном положении, как я сейчас. Она на сможет утаить от меня ничего. Совсем ничего.
Я уже и сейчас вынужден выслушивать её отвратительные интимности. То у неё в кишках бурчит, то она пердит пулемётной очередью. «Вы должны проникнуть в их головы» – так я всегда говорил своим людям. Ну да, а теперь это не голова, а утроба. Я сращён с её телом как нарыв. Впился в неё как клещ. Присосался как пиявка. С одной стороны, это мерзкое представление – быть так интимно связанным с совершенно чужим человеком. С другой стороны…
Она будет меня любить, эта дура-корова.
Так ведь другого она и не заслужила.
У меня нет причин думать о ней с дружелюбием. За это жалкое тельце, выделенное мне – как бы это ни происходило, кем бы ни распределялось, – в ответе она. Это она виновата в слабеньких конечностях, которые меня едва слушаются. Это она их сделала, крича при этом от наслаждения, стеная, мечась и потея. Я слышал, как она кричала, и думал, что её бьют.
Отвратительно.
От-врат-но.
Но я от неё завишу как лежачий больной от санитара, как наркоман от дилера, как приговорённый от палача. Я буду не в состоянии существовать без посторонней помощи. По крайней мере, поначалу.
Я не переношу этого – быть в зависимости. И никогда не мог переносить.
Я ещё даже не знаю, как она выглядит, а уже ненавижу её. Я всё в ней ненавижу. «Это чудо», сказала она, с этим глупеньким счастьем в голосе. Чудо? Это циничная шутка, которую кто-то со мной сыграл.
С человечеством.
Она будет себе воображать, что она моя мать. Я не могу это принять. Мне не нужна вторая.
А первая…
Не самая первая, наверное. Но с остальными сработало забвение.
Она давно в могиле.
Не то чтобы я так уж любил свою мать. Это только в книгах так. Романы, написанные для людей, которые не выносят действительности.
С любовью это не имело ничего общего. Просто привыкли друг к другу.
Она не была никакой выдающейся личностью. Слабое существо. Боялась сделать что-нибудь не так – страх, из-за которого она становилась непомерно строгой. Не то чтобы я от неё страдал, так близко мы друг к другу никогда не приближались, но всегда была дисгармония, которая мне мешала. Я уже тогда слишком чувствительно реагировал на фальшивые тона.
Продукт массового производства. Как и большинство людей.
Внешностью не урод, но и не хорошенькая. Ничего заметного. Небольшой шрам на лбу, остаток старого пореза. По мере того, как я подрастал, она рассказывала мне о происхождении этого шрама всё новые истории. Когда я был маленький и ещё верил в сказки, она придумала ведьму, которая коснулась её лба своей волшебной палочкой. Позднее, в том возрасте, когда любят приключения, ведьму сменил лев, с которым ей пришлось бороться в джунглях и которого она, естественно, победила. Чем старше я становился, тем прозаичнее были объяснения. Под конец она упала, катаясь на коньках.
Но и тогда я ей не поверил. Кто-то попросту побил её. Должно быть, мой отец. Он был одним из этих бездарных тиранов.
У моей матери был свой особый запах – всегда одного и того же мыла, которым она пользовалась всю жизнь. На духи она не тратилась. Может быть, экономность заставляла её покупать именно это мыло. Потому что оно при наименьшей цене давало наибольший аромат.
Консервативная женщина, которая боялась любых перемен. Что-то однажды выбрав, она и впредь придерживалась этого. И когда с возрастом у неё поредели волосы, она продолжала стричься по-старому. Между прядями светилась кожа головы, что лично мне всегда казалось неприятным. Нельзя выходить на люди в нижней юбке.
Когда она обнимала меня, она делала это неловко. Как будто прочитала об этом руководство в журнале и толком его не освоила.
Такая была у меня мать. И другой мне не надо.
А эта меня отталкивает. У неё вечно что-то не то с желудком, её постоянно рвёт. Очень неприятные шумы.
