– А ты сам-то нешто не пьешь? – спросил Ефима Захар.
– Бог миловал.
– Куда ж ты деньги-то деваешь?
– Домой посылаю.
– У тебя кто же дома?
– Жена, старуха-мать, детей четверо.
– Что же, они хорошо живут?
– Хозяйствуют помаленьку, три души земли пашут.
– А с тебя деньги-то очень спрашивают?
– Еще как! Наши земли тощие, – в них больше вобьешь, чем с них получишь… Держат они теперь трех коров да двух лошадей, а зачем держат? чтобы больше навоза было, а их зиму-зимскую нужно прокормить. Меняются они работой: скотина на них, а они на скотину…
Захару вспомнились подобные условия ихней деревенской жизни, и это ему показалось очень верным.
– Отчего же ты не велишь им сократить, коли ты так понимаешь?
– Отчего? А что ж им тогда будет делать! У меня два парнишки растут, одному семнадцать, другому четырнадцать лет; теперь они скотину убирают, а тогда что им делать?
– Сюда бы их взял да приделил бы куда.
– В эту пропасть-то?! Господи упаси! У меня баба говорит это, да я ее не слушаю. Пока жив, здоров, не пущу их сюда, – нечего в соблазн их вводить.
– В какой же соблазн? Може, они по трактирам-то ходить не будут, зададутся в тебя, будут трезвые.
– В трактир не пойдут, по другим местам будут шляться: в киятры да в цирки. В Москве блудных мест много…
– Театр не блудное место, там, говорят, иной раз плачут, как представляют.
– Все одно – притон: музыка да актерки. За последнее время вот их сколько развелось. Про Москву говорят, что она второй Вавилон, – Вавилон и есть.
– Зачем же ты живешь в этом Вавилоне? Ругаешь его, а сам живешь.
– Я живу тут только телом, а душа моя не принадлежит ему. Я душой, брат, далеко от Москвы. Во мне душа божья, она около бога и живет.
Стали возвращаться из трактира клеильщики и курчаки. Все были подвыпившие, некоторые совсем пьяные. Пьянее всех оказался Федор Рябой. Он шел шатаясь и говорил:
– Да, братец ты мой, дела! Фу ты, черт возьми! Хо-хо-хо!
Пошатываясь, он стал снимать с себя сапоги и копался с этим чуть не полчаса.
Другие курчаки шумно разговаривали и ругались. Одного замутило. Захар, расположившийся было на нарах, встал и вышел из спальни. Он прошел в конюшню, забрался на сенник и решился там провести ночь. Там ему никто не мешал, но все-таки ему долго не спалось; сегодняшние впечатления были для него, должно быть, сильны, и он не сразу переварил их.
После этого Захар из всех фабричных дружественнее стал относиться к одному Ефиму, от остальных же сторонился. Где бы то он ни был с ними, он больше молчал, отвечал только на вопросы, сам же никогда почти их не задавал. Дядя Алексей, прежде ласково было к нему относившийся, стал теперь охладевать. Один раз, работая, он проговорил:
– Ездок-то у нас – парень с душком.
– Форц имеет, – сказал Федор. – Книжки читает да рихметику-грамматику знает, – думает: кто я есть!
– Ученые-то, брат, все такие, – вмешался в разговор Гаврила, – они только и видят что себя, а об других-то и не понимают.
– Вон наш Ефим не много читает и то уж о себе только думает; ишь с нами и не говорит, – вымолвил, косясь на Ефима, Сысоев.
– Ну, тоже указал на кого, – пренебрежительно сказал Федор, – нешто он человек?
– Ты делай, знай, свое дело-то; тебя не трогают! – с неудовольствием заметил Ефим.
– Я и делаю, – продолжал, плескаясь в корыте, Федор. – Вином брезгует, убоины не ест. Что зря мудрить – все человеку на радость сотворено.
– А коли на радость, ты и радуйся, а другие в другом радость находят, – сказал Ефим.
– В чем другом-то? Заберут себе в головы да других смущают, больше ничего. Отчего же это вся смута-то в простом народе пошла? Уставы нарушили… не я градоначальник, – я всех бы таких связал да в Яузу…
– Вот то-то бодливой корове бог рог не дал, – смеясь, опять сказал Ефим.
