Посещая святыни, Сюан-Цзан не забывал и главной своей цели – разрешить свои сомнения в вопросах веры, слушая знаменитых учителей-монахов Индии; он никогда не забывал, что там, на далекой родине, многие люди ждут его возвращения со светом закона. Он занимался у многих учителей, но больше и усерднее всего в знаменитом монастыре Наланда, средоточии тогдашней буддийской образованности. Наланда был не просто монастырь, а целый университет, где в дни Сюан-Цзана со ста кафедр десяти тысячам студентов читались лекции не только богословского, но и светского содержания: по литературе, грамматике, философии, логике, медицине и даже магии, вся эта многочисленная община сошлась сюда, в Индию, в этот монастырь со всех стран света и жила мирною, дружною семьею. Кельи, выходившие на громадные внутренние дворы, были устроены так, чтобы жизнь каждого из братии была всегда на глазах у других; вообще основою всего была открытая жизнь: исповедь в грехах, для которой монахи собирались каждый месяц, происходила в присутствии братии, а в определенные сроки монахи, опять перед всеми, сообщали друг другу свои замечания о том, что им казалось дурным в поведении того или другого монаха. Устав монастырский был строгий, но, несмотря на многочисленные обязанности, монахи уделяли немало времени на занятия, и выдающиеся учители всегда имели внимательных слушателей.
В Наланде Сюан-Цзан мог вполне удовлетворить своей жажде знания и занимался без устали. Его глубокие познания упрочили за ним в монастыре славу выдающегося ученого, и многие уговаривали его остаться в Индии и не возвращаться в Китай, который высокообразованным индийцам казался совершенно дикою страною. Но Сюан-Цзан твердо помнил, что не для себя предпринял он долгое и опасное путешествие, а ради распространения святого закона на родине, где народ погряз во тьме невежества. Собрав возможно большее число священных рукописей и предметов, Сюан-Цзан вернулся в Китай, где был восторженно встречен правительством и народом. Теперь, после посещения святых для него мест и приобретения глубокого знания священного закона, для Сюан-Цзана настало время приступить к исполнению заветной цели его жизни: распространению и утверждению учения Будды в Китае. И вот он стал учить и проповедовать, приобретая все новых и новых учеников, которые разносили проповедь великого индийского отшельника по градам и весям своего обширного отечества, но больше всего Сюан-Цзан обратил внимание на переводы священных книг – переводами он занимался до самой своей смерти, испытывая высокое наслаждение от этих занятий, сознавая, что после его смерти книги эти будут продолжать дело, которому он посвятил свою жизнь. Годы, однако, шли, и Сюан-Цзан почувствовал, что близка его кончина, а работа еще не завершена, тогда он еще усиленнее стал заниматься, постоянно ободряя своих сотрудников.
Перед самой смертью он сделал последние распоряжения: хоронить его надлежало просто, тело надо было завернуть в циновку и похоронить где-нибудь в тихой долине, вдали от людей, чтобы, сказал он, «нечистое тело его было от них по возможности удалено». Он высказал пожелание, чтобы все добро, какое он мог сделать в жизни, послужило на благо другим людям и чтобы в каждом следующем перерождении он был бы исполнен рвения к святому учению и мог бы, наконец, достигнуть высшего разумения. Попрощавшись с окружающими, он медленно угас, оплакиваемый всеми. (Так умирали буддийские монахи в дни Сюан-Цзана, и так, мы имеем тому много свидетельств, они умирают и теперь.) Великий индийский учитель учил своих учеников и жить, и умирать, и всюду, куда проникло его учение, ученики его выучивали этот труднейший для человека урок.
