– Вот в монастырь я бы пошел, – говорил он иногда, – только жена связывает.
– Чем она связывает? Иди, – она без тебя проживет, – говорили ему товарищи.
– Где ж проживет! Соскучится.
– Соскучится – другого найдет, – велика штука!
– Другой не то: она меня любит, – с уверенностью говорил Абрам и мечтательно задумывался.
– Любит, как собака палку, – смеялись над ним.
Абрам с негодованием оглядывал своих товарищей и начинал горячиться.
– Нет, не так, – она меня вот как любит!.. Вы бы поглядели, как она меня жалеет!..
– Есть кого жалеть! Она лицемерит! Тебя жалеет, а сейчас, поди, с кем-нибудь за сороковкой сидит.
– Ну уж нет! Она – честная баба: с кем-нибудь не пойдет! она не Бурлиха…
– Что ты Бурлиху задеваешь? – вскидывался на Абрама Сысоев. – Что она тебе – таковская далась? Ты смотри, брат, не очень…
Затевался спор, в котором Абрама доводили до белого каления, и все над ним смеялись…
Третий курчак был Ефим. Он отличался от всех необщительностью, сосредоточенностью и трудолюбием. Работал он усердно и всегда молчал, ни над кем не смеялся, ни с кем не ссорился. Он был сектант, но какой секты – никто не знал. Из себя он был коренастый, среднего роста, с большой бородой, строгим, бледным лицом. Он ни с кем не дружил, и его как-то мало любили.
Спали клеильщики и курчаки прямо на полу, расстелив ряднины, и на день сваливали все свои постели в кучу и углу, так как в помещении приходилось паковать бумагу, и постели могли помешать. Только над лестницей в уголке были устроены небольшие нары. Это место принадлежало ездоку Егору.
Егор был тульский, жил у Жарова много лет и никогда не ездил в деревню; только один раз к нему приезжала жена, маленькая, худая, сморщенная бабенка, в поневе и лаптях. Егор, крепкий, мускулистый, с бородой лопатой, в кумачной рубашке, в жилетке и при часах, все время пилил ее и говорил: «Ну, зачем ты приехала? Ну, зачем? Ведь я деньги вам шлю, – чего же тебе еще надо?..» Жена прогостила у него три дня, и он опять проводил ее домой. После этого вот уже лет пять прошло, как она у него не бывала…
В будни все были заняты работой. Ночью спали. Так шли дни за днями. Перед праздником будничное однообразие несколько нарушалось. Все мылись в красильне, заменявшей им баню, надевали чистое белье и шли мирно о чем-нибудь беседовать или слушали чтение. Читал больше Абрам. Он или открывал «Жития», или брал у Ивана Федоровича получаемые им «Полицейские ведомости». «Жития» все слушали благоговейно, без замечаний, без рассуждений. «Полицейские ведомости», наоборот, вызывали массу толков. До войны любимым местом газеты был отдел о городских происшествиях, о кражах, убийствах и самоубийствах. Потом читался отдел объявлений: «Продается дом», «Пропала собака», «Нужна прислуга»… Когда же открылась война, читались телеграммы, велись обсуждения военных действий; причем дядя Алексей и Сысоев, как бывшие солдаты, говорили всегда авторитетно и внушительно. Но кончилась война, прошли дни свободы, и снова все вошло в прежнюю колею.
Каждый день в спальню заходил дворник Михайла. Он был белобрысый, рябоватый, большой зубоскал и щеголь, – всегда в чищеных сапогах, в пиджаке и белом фартуке. Он пользовался большою любовью у женского пола. С ним любилась одна моталка с Тейхеровской фабрики, зубоскалила прислуга из соседних домов, была любезна хозяйская кухарка, молодая солдатка Авдотья, и артельная стряпуха Марфа, мужественная вдова лет сорока. Он всегда откровенно говорил о своих похождениях или рассказывал сказки. На сказки он был большой мастер и знал их многое множество. Он был всегда весел, шутлив, и при виде его многим самим как-то становилось веселей. Его на фабрике почти все любили.
Наступал весенний вечер.