В клеильню вошел Иван Федорович и проговорил:
– Старый ездок открытое письмо прислал. Пишет, что очень скучно ему; нога в лубках, а еще четыре недели держать будут: просит, кто-нибудь пришел бы навестить его.
– Кому ж идтить? – вздохнув, проговорил дядя Алексей.
Все промолчали.
– А что скучно, то это верно, – опять сказал дядя Алексей. – Человек здоровый, все небось как следует, а нога не пускает. Кому хошь доведись…
Иван Федорович вышел из клеильни. Вошел Михайла; он сел на ступеньки лестницы, вынул коробку папирос и, закуривая, проговорил:
– А какую я сегодня историю видел!
– Какую? – с загоревшимися от любопытства глазами спросил Федор.
– Да стою я это, значит, на дежурстве, а из Сокольников идет, значит, парочка. Он подвыпивши, справный такой, вроде как из приказчиков; она в мантилье и в шляпке. И вот он ее ругает, вот ругает, а она плачет, коровой ревет. Вот и встречает их молодой человек один. Увидал, что он ее обижает-то, да как крикнет: «Как вы смеете!» А тот: «А тебе какое дело?» – «Она, говорит, женщина». – «А я, говорит, мужчина», – размахнулся да как раз его по скуле! Тот его за ворот. А мымра-то подскочила это к нему – да его за руку, а обидчик-то ему еще… Что смеху-то было!
– Ха-ха-ха! – смеялись клеильщики, – ловко! свои собаки грызутся – чужая не приставай!
Пришел еще праздник. Канун этого праздника и самый праздник прошел, как и первый. Все удовольствие для Захара состояло в том, что он походил по Сокольникам. На другой день этого праздника, вечером, когда все управились, поужинали и собрались в спальни, дядя Алексей хотел уходить, другие стали готовиться на спанье, Федор Рябой тоже начал справляться со двора.
– Ты куда? – спросили его.
– Да бабу навестить, – захворала она у меня.
– Что такое?
– В Косино вчера ходила; ну, оттуда-то жарко сделалось, она и спросила у одной бабы попить. Та ей водицы подала. И только, говорит, выпила, сразу почувствовала нехорошо.
– Стало быть, не благословясь выпила, – сказал Абрам.
– Может быть, не благословясь.
– А баба-то нехорошая: подпустила она ей, – ну, и вышло.
– Неужели это, братцы мои, порча? – спросил озадаченный Федор и сел на окно. На лице его выразился испуг.
– Видимое дело, – проговорил Сысоев, – подсудобила злодейка.
Захар, улегшийся было на своих нарах, поднялся и стал внимательно слушать, что говорят.
– На худого человека, милая душа, наскочить недолго, – проговорил дядя Алексей, – хорошего не скоро отыщешь, а на лиходея, того и гляди, нарвешься.
– Да вот я был нонче на святой в деревне, – стал рассказывать Гаврила, – у одного мужика даже лошадь испортили. Мужик богатый, лошадь хорошая, доморощенная, поглядеть – картина. Ехал он из города, а на дороге в одной деревне баба воду достает. «Дай, говорит, матушка, моей лошади попить». – «Изволь», говорит. Напоила она лошадь. Приехал домой; пришел к ней на другой день, а она не подпускает, бьет ногами, зубы оскаливает, а сама; говорит, так и дрожит. Ведь вот какая паскудница!
– Диви бы попользовалась чем, – молвил Сысоев, – и то ни себе, ни людям.
– Так как же теперь быть-то? – испуганным голосом спросил Федор.
– А так: завертывай целковый да к той бабе ступай, – посоветовал дядя Алексей, – если она сделала, она и снимет.
– К доктору иди, а не к бабе! – сказал, невольно вмешиваясь в разговор и бросая недружелюбный взгляд на дядю Алексея, Захар, – как тут может помочь баба?
– А то доктор поможет! – покрасневши от раздражения, сказал Сысоев. – Много твои доктора в этих делах понимают!..
– У меня шурин в третьем году… Кил ему, братец ты мой, на руки насажали, – промолвил дядя Алексей притворно-равнодушным голосом и даже не удостоив взглядом Захара. – Ну, пухнет и пухнет рука, желваки по ней пошли. Он к доктору-то и пошел. Ну, тот резать ему руку-то. Резали, резали – ничего не помогает: болит и болит. Тогда его научили: «Съезди туда-то: есть человек такой, наговорит тебе на соль – все пройдет». Поехал, и что же, братец мой, – прошло!
– Это враки! – воскликнул Захар.
– Ну, вот и возьмите дурака! – злобно выругался дядя Алексей. – Ему говорят дело, а он – собака бела. Коли тебе говорят, так, стало быть, не враки!..
– А я говорю – враки! – уже не сдерживаясь, воскликнул Захар. – Как это можно килу присадить!
– А так! – уставясь гневно горящими глазами на парня, сказал дядя Алексей. – Вот скажет слово, и где задумает, там, значит, у тебя и вскочит: на глазу – на глазу, – под носом – под носом, а ты ходи да почесывайся…
– Ну, это скажи кому-нибудь другому, – проговорил Захар. – Как же это от слова что сделается? У кого такая власть есть? Чем это объяснить?
– Мы тебе это объяснить не можем, а что есть, то есть. Мало ли людей чахнут!
– Зачахнуть можно по разным причинам, только сдуру это сваливают на колдовство.
– Нет, не сдуру. Тебе еще скажут, как тебя повредить-то хотят: «попомни», скажут, – ты и вспомнишь.
– У меня приятель один был, – сказал Сысоев, – встретилась с ним цыганка, поглядела на него: скоро, говорит, скоро в твоей жизни перемена выйдет. Если, говорит, в то воскресенье тебе будет кто что-нибудь давать – не бери, а возьмешь, говорит, покаешься. Правда, прошло две недели, придрались к нему хозяева – разочли. Вспомнил он цыганку и вспомнил, что в это воскресенье кухарка пирогом его угостила, а с кухаркой-то он жил не в ладу. А место-то какое было!
– Нечистый-то силен!..
– Так это все нечистый делает? – спросил Захар.
– Ну, а то кто ж?
– Так это что же, по-твоему, нечистого нет? – спросил дядя Алексей.
– Я его не видал.
– А ты почитай «Жития», – сказал наставительно Абрам, – вот и узнаешь. Как же к преподобному Исаакию Печерскому бес в образе самого господа являлся да плясать заставлял?.. А Иоанн Новгородский на черте в старый Ерусалим к заутрене ездил.
– Это кто как понимает…
– Всем по-одному понимать должно.
– А я, може, это понимаю по-своему.
– Так ты, стало быть, этого признать не хошь? – испуганно проговорил Абрам и даже поднялся с места. Дядя Алексей уставился на Захара и ледяным тоном проговорил:
– А я думал, милая душа, ты из порядочных, а ты вон из каких! Забастовщик ты, видимое дело. И наберет же в голову, тьфу!.. пойдем, Федор.
– Верно, забастовщик, – с явным прозрением сказал и Сысоев и, севши на свою постель, стал скидывать сапоги.
– Еще царь Давид писал, – вздохнув, проговорил Абрам, – «Рече безумец в сердце своем: несть бог», а нынче этих безумцев-то расплодилось…
– Мы, кажется, о боге не говорили, – промолвил Захар.
– Не говорили, да видно, что кто думает.
– Коли думаешь не по-ихнему, значит, бога не признаешь, – подал свой голос из угла Ефим, – а ихний-то бог – кто? Утроба!..
– Ты еще заступись! – зыкнул на Ефима Абрам. – Ты тоже такой колоброд!
Ефим смолчал; промолчал и Захар. В спальне мало-помалу успокоились.
На другой день утром, когда Захар уехал в город и курчаки паковали наверху бумагу, а клеильщики полоскались в своих корытах, в клеильню вошел Иван Федорович.
Он был в добродушном настроении и, держа в руках листок отрывного календаря, проговорил:
– Календарь сегодня вот что врет: по Брюсу – жарко, так велит есть ботвинью из малосольной рыбы, карасей, да свежие ягоды. Как думаете, не плохо?
– Это не про нас писано, – сказал Федор.
– Мы в этом столько же скусу понимаем, сколько немец в редьке…