Станиславу Закревскому недавно исполнилось семнадцать, но выглядел он старше своих лет, как это часто случается с юношами, в силу обстоятельств вынужденными до срока превратиться в мужчин. Мать Станислава умерла, когда ему едва сровнялось десять; отец выбивался из сил, стараясь свести концы с концами и хоть как-то обеспечить будущее детей, и Станислав старался помочь ему, как умел. Поначалу, конечно, умел он немногое, и помощь его порою приносила больше вреда, чем пользы. Однако с годами он набрался не только ума, но и опыта ведения хозяйства, так что, отлучаясь по делам (к примеру, в очередной военный поход), пан Анджей уже мог с легким сердцем оставить дом на попечение сына.
Молодой Закревский был не очень высок и не слишком широк в плечах, но прекрасно, гармонично сложен и, в отличие от отца, внешность коего изрядно портил предлинный, сильно утолщающийся книзу нос, нависавший над тонкогубым, с опущенными углами ртом, хорош собою настолько, что порой, выпив перед сном лишнюю чарку, пану Анджею при виде его случалось пустить слезу – уж очень сильно юный Станислав напоминал покойницу-мать.
В то утро Станислав отправился в город, намереваясь побывать на рынке и прицениться к кое-какому хозяйственному инвентарю. Нужды особенной в том не было, да и денег на упомянутый инвентарь не было тоже, однако при отсутствии иных, более важных и насущных дел Станиславу не хотелось упускать случай развеяться. Помимо рядов, где торговали конской упряжью и скобяным товаром, он собирался заглянуть в оружейную лавку, где ему в прошлый раз приглянулся знатный дамасский клинок. Купить оный клинок Станислав Закревский был не в состоянии, ибо стоил тот недёшево, но за погляд, как известно, денег не берут. Вот он и намеревался поглядеть – и на дамасский клинок, и на богатые сёдла, и на пистоли, а прежде всего (в чём не признался бы даже под пыткой) на окна дома, в коем проживала неземной красоты пани, имени которой Станислав не знал, но в которую был влюблён со всей беззаветной горячностью семнадцатилетнего юноши.
Начал он, естественно, с самого приятного, но начинание его, увы, ни к чему не привело: сколько он ни прохаживался по улице вдоль дома своей возлюбленной, та так и не выехала из ворот и даже не выглянула в окошко. Станиславу, таким образом, ничего не оставалось, как действовать далее по программе, то бишь отправиться сначала на рынок, а после – в оружейную лавку.
В этот день разочарования подстерегали Станислава Закревского буквально на каждом шагу. Цены, коими он интересовался, ныне оказались непомерно высоки, так что, даже будь у него деньги, он не стал бы так дорого платить. В лавке же выяснилось, что столь понравившийся Станиславу кинжал дамасской стали намедни купил пан Вацлав Быковский – дуэлянт, игрок, повеса и весьма неприятный, по мнению Станислава (и не его одного), тип, что вёл разгульный образ жизни, не имея видимого источника доходов. Поговаривали, что деньгами его щедро снабжают женщины; слабо разбираясь в такого рода делах, Станислав предполагал (незаметно для себя повторяя при этом мнение, однажды неосторожно высказанное отцом), что кутежи Вацлава Быковского финансирует граф Вислоцкий, периодически использующий Быковского для выполнения различного рода деликатных поручений.
Как бы то ни было, кинжала в лавке не оказалось, и было очень неприятно узнать, что кинжал этот ныне принадлежит не кому-нибудь, а Быковскому. Вдобавок, оружейник весьма нелицеприятно высказался по поводу ротозеев, которые день-деньской топчутся в лавке, не имея за душою ни гроша. Надменно пообещав оборвать наглецу уши, Станислав гордо покинул лавку и, поскольку время едва перевалило за полдень, решил ещё раз попытать счастья в начальном пункте своего маршрута – под окнами белокурой и голубоглазой пани, образ которой занимал все его помыслы в течение целых полутора месяцев.
Дом, в котором обитал предмет его воздыханий, был каменный, в два жилья, то бишь двухэтажный; въезд во двор закрыт был глухими дубовыми воротами. Правее ворот в каменной стене имелась калитка, тоже дубовая, с привинченным вместо ручки железным кольцом. Кольцо маслянисто поблескивало, отполированное прикосновениями ладоней. Станиславу подумалось, что этого холодного железа наверняка касалась нежная ручка его возлюбленной пани, и ему немедля захотелось пылко прижаться к кольцу губами.
Пока он предавался пустым мечтаниям, созерцая столь прозаический предмет, как дверная ручка, на втором этаже скрипнуло, открываясь, окно. Подняв глаза, Станислав Закревский обмер: там, в окне, стояла столь обожаемая им дама и, глядя прямо на него, благосклонно улыбалась коралловым пухлым ртом.