За Сюан-Цзаном утвердилось название «великого Танского учителя», и его замечательные труды по буддизму, основанные на прекрасном знании санскритских оригиналов, комментарии, составленные им и его школою, являются определенною эпохою в истории позднейшего буддизма и помогают нам теперь понять и буддизм вообще. Таких совершенно исключительных людей, как Сюан-Цзан, было, конечно, немного среди китайских монахов, но в той длинной веренице паломников, которые, как стая перелетных птиц летит в благодатные края, направлялись в Индию, было немало замечательных и редкостных людей, и то, что сохранили нам о них их собственные писания, и то, что писали о них другие, вызывает в нас глубокое уважение к ним и трогает нас бессознательно возвышенностью жертв, принесенных на алтарь веры, которая для них была всем.
В V в. мы видим Фа Сяня, который оставил нам первое более подробное описание пути из Китая в Индию, куда он проник в царствование Чандра Гупты II. Его рассказ останавливается главным образом на святынях и передает много трогательных местных и общераспространенных сказаний. Так, в царстве Пурушапура, современном Пешаваре, хранилась чаша Будды, и Фа Сянь описывает чудо с чашей: «Когда бедные сыплют в чашу цветы, то достаточно им бросить несколько цветков, чтобы чаша наполнилась, но когда ее хотят заполнить богатые, то они не могут этого сделать, даже бросая сотни, тысячи, десятки тысяч, море цветов».
В Санкашья, близ Каноджа, находится, по указанию Фа Сяня, сто маленьких ступ, которые можно пересчитывать целый день, и все-таки не узнаешь их точного числа. Если упорствовать в желании узнать точное число, можно приставить к каждой ступе по человеку и затем подсчитать […][5], будет ли их мало или много, не добьешься настоящего числа. [Я видел две такие группы по сто ступ каждая […] (с одною) посередине, обе группы находились в Турфане в Западном Китае и принадлежат глубокой старине, так как находившиеся в […] там с ними не произошло чуда, о котором говорит Фа Сянь, но что оно возможно, доказывать то, что […]ских путешественников, посетивших Пурушапур, нашли там 80 ступ вместо 100.
Особенно обильны легенды (о Будде и его деяниях) в Индии, и тут мы видим, до какой степени в уме и сердце верующего буддиста, даже ученого, – в Фа Сянь, несомненно, им был и искал священные книги, и учился санскриту для понимания подлинников – чисто религиозная сторона буддизма и образ Учителя тесно сплелись с философской стороной учения. Мы […] заметили эту черту […] (не только у него), есть она у его предшественника […] монахов действовала на окружающих не менее сильно, чем знания и проповедь, читая их жизни, […] понимаешь, чем и как буддизм настолько […] дел лучшими людьми гордого своим культурным превосходством над другими народами Китая.
В конце книги Фа Сяня есть послесловие неизвестного автора, говорящее: «Я потому попросил его сообщить подробности, и он отвечал охотно и правдиво. Я убедил его рассказать подробно то, чего он коснулся сперва вкратце, и он рассказал по порядку с начала и до конца; он сказал: „Когда я вглядываюсь теперь в то, что перетерпел, сердце мое невольно содрогается и я обливаюсь потом. Я поборол опасность и прошел через самые опасные места, не думая о себе и не жалея себя, потому что я имел определенную цель и думал прямо и простодушно только о том, чтобы как можно лучше выполнить свою задачу. Таким образом, я подвергал жизнь свою опасностям, где смерть казалась неизбежной, и то только лишь потому, что смог исполнить хотя бы десятитысячную часть того, на что я надеялся“. Слова эти взволновали меня, и я подумал: „Этот человек из тех, которых видели с древнейших времен и до наших дней. С тех пор как Великое Учение потекло на Восток, не было человека, который бы сравнялся с Фа Сянем в забвении себя […] Отныне я знаю, что чистосердечие преодолевает все препятствия, как бы велики они ни были, и что сила воли добивается того, к чему стремится. Не происходит ли это достижение от пренебрежения тем, что обычно считается важным, и от признания существенным того, о чем обыкновенно забывают“». В VII в. буддийский монах и путешественник И-цзин, написавший на основании личных наблюдений книгу о (странствиях в) Индии и в Индонезии в его время, написал и книгу, заключающую в себе заметки о 60 китайских паломниках в Индию, принадлежавших к его поколению; эта книга любопытна тем, что она поставила себе целью сохранить в памяти грядущих поколений скромные образы тех, кто, не жалея жизни, увлеченные пламенной верой, шли в Индию, чтобы духовно связать свою родину с работами великого учителя и проповеданного им учения […] Часть из них не вернулась […] (и пропала) на чужбине в безвестных могилах. От некоторых сохранились только приписки […] единственная память о их существовании […] И-цзин […] пишет свою книгу о паломниках, я читаю то же чувство, которое испытал и я, когда разбирал на стенах старинных пещер близ Дунхуана в далекой пустыне […] монаха старых времен: точно живого видишь перед собою этого человека, от которого […] Многие гибли от болезней, от трудностей […] пути, но другие умирали жертвами долга, поступая […] об одном из них рассказывается: он ехал по морю, когда налетела буря, и корабль стал тонуть, бросились в лодку, и все хотели в нее попасть, капитан, который был буддист, крикнул:
– Учитель, садитесь скорее.
Но монах сказал:
– Сажайте других, я остаюсь.
«Причиною […] говорит И-цзин, было, что, пренебрегая своей жизнью на благо другим, повинуешься велениям учения, забывая о себе для спасения людей, поступаешь, как Будда». Он сложил молитвенно руки и, обратив лицо на Запад, стал молиться Будде Амитабхе; пока он молился, корабль погрузился в воду, слова молитвы замолкли, и монах умер. Недаром учил Будда своих учеников никогда не бояться смерти.
Можно было бы еще много сказать о воздействии Индии на Китай именно в те столетия, которых мы касаемся, но это вывело бы нас далеко за пределы той скроило и задачи, которую я поставил себе сейчас, – указать на влияние Индии на Китай как на показатель значения индийской культуры. Те образы паломников-китайцев, которые я провел перед вами, говорят нам ясно, что люди эти были проникнуты индийскими, специально буддийскими идеями и что на них всецело отразилась индийская культура. Следующий раз я постараюсь показать влияние Индии на Запад и Север, т. е. на Персию и Среднюю Азию, все с той же целью выявить перед вами силу и значение индийской духовной культуры.
Мы видели, как глубоко откликнулся Китай на проповедь буддизма, как он нашел в нем нечто вполне ему понятное и родственное. Лучшим доказательством этого духовного родства является существование целого ряда выдающихся буддийских учителей из китайцев и создание обширной самостоятельной литературы на китайском языке. То же явление произошло потом и в Японии, когда она приняла впоследствии буддизм, и в Корее, также и на Цейлоне, и в Индокитае, и Тибете, и Монголии, и отчасти и в Индонезии, которая, однако, почти не проявила самостоятельного религиозного творчества в области буддизма, всецело подчинившись индийскому влиянию. Средняя Азия тоже дала учителей буддизма и приняла его и многие элементы индийской культуры, которые жили здесь столетия, пока политические бури и особенно появление ислама не изгнали окончательно буддизм, а в Восточном Туркестане вместе с ним и культуру и цивилизацию, и повергли страну в то полудикое состояние, в котором она живет еще и теперь.
Таким образом, для нас постепенно очерчиваются границы громадного буддийского мира того времени, а значит, и сфера распространения индийской культуры. Но распространение это в известной мере было еще значительно больше, ибо оно простиралось и на Запад, только здесь это влияние носило другой характер, это не было взаимопроникновение культур, родственных по духу, – мы ведь видели, что Китай, воспринимая, перерабатывал восприятие и проникался им, связывая китайское с индийским. Иначе стояло дело на Западе. Здесь была своя, совершенно чуждая индийской культура – переднеазиатская, в широкой мере семитическая и иранская с зороастризмом, одной из самых, если так можно выразиться, трезвых земных религий, уступающей в этом отношении лишь одному исламу. Эта часть Востока была по духу ближе к Западу, чем к Индии и Китаю, она подверглась сильному влиянию Греции, самой яркой представительницы западной культуры. Здесь коренились и еврейство, и зороастризм, и христианство, и ислам, все четыре религии характерны своей исключительностью и в значительной мере нетерпимостью, ибо меч Востока сопровождал их распространение.
У нас, конечно, есть немало свидетельств тому, что буддизм проникал и в эту среду, но, естественно, что эти монотеистические религии, так как зороастризм, несмотря на свой своеобразный дуализм, по существу, тоже монотеистичен, не могли проникнуться буддийскими идеями, не отказавшись от самой своей сущности. Разница между общим мировоззрением Индии и Дальнего Востока, пронизанного индийскою культурою, с одной стороны, и Передним Востоком, получившим уже многое от Греции и ранее от Египта и вообще более связанным с средиземноморскою культурою, была настолько велика, что влияние Индии выразилось в совершенно иных формах и именно осталось только в пределах того, что мы ограничительно называем влиянием, а не проникновением. Чем сознательнее и углубленнее мы изучаем историю Востока, тем для нас все становится яснее, что старое упрощенное деление на Восток и Запад не может уже нас удовлетворять, что мы должны производить иные деления и что в самом Востоке это деление ясно намечается. С одной стороны, вся Передняя Азия и Египет, примыкающие к средиземноморской культуре, среди которых являются еврейство, зороастризм и христианство, с другой – индийский мир с Дальним Востоком. При этом переходным звеном является иранский мир, тесно примыкающий к переднеазиатскому миру, но и во многом связанный с Индией. Эту роль переходного звена, которую между двумя мирами Востока играет Иран, в Европе, по нашему мнению, играет Россия – переходное звено между Западом и Востоком, причем она все же более Запад, чем Восток, как и Иран ближе к Западу.
Повторяю, влияние Индии в рассматриваемый нами период расцвета ее культуры было велико и на Западе, специально в Персии, и я об этом скажу далее, но так велика была разница по существу между Индией и западной частью Азии, что то глубокое понимание, которое мы видели в Китае, было немыслимо здесь. Чтобы вам это стало вполне ясным, я остановлюсь подробно на одном крупном представителе переднеазиатского мира, который хотя и жил значительно позднее занимающего нас времени, но является настолько ярким и глубоким выразителем этого «западно-восточного» мира, что не могу лучше сделать, как говорить вам его словами. Я имею в виду арабского астронома иранского происхождения Аль-Бируни и его замечательное сочинение об Индии под заглавием «Точное изложение индийских представлений, как удобопринимаемых, так и отвергаемых разумом».
Аль-Бируни родился в Хорезме, современном Хивинском ханстве, в 972/3 г., жил долго в Газне, в современном Афганистане, кончил там свою книгу об Индии в 1030 г.; умер он около 1048 г. Он занимался с особенною любовью науками математическими, астрономией, хронологией, физической географией и притом вполне бескорыстно, отвергая царские подарки за посвящение своих сочинений. Для того чтобы вам было вполне понятно, почему я останавливаюсь именно на Бируни и придаю такое значение его словам о различии между индийским миром и миром ислама, я предпошлю словам Бируни его характеристику, сделанную одним из лучших знатоков ислама вообще и арабско-персидского мира в частности, моим незабвенным учителем бароном В. Р. Розеном.
«Своеобразная культура Индии, без сомнения, привлекала внимание нашего автора еще раньше его переселения в Газну, и он, во всяком случае, успел исследовать все, что только существовало тогда в арабской и персидской литературе по этой части. Но для его пытливого ума все это, конечно, должно было казаться совершенно ничтожным, и вот этот мусульманин начала XI в., этот уроженец хивинского ханства принимается на 45-м году жизни за изучение санскритского языка с целью составить себе действительно точное и верное представление об индийской цивилизации. Но и этого мало: изучив индийскую культуру, он, не довольствуясь достигнутой им возможностью просвещать мусульманский мир путем многочисленных переводов с санскритского языка на арабский, пожелал также содействовать распространению среди индийцев здравых научных понятий и с этой целью перевел санскритскими стихами „Элементы“ Эвклида, „Алмагест“ Птоломея и один свой трактат об астролябии».
Работа эта, замечает барон Розен, конечно, могла быть произведена лишь при помощи индийских ученых-пандитов, но и с, этою оговоркою «подвиг, совершенный Бируни, изумителен и требовал железной воли, страшной усидчивости и громадного такта. Не забудем, что Бируни приходилось преодолевать не только обыкновенное естественное нежелание индийцев посвящать нечистого варвара в тайны своей мудрости, но и усугубленное отвращение, которое они должны были питать к мусульманину, единоверцу, и вдобавок слуге того самого султана Махмуда, который разгромил всю Северную Индию неслыханным дотоле образом, так что несчастные ее обитатели стали, по выражению самого же Бируни, „притчей во языцех и пылинками, рассыпанными по воздуху“, который стер с лица земли их священнейших идолов и самые науки их в завоеванных областях уничтожил дотла, так что они должны были искать убежища в Бенаресе и Кашмире, недоступных свирепому завоевателю». Бируни преодолел все эти препятствия.
«Причиною этого успеха были главным образом личные качества великого человека. Его искренняя жажда знания, его беспристрастная оценка сообщаемых ему фактов, его пламенное желание делиться своими знаниями с индийцами, конечно, должны были открыть ему до известной степени сердца гордых своею таинственною мудростью – единственным оставленным им поневоле достоянием – брахманов, но тут играли роль еще и некоторые особые обстоятельства. Восток всегда относился с безусловным уважением к науке и ее представителям – он только придает слову „наука“ несколько другое значение, чем мы, более узкое, с одной стороны, более возвышенное – с другой. Он не признает человеком науки того, кто разроет курганы, спишет надписи, – это кладоискатель, ниже того, кто явится с целой свитой вооруженных с ног до головы людей со всякого рода подозрительными инструментами и с караванами навьюченных животных, – это предвестник иноземного завоевания или, в лучшем случае, купец, но он непременно почтит высшим своим титулом „мужа науки“ скромного странника, ищущего света истины ищущего света истины в беседах о „божественных“ предметах, избегающего общества „великих мира сего“ и помышляющего только о „познавании“ божества, путем ли созерцания и укрощения страстей или путем изучения богооткровенных книг.
Таким истинным „мужем науки“ наш автор, очевидно, казался своим учителям – индийцам, если они считали возможным посвящать его в тайны своего священного языка и своих верований…» «Много ему, конечно, помогали его астрономические и астрологические знания: на этой до известной степени нейтральной почве сближение ученика с учителями продолжалось так успешно, что оно в конце концов завершилось не только полным доверием индийцев, но и формальным признанием с их стороны превосходства Бируни в некоторых специальных отраслях науки, выразившимся в наивном утверждении, что он свои астрономические сведения заимствовал у неизвестного им индийского мудреца, которого имя они неоднократно просили указать.
Бируни был, как мы видели, специалист по математическим наукам. Несмотря на количественную незначительность тогдашней „специальной“ литературы сравнительно с теми размерами, до которых разрослась научная производительность в наше время, мы все-таки должны признать, что и тогда уже такая специальность, как астрономия или математика, должна была поглотить все внимание, все время и все силы обыкновенного среднего человека и если мы примем во внимание, какую массу времени тогда тратили ученые на переписывание книг, на сличение плохих копий с оригиналами или на крайне трудное восстановление, путем тяжелого умственного труда, смысла в плохих копиях, когда не было хороших списков, то мы можем смело утверждать, что условия, в которых находился „специалист“ в то время, в сущности, были те же самые, в каких он находится теперь. И, став на такую точку зрения, мы опять должны будем признать в нашем авторе научную силу самого высшего разбора, когда мы убедимся, как широко он понял свою задачу и как добросовестно он ее исполнил.
Его „специальность“, конечно, должна была отразиться в его книге: мы видим, что добрая ее половина посвящена именно астрономическим и хронологическим изысканиям. Но „специальные“ вкусы Бируни не лишили его, как это бывает сплошь да рядом, способности видеть и понимать значение того, что в эту специальность не входит. Он превосходно понимает, что не астрономическими одними воззрениями живет народ, что для правильной оценки его надо идти дальше и исследовать весь его быт и все проявления его духовной жизни. И вот он с одинаковой любовью исследует теоретическую сторону индийской религии, ее отвлеченные представления о божестве и практическую ее сторону, обряды, культ; он ясно изображает особенности индийского общественного строя и отчетливо понимает все значение его для духовной жизни народа. Он тщательно собирает и сообщает нам все доступные ему сведения о литературе индийской, религиозной, философской, поэтической, юридической, астрономической, астрологической, математической; он не забывает при этом указать на внешнюю сторону, т. е. на материал, на котором и которым книги пишутся, на форму литературных произведений и на форму и на условия их сохранения и передачи.
Он описывает нравы и обычаи индийцев и дает подробный географический обзор Индии, и везде, о чем бы он ни говорил, он же остается тем же хладнокровным, гуманным, критическим наблюдателем, отделяющим грубые, конкретные представления толпы от лежащих в основании их возвышенных, отвлеченных идей». Вот его подлинные слова: «Верования образованных и необразованных людей разнятся у всех народов; ибо первые стремятся понять отвлеченные идеи и определить общие принципы, тогда как вторые не идут дальше воспринимаемого чувствами, удовлетворяясь выводами и не заботясь о подробностях, особенно в вопросах религии и права, по отношению к которым мнения и интересы разделяются». Мы видим Бируни освещающим и объясняющим наблюдаемые им явления искусными параллелями, взятыми из жизни других культурных народов древнего и нового мира, проверяющим приводимые им сведения и оценивающим их значение беспристрастно и осторожно, не увлекаясь симпатиями и антипатиями, не удивляясь кажущейся дикости и не восторгаясь через меру кажущейся глубиною и возвышенностью.
Чтобы вполне оценить все величие такого явления, мы должны перенестись мыслью в современную Бируни Европу. Византийская империя, с одной стороны, Италия и Испания – с другой, жили бок о бок с такой же чуждой им цивилизацией, какой была индийская для мусульманина. Изучение ее, казалось бы, должно было представлять как для Византии, так и для Италии и Испании большой животрепещущий интерес. Убеждение, что в некоторых отношениях эта иноверческая и инородная культура стояла выше тогдашней христианской, было, несомненно, распространено между передовыми людьми Европы; особенных препятствий при посещении мусульманских стран и изучении мусульманской цивилизации не было благодаря достоянным сношениям, торговым и политическим связям и массе живших в этих странах христиан. И тем не менее мы ничего подобного подвигу Бируни не видим в средневековой Европе. Ездили, правда, отдельные личности к «маврам» в Испанию, чтобы поучиться математике, медицине, алхимии или астрономии; переводили, правда, разные арабские сочинения по этим наукам на латинский язык, но мы не имеем никаких доказательств, чтобы кто-нибудь из этих лиц действительно изучал серьезно арабский язык – переводы делались при посредстве услужливых евреев, – не говоря уже о каких-либо попытках изучать всю мусульманскую культуру и проникать в ее сущность без предвзятых мыслей […]. Таких попыток и не могло быть, ибо тогдашняя Европа была совершенно неспособна относиться беспристрастно к чужой вере, к чужой культуре, к чужой расе. (Только спустя почти два столетия мы находим в Европе величавую фигуру Фридриха II Гогенштауфена, который имеет некоторое право быть поставленным рядом с Бируни, но, если взвесить все условия и обстоятельства, мы все-таки должны будем признать превосходство хивинского астронома над венценосным германо-итальянским философом.)