А мне приходится это выслушивать. Ведь я даже уши себе заткнуть не могу. Я ещё не владею своим телом с такой точностью.
Мне надо попытаться отвлечься.
Представлять себе другие звуки. Сделать фантазию сильнее, чем действительность.
Какие-то шумы.
Шум бритвенного помазка по коже.
Когда брился мой отец, ему нельзя было мешать. Он тогда сидел за кухонным столом перед маленьким ручным зеркалом и подправлял контуры своей бороды. Маленьким мальчиком я любил на это смотреть, потому что при попытках добиться безупречной формы он делал такие смешные гримасы. Я думал, он делает это ради моего удовольствия. Однажды я рассмеялся так громко, что он вздрогнули порезался бритвой. Он аккуратно отложил бритву на кухонное полотенце перед тем, как побить меня.
Шум шагов на деревянной лестнице.
Госпожа Бреннтвиснер, все соседи это знали, изменяла своему мужу. Он был агентом по сельскохозяйственным продуктам и часто был в разъездах. У неё не было определённого любовника, она спала, как перешёптывались у нас на школьном дворе, с кем попало. В старших классах были ученики, утверждавшие, что тоже «поимели» её, под этим «поимели» я себе тогда ещё не мог ничего представить. Однажды Удо Хергес, который после школы разносил заказы своего отца, организовал ключ от её дома, и мы, нарочно громко топая, поднимались по деревянным ступеням лестничной клетки, чтобы госпожа Бреннтвиснер подумала, что это муж вернулся преждевременно. Мы представляли себе, что какой-нибудь голый мужчина, почтальон, может быть, в панике выпрыгнет из окна. Но ничего такого не случилось. Может, дома вообще никого не было.
Вот её опять рвёт. Может, это как-то связано со мной?
Шумы.
Шум мела по классной доске.
Бойтлин всякий раз вздрагивал, когда…
Почему я так часто думаю о Бойтлине? Он не был важной фигурой в моей жизни. После окончания школы я видел его только раз. Он был замешан в раздаче каких-то дурацких листовок, и мне предстояло разузнать, один ли он действовал или имел сообщников. Разумеется, он действовал один. Он был человеком не того сорта, которые имеют друзей.
Очень слабый подбородок.
Как же я буду выглядеть, явившись на свет?
Маленькие дети, таково всегда было моё мнение, совсем не привлекательные существа. По природе отвратительные. Недоделанные лица, слюнявые и беззубые. Я никогда не мог понять, почему кто-то находит это очаровательным.
Их привлекательность я объясняю себе тем, что для слабых людей притягательна их беспомощность. Тот факт, что от них не исходит никакой угрозы. Домашний хомячок мог бы сослужить такую же службу.
Каким я буду младенцем – спокойным или неприятным? Крикливым или тихим? Что меньше всего бросается в глаза?
Уж они дадут мне подсказки для моего выхода. Мне надо будет лишь прислушиваться, когда они будут обо мне беседовать, по этому и ориентироваться. Не обязательно знать роль в деталях, когда можно положиться на суфлёра.
Я буду ребёнком раннего развития, такого впечатления мне, пожалуй, не избежать. Заслугу в этом они припишут себе. «Он пошёл в меня», будут они говорить. Склонность переоценивать себя – одно из человеческих свойств, на которые всегда можно рассчитывать.
Но мне уже заранее противна та интимность, которую придётся допускать. Тот факт, что чужие люди будут иметь доступ к моему телу. То, что я буду в их распоряжении. Судя по тому, что мне всё ещё приходится бороться за контроль над моими конечностями, я не смогу воспротивиться этому. И даже если бы я смог: это бы меня выдало. Каждый ребёнок – пленник.
Но уж как-нибудь выдержу.
Я радуюсь лишь предвкушению дыхания. Странно, как мало ощущений я могу вспомнить, которые с этим связаны. Эти ощущения, пожалуй, казались мне слишком естественными.
Судя по тому, что нам рассказывали в школе, в настоящий момент я всё ещё использую жабры. Как рыба. И питаюсь через пуповину, которая растёт у меня из живота. Будет ли больно, когда её перережут?
Не имеет смысла расписывать вещи, которые всё равно выпадут иначе, когда наступят. Такими размышления только ослабляешь себя.
В конце первого допроса я часто говорил своему визави: «При нашем следующем разговоре я буду применять другие методы. Вам следует подумать, какие это могут быть методы».
После этого можно было наблюдать, как это начинает в них работать. Очень действенно.
Мне надо чем-то занимать мою голову.
Мои собаки.
Первая была дворняжка и не имела даже клички. Она пробыла у меня слишком недолго для этого. Или то был он. Даже этого я не успел установить.
Конни Вильмов рассказал в школе, что их сучка ощенилась, и его отец утопит всех щенят. Он пригласил нас при этом присутствовать. Нечасто так случалось, чтобы он мог произвести впечатление на соучеников, и он воспользовался моментом. Каждый из нас должен был принести с собой камень, так он сказал. Это была входная плата.
Мы все были на месте пунктуально. Конни держал мешок из-под муки раскрытым, а мы по очереди бросили туда наши камни. Будто отдавали на кассе ярмарочной будки наши грошики. «Чтобы они быстрее утонули, – сказал господин Вильмов. – Животных нельзя напрасно мучить».
Он был добродушный человек. Столяр.
Его сучка, совсем не красивое животное, лежала на боку, демонстрируя нам свои набухшие сосцы. Я прегда предпочитал кобелей. Когда господин Вильмов одного за другим брал щенков за загривок и бросал их в мешок, она лизала ему руку. Доверяла ему.
Мешок был уже завязан, когда я обнаружил, что одного щенка проглядели. Самый меньший из помёта заполз под задние лапы своей матери, и никто его не заметил. Кроме меня. Я взял его так, как это делал господин Вильмов. «Вы этого забыли», – сказал я.
Ему, наверно, было неохота опять развязывать мешок. «Можешь взять его себе, – сказал он. – Дарю его тебе».
Утопление щенков оказалось не таким зрелищным, как мы это себе представляли. Господин Вильмов бросил мешок с моста – и он утонул. И это было всё.
По пути домой я рисовал себе все фокусы, которым обучу мою собаку. Подавать поноску. Служить. Замирать.
Мой отец пошёл со щенком в сад, взял его за задние лапы и дважды ударил его головой о стену.
То была моя первая собака.
Когда просто, без груза бросаешь мёртвое животное в реку, оно не тонет. Течением его уносит, но если оно застревает у какого-то препятствия, то кажется, что оно шевелится, как будто ещё живое.
Моя мать сказала: «Ничего, так лучше». Я тогда не понял, что она имела в виду.
Я и сейчас этого не понимаю.
Все другие потом были овчарки. Кобели. Они трудно поддаются дрессировке, а для меня в этом и было всё дело. Животное, которое повинуется и без воспитания, скучно. Как если бы человек во всём признавался сам, когда его ещё даже не взяли в разработку.
Первую собаку мне разрешил отец, когда мне удалось закончить пятый класс лучшим учеником. Это было его условие, и я его выполнил.
Хассо.
Когда они засунули меня в униформу, мне пришлось его отдать. Не знаю, что с ним стало потом.
К следующей собаке я пришёл совсем случайно. В лазарете. Принц. Не я давал ему кличку. Он, как и я, был на войне, служил собакой-санитаром. Я уже не мог формировать его под себя – таким, как мне бы хотелось, и мне пришлось использовать те команды, на которые он был уже натаскан. Он подчинялся, но у меня никогда не было чувства, что он действительно принадлежит мне. Он слушался бы и любого другого.
Всегда лучше, когда натаскиваешь их сам.
Вотана я потом выбрал сам. Его предки все были с родословной, но его выбраковали, потому что левое ухо не отвечало породе и клонилось вперёд. Как раз это мне в нём и нравилось. Он не был совершенным, и это подходило к моей отсутствующей кисти. Ему я ещё позволял спать рядом с моей кроватью. Я тогда не понимал, что уступчивость – всегда ошибка. Егерь пристрелил его, когда Вотан погнался за косулей.
Егерь был прав.
Потом: Мефисто. Идиотская кличка, но шерсть у него была чёрная, гораздо темнее, чем у остальных щенков из его помёта. Сам не знаю, почему я его выбрал. Вообще-то мне больше нравятся коричневые овчарки.
Мефисто не делал чести своей кличке. Он был слишком ласков для своей породы. Если его долго не почёсывали, он начинал скулить как малое дитя. Я не скорбел, когда он заболел и с ним пришлось покончить.
И, наконец, Ремус. Моялучшая собака. Я подключил его крабо-те, и он был полезнее, чем иной сотрудник. Потому что нёс свою службу по-деловому. Ни сострадания, ни ненависти. Хватал, когда ему приказывали, и снова отпускал по команде. Хороший характер.
Собаки дороже людей.
Перед тем, как стать Андерсеном, я пристрелил Ремуса. Это был мой долг перед ним.
Насколько я могу судить, у будущих моих родителей собаки нет. Придётся это изменить.
Первая маленькая победа. Я начал дрессировать женщину. Парирует она уже очень хорошо.
Я заметил, что ей неприятно, когда я её пинаю. Однажды она даже определённо сказала это.
Она говорила тогда с мужем? И если с ним, то: он ей муж? Это он несёт солидарную ответственность за мой новый организм?
По порядку.
С тех пор, как я знаю, что она не любит мои пинки, я пинаю её так сильно, насколько мне позволяют мои слабенькие мускулы. На это моего контроля хватает. Однажды я услышал, как она вскрикнула от моего пинка. Это было утешительно.
Самому себе я при этом не мог навредить. Преимущество эластичной камеры.
Я также не думаю, что своими пинками могу нанести ей какой-то урон. Уж природа позаботилась о достаточно сильном резервуаре.
Матка. Слово двойного значения. Рождающая мать.
Я пинаю всегда в тот момент, когда она хочет отдохнуть. С тех пор, как я понял, что это за волны, которые я ощущаю на своей коже, я могу определить такие моменты. Когда кажется, что корабль пришвартовался в безветренной бухте, это она спит.
Но нельзя давать ей покоя. Я этого не допущу. Опыт показывает, что арестованные менее строптивы, если не давать им спать. Это научный факт. Я бужу женщину так часто, что она уже ни о чём больше не мечтает, только о покое. И от моей воли зависит, когда она его получит.
В полном покое я лежу – парю? плаваю? – лишь тогда, когда она ставит музыку. И тотчас начинаю пинаться, когда она её выключает. Уже через несколько дней – если это действительно были дни, но мне так казалось – она, по-моему, уловила эту взаимосвязь. Человек ведь тоже ничто иное, как эти собаки, которые начинают выделять слюну на звук колокольчика.
Я ничему не разучился.
Между тем это уже работает. Когда я хочу слушать музыку, мне достаточно пнуть её.
Я люблю музыку.
Судя по всему граммофоны сильно преобразились с моих времён. Для смены пластинки уже не требуется такого большого перерыва. Всю Героическую симфонию Бетховена номер три я смог прослушать целиком, не прерываясь.
Ми-бемоль мажор. Моя любимая тональность. «Благородно и пылко» – так называл её старый Рёшляйн.
Как правило, она выбирает музыку, которая мне нравится. Только один раз опять были эти совершенно другие тона, эти ритмические детонации, которые ощущаешь всем телом. Вот это я не люблю. После нескольких сильных пинков она тут же её выключила. Повторную попытку она уже не сделает. Люди легко обучаемы, если однажды нашёл их слабое место.
Теперь я хочу научить её по команде ставить совершенно определённые пластинки.
Я бы посмеялся, но мой организм ещё не настроен на это. У меня от этого начинается икота и никак не хочет прекращаться. Судя по всему, нерождённые не ориентированы на развлечения и забавы. Могут только скривить в гримасу свои недоделанные личики. Видимо, природа исходит из того, что в этой стадии им ещё не над чем смеяться.
У меня есть повод порадоваться. Приятно сознавать, что я, несмотря на мои ограниченные физические возможности, всё ещё могу добиться того, что задумал. В конечном счёте побеждает более решительная воля.
А она и впрямь гордится своим послушанием! Не замечает, что такт для её танцев задаю я. Она даже хвастается тем, что она делает. Собака, которая убеждена, что это она учит своего хозяина забрасывать палку.
Я только что подслушал её разговор с подругой. Она хвасталась, как успешно она может успокаивать меня музыкой. Она – меня!
Она правда так считает. Арно – кажется, так зовут мужчину – дескать, не может поверить, сказала она, но она-то сама твёрдо убеждена, что дитя в материнской утробе всё слышит.
Неприятно, эта икота.
Она убеждена, что уже очень хорошо меня знает. Даже считает, что может в точности описать мой характер. «Он очень чуткий ребёнок, – говорит она. – Мать чувствует такие вещи».
Ну что ж, пожалуй, я и впрямь чуткий.
Это и в самом деле забавно – слушать её.
От некоторых вещей мне придётся её отучить. Когда она говорит обо мне, она называет меня «гномик». Мне это не нравится. Ещё пока не знаю, как из неё это выбить, но уж найдётся какой-нибудь способ.
Способ я находил всегда.
Гномик, сказала она однажды, ужасно гордясь таким познанием, гномик даже различает разные виды звуков. Можно это почувствовать. Например, музыку, от которой Арно в таком восторге, гномик вообще не любит. Да и сама она находит её слишком агрессивной.
«Агрессивная» – точное слово. Приятно осознавать, что этим ритмическим шумом меня грузит мужчина. Это ему придётся отвечать за это.
И приятно осознавать, что хотя бы один из двоих обладает каким-то вкусом. Мне было бы неприятно родиться в семье полных невежд. Ведь придётся – хотя бы первые годы – проводить вместе немереное время.
Её опять рвёт. Это нормально?
Противно слушать это изнутри.
Снаружи эти звуки мне хорошо знакомы. Если в человека вливать воду через воронку, пока не раздуется его живот, то после его рвёт очень похоже. Метод незатратный, но и не очень эффективный. Мы экспериментировали с ним, но потом отказались от его дальнейшего применения.
Это всегда было моим принципом – минимальными затратами достигать наибольшего действия. В этом я брал пример с японцев. Они – народ старой культуры, и у них никто не пишет перегруженные картины маслом. Флакончик туши и кисточка – вот всё, что им требуется. Всё избыточное опускается. Ведь мы живём уже не средневековье.
Её рвёт безостановочно. В промежутках между судорогами она хватает ртом воздух и стонет. Это звучит как примитивное пение.
Я пинаю её, чтобы она заглушила свои назойливые звуки музыкой, но она не реагирует на пинки. Кажется, у неё серьёзные проблемы.
Не начать ли мне уже беспокоиться? Если ей плохо, я ведь тоже нахожусь под угрозой.
Я ненавижу эту зависимость.
Я чувствую, как она всё больше впадает в панику. Её волнение захлёстывает меня, как первые волны наводнения. Я не могу от них оградиться.
Нет, не наводнение. Огонь, который распространяется. Мы – два дома, пристроенные друг к другу.
Встроенные один в другой.
Она боится. Я бы кричал, призывая на помощь, если бы тут был ещё кто-то. Но здесь никого нет.