На соседнем дворе был сад. Он только что распускался и благоухал. По заборам из земли пробивалась молодая зеленая травка. По улицам дребезжали легковые извозчики и гулко стучали ломовые, перевозившие москвичей на дачу. В красильне сегодняшняя партия была окончена, и красильщики высыпали на двор в одних опорках, в фартуках, кто с синими, кто с красными руками, которые не отмывались никогда, и если кому хотелось видеть их белыми, нужно было вытравлять их кислотой. Кто сидел на ступеньках лестницы, ведущей наверх; некоторые бродили по двору; двое боролись между собою. Все наслаждались чистым воздухом и давно небывалой теплотой. Ожидали партию на завтра, которую должен был привезти ездок и которую нужно было разобрать и заложить в котлы для варки. По времени ездоку уж нужно было вернуться. Иван Федорович несколько раз выходил за ворота и глядел, не едет ли он; но его все не было.
Вдруг часов в семь приехал из города Егор Федорович. Он приехал на извозчике, тогда как в другое время всегда ездил на конке. Лицо его было встревожено. Иван Федорович вышел к нему навстречу и с удивлением взглянул на него.
– Иван! – торопливо проговорил Егор Федорович, доставая из кошелька деньги извозчику, – пошли скорее кого-нибудь из ребят в Красное село за лошадью, – она там на дворе у трактира стоит, – Егор себе ногу сломал.
– Как так? – испуганно спросил Иван Федорович.
– На полке ехал, повстречался с каким-то извозчиком, зацепился, хотел его кнутом стегнуть, а сам не удержался и полетел с воза, попал под заднее колесо, – всю мослыжку раздробило.
– Где же он теперь?
– В больницу повезли.
Иван Федорович стоял бледный и с минуту не знал, ни что говорить, ни что делать. Наконец он повернулся, пошел во двор и проговорил:
– Эка оказия! И случится ж, прости господи!
Сейчас же был отправлен человек за лошадью. На фабрике этот случай произвел сильное впечатление.
На другой день ехать в город было некому.
Иван Федорович вошел в красильню и долго глядел то на одного, то на другого из красильщиков, думая, не подойдет ли кто в ездоки; но в ездоки нужен был человек смышленый, и из красильщиков никто для этого не подходил. Из клеильни же нельзя было взять: все были там на месте и все необходимы для дела. Приходилось нанимать на стороне.
Егор Федорович, по обыкновению, отправился в этот день в город, и после обеда в ворота жаровского дома вошел молодой, рослый парень в пиджаке, с загорелым лицом, с умным и осмысленным взглядом, с белой котомкой за плечами. Иван Федорович, увидев его, тотчас же сошел с крыльца и окликнул парня:
– Тебе кого?
– Меня Егор Федорович прислал, – приподнимая картуз, ответил парень, – я в ездоки нанялся.
Иван Федорович окинул парня пытливым взглядом. Очевидно, он ему показался подходящим, так как глаза его сверкнули довольством, и он веселым голосом проговорил:
– В ездоки? Ну, и славно: ездок нам нужен. Пойдем-ка, я тебе покажу, где сумку-то положить.
И он повел его в клеильню. В клеильне шла самая горячая работа, и, когда они поднимались по лестнице, никто на них не обратил внимания. Спальня была пуста, Иван Федорович подвел парня к постели Егора и сказал:
– Вот тебе и место, отдельное ото всех: тут ты и спать будешь. Эту-то постель убери под нары, а я тебе свежую тару дам. У нас, брат, никто, кроме ездока, таким раздольем не пользуется. Тебя как звать-то?
– Захаром, – сказал парень, снял с плеч сумку и положил ее на нары.
– Ты жил раньше-то где?
– В Москве – нет еще.
– А в деревне-то хозяйствовал?
– Как же…
– Значит, с лошадьми умеешь обходиться?
– Умею.
– Ну, пойдем, я тебе укажу, где у нас лошади…
Они пошли опять по лестнице, прошли через двор и скрылись в конюшне, стоявшей в заду двора между корпусами. Минут через пять они вышли из конюшни и остановились под навесом, где стояли полки. Потом они прошли в каретный сарай, где была спрятана сбруя и стоял ларь с овсом. Иван Федорович растолковывал Захару его обязанности, а тот слушал.
– А воду поить лошадей в красильне бери, – там колодцы есть… А бадейка-то – видал, где висит? Возьми-ка ее да попой лошадей, – сейчас время уж.
Захар пошел поить лошадей, а Иван Федорович прошел к себе в дом.
Напоивши лошадей, Захар прошел опять в спальню, устроил себе постель и начал разбирать котомку. В котомке было несколько пар белья, хорошие сапоги, брюки, несколько фартуков и связка книжек. Сапоги и брюки он повесил на колышек над постелью, белье спрятал в уголок рядом с подушкой, а книжки пока остались на окне, приходившемся как раз около нар. Потом он сел на нары и стал переобуваться.
По лестнице раздались чавкающие шаги. Захар повернул туда голову и увидал, что наверх шел дядя Алексей, шмыгая опорками по железным ступеням. Он только что кончил клеить и вымыл руки. Войдя в спальню, он взглянул на Захара и проговорил:
– Здорово, милая душа! К нам жить пришел?
– Да, в ездоки нанялся, – проговорил Захар.
– Хорошее дело, – промолвил дядя Алексей и, близко подойдя к парню, опустился на один из стоявших у стены сундуков… – А раньше-то где жил?
– В деревне.
– А ты чей сам-то будешь?
– Ржевский.
– Что ж, тебе в деревне-то жить надоело?
– Захотелось Москву поглядеть…
– А у тебя в Москве родные-то есть?
– Тетка у Гаврилы Петровича, вот у давальца здешнего, в няньках живет.
– Гаврила Петрович тебя рекомендовал?
– Да.
В спальню поднялись Федор Рябой и курчаки. Они с любопытством глядели на нового ездока; кто здоровался с ним, кто так располагался на окнах и сундуках. Дядя Алексей потянулся за лежавшими на окне книжками и стал разглядывать их. К нему подошел Абрам и, опускаясь с ним рядом, проговорил:
– Что это, никак, книжки?
– Нет, пироги! – проговорил дядя Алексей и, прочитав заглавие одной, стал разбирать другую. Переглядев книжки, он спросил:
– Где же это ты таких набрал?
– Тут купил.
– Знать, охоч читать, – спросил Абрам, – коли перво-наперво книжек купил?
– Да, люблю, – проговорил Захар.
– Где ж ты учился-то?
– У нас училище там есть.
– Сколько же ты годов учился?
– Три года.
– А свидетельство получил?
– И свидетельство, и похвальный лист.
– Молодец!
– У нас один такой даже в учителя вышел, – промолвил вошедший перед тем в спальню Гаврила. – Кончил одну училищу, его в другую да в семинар. Пробыл он там сколько-то, а теперь двадцать пять целковых в месяц получает и лето ничего не делает.
– Ах, братец мой, мало ли какие головы бывают! – вымолвил дядя Алексей. – У нас в батарее фирверкин был, так он тебя по чему хошь, бывало, загоняет. Бывало, офицер не всякий сговорить с ним мог. Кончил службу, его на вторительную оставляли, только он сам не захотел. В Питер, говорят, уехал да там в околоточные и поступил.
– А у нас дьячковский сын в становые вышел, – сказал Гаврила. – Отец-то, старичок, в покос сам сено убирает, а он на паре с кучером; картуз с кокардой. И жалованье, говорят, хорошее, и доход большой.
– А все-таки он не то, что наш хозяин, – проговорил Федор Рябой, – и из простого звания, и нигде не учился, а вон какие капиталы нажил. Намедни дворник говорил, потребовали его в участок. Приходит, а пристав-то ему руку подает да стул подставляет. А ведь мужик!..
– Про нашего-то хозяина что и говорить! – сказал Гаврила. – Таких и в Москве-то, чай, не много.
– И не мало, – опять промолвил Федор. – Их сколько из мужиков-то: Курчавые из мужиков, Носатый – дедушка лапотником был, Коняшины тоже. Числяковы тоже, и Морозов, сам старик-то, ткачом, говорят, был.