Лет ей было около тридцати; округлое лицо покрывал толстый слой пудры и румян, под подбородком уже начинала просматриваться предательская дряблая складочка, а ангельские голубые глаза были пусты и лишены мысли, как два фарфоровых шарика. Но ослеплённый не столько красотой возлюбленной, сколько дивным образом, созданным его пылким воображением, Станислав Закревский этого не замечал. Тонкая рука в белой кружевной перчатке слегка приподнялась, маня его к себе; не чуя под собою ног, Станислав шагнул вперёд.
В это самое время калитка вдруг распахнулась с громким стуком, и оттуда с хохотом вывалилась компания богато одетых молодых шляхтичей во главе с Вацлавом Быковским. Несмотря на ранний полуденный час, все они нетвёрдо держались на ногах, и вином от них пахло на всю улицу. Быковский шёл спиной вперёд и, размахивая руками, пытался заставить собутыльников петь хором. Станислав, в свою очередь, почти не заметил появления шумной компании, полностью поглощённый созерцанием дивного видения, что всё ещё маячило в окне второго этажа. Столкновение было неизбежно, и оно произошло: Вацлав Быковский, продолжая пятиться, толкнул зазевавшегося Станислава Закревского спиной, при этом больно наступив ему на ногу.
– Ба! – с пьяным весельем воскликнул Быковский, обернувшись и увидев, на кого наткнулся. – Какая встреча! Сам пан Станислав Закревский, собственной персоной! То-то я не пойму, откуда в этом райском уголке несёт навозом!
– Полагаю, сей аромат исходит из вашего рта, ясновельможный пан Вацлав, – вежливо ответил Станислав, отчетливо понимая, что погиб. В течение всего последнего года он усердно тренировался во владении саблей и достиг недурных результатов, тем более что учитель ему попался хороший. Но Быковский был признанным мастером клинка, а произнесённые Станиславом слова делали поединок практически неизбежным.
Собутыльники Быковского подлили масла в огонь, встретив этот обмен репликами громогласным хохотом, улюлюканьем и даже свистом. Глаза Вацлава Быковского недобро сузились, на скулах заиграли желваки, чёрные, как смоль, усы угрожающе встопорщились, а ладонь легла на эфес сабли.
– Не ссорьтесь, Панове! – хрустальным колокольчиком прозвенел в вышине нежный голосок хозяйки дома. – Пан Вацлав, как не стыдно затевать свару прямо под моим окном!
– Но, пани Анна, как же иначе? – обернувшись к окну, картинно развел руками Быковский. – Этот пан меня оскорбил!
– Вы первый начали, – напомнила ему пани Анна. – Это вы его толкнули, а вместо того, чтоб просить у пана прощения, стали говорить гадости. Гадости, пан Вацлав! Я всё слышала, не отрицайте! Поделом вам! Немедля извинитесь!
– Только ради ваших прекрасных глаз, – согласился Быковский и повернулся к Станиславу. – Тебе это с рук не сойдёт, щенок, – пообещал он сквозь зубы и громко, на всю улицу, добавил: – Прошу у пана прощения. Кажется, я выпил лишнего и был недостаточно учтив.
– Браво! – захлопала в ладоши пани Анна. – Мир восстановлен! Да здравствует мир!
– Вам не придётся долго меня искать, пан Вацлав. Я всегда к вашим услугам, – едва шевеля онемевшими от злости губами, негромко произнёс Станислав и, повысив голос, как это сделал до него Быковский, сказал: – Я с радостью прощаю пана и, в свой черед, прошу прощения за произнесённые мною грубые слова.
– Ах, как мило! – восторгалась пани Анна. – Но постойте! Вы сказали – Закревский?
– Станислав Закревский, – снимая шапку и низко кланяясь, представился Станислав. Ему казалось, что он спит и видит дивный сон. Вот уж, действительно, не было бы счастья, да несчастье помогло! Разве мог он ещё полчаса назад мечтать быть представленным своей возлюбленной? – Целую ноги ясновельможной пани!
– Ах, какой галантный кавалер! – прозвенела из окна пани Анна. – Помяните мои слова, Панове: со временем из него получится настоящий сердцеед!
– Не успеет, – едва слышно пробормотал Быковский. – Сердцееда из него не выйдет, зато скелет получится отменный.
– Это мы ещё посмотрим, – окрылённый нежданно свалившимся на него счастьем и оттого потерявший осторожность, тихо огрызнулся Станислав.
– Закревский… – задумчиво, словно пытаясь что-то припомнить, повторила пани Анна. – Это не тот Закревский, у сестры которого амурные дела с пленным московитом?
Станислав вздрогнул, как от пощечины. Удар был настолько неожиданным, несправедливым и болезненным, что на какое-то время он частично утратил связь с реальностью.
Как сквозь вату, до него донёсся голос Быковского:
– К сожалению, об его сестре я ничего не знаю, кроме того, что она у него имеется. Да и московит действительно живёт в доме Закревских уже целый год. Я, признаться, всё ломал голову: с чего бы это? Благодарю вас, пани Анна, вы открыли мне глаза!
– Ах, как мило! – продолжал звенеть над улицей и, казалось, над всем миром вдруг сделавшийся ненавистным голосок пани Анны. – Говорят, эти московиты – настоящие медведи! Ах, как это любопытно!
– Полно, пани Анна, не то я приревную, – заливаясь глупым смехом, пригрозил Быковский.
– Вам это будет только полезно, ясновельможный пан, – с улыбкой отвечала пани Анна.
– Я этого не переживу! – дурачась, кричал Быковский.
До звона в ушах стиснув зубы, Станислав шагнул вперёд. Быковский вдруг, не глядя, выбросил назад руку и сильно толкнул его в грудь открытой ладонью. Кто-то из его собутыльников, зайдя со спины, подставил ножку, и Станислав позорно и очень обидно с маху уселся в пыль. Это событие сопровождал громовой хохот развесёлой компании, в который хрустальным колокольчиком вплетался смех пани Анны. Затем окно стукнуло, закрывшись; занавеска опустилась, и раньше, чем Станислав успел подняться на ноги, Быковский уже стоял над ним, картинно положив ладонь на рукоять сабли.
– Чего ты ищешь, щенок? – презрительно осведомился он. – Смерти? Не думаю, что ты всерьёз желаешь умереть, ибо это не свойственно твоему возрасту. Хочешь зарубить меня? Но, помилуй, за что? Я толкнул тебя и попросил прощения, которое, к слову, ты мне милостиво даровал. Чего ж тебе ещё? О твоей сестре заговорил не я. Неужто ты станешь драться на дуэли с женщиной? Ежели хочешь совета, вот он: не хочешь пересудов – устрани их причину. А кидаться на меня с кулаками, а тем более с саблей – занятие вредное для здоровья. Подумай над моими словами, мальчик. Ты нужнее своим родным живой, чем мне – мертвый. Хотя при случае, поверь, я с удовольствием насажу тебя на вертел.
Похлопав ладонью по эфесу сабли и оскорбительно (так, по крайности, показалось Станиславу) улыбнувшись, пан Вацлав Быковский махнул рукой своим собутыльникам и в мгновение ока скрылся за углом. Нестройный хор пропитых голосов затянул развесёлую песню; по мере удаления компании она становилась всё тише, пока не стихла совершенно.
Проходивший мимо мещанин помог Станиславу подняться и почистить одежду.
– Негоже молодому человеку шляхетского звания быть под этими окнами, – сказал он, подавая Станиславу его шапку. – Женщина, которая здесь живёт – скверная женщина.
– Что ты сказал?! – по инерции вспылил Станислав.
– Я говорю пану, что эта женщина торгует собой, – спокойно ответил мещанин, из осторожности отступая на шаг. Он был на полголовы выше Станислава Закревского и гораздо шире его в плечах, а на загорелом усатом лице не было и тени испуга, каковой, по идее, полагалось бы испытывать простолюдину при виде того, как гневается молодой шляхтич. – Я говорю, что пан не похож на человека, который привык общаться с непотребными женщинами. И я говорю, что пану не за что на меня сердиться, ибо я только хотел ему помочь.
– Оставь свою помощь для того, кто в ней нуждается, – проворчал Станислав.
Мещанин пожал широкими плечами, неодобрительно покосился на окна пани Анны и пошёл своей дорогой. Станислав проводил его взглядом, гадая, правильно ли поступил, не зарубив на месте наглеца, который посмел чернить светлый образ его возлюбленной и подавать советы, коих никто не просил.
Однако думал он об этом как-то вяло, словно по инерции. Сильные переживания, превращая глупцов в полных безумцев, умных людей делают мудрее. Станислав Закревский глупцом не был; всё ещё ослеплённый обидой и яростью, он уже не столько понимал, сколько чувствовал, что мещанин говорил правду – ну, с какой стати ему было лгать незнакомому юноше? Да и слова, сказанные пани Анной по поводу сестры Станислава, целиком подтверждали правоту прохожего: пани Анна действительно была скверной женщиной, раз позволила себе произнести такое. О пани Анне следовало забыть, и как можно скорее.
Сделать это оказалось неожиданно легко. Юношеская влюбленность вспыхивает, подобно сухому труту, но быстро сгорает без дополнительного топлива. В костёр же, что пылал в груди Станислава Закревского, вместо масла плеснули студёной воды, и от пламенной любви в единый миг остались лишь мокрые, чёрные, курящиеся горьким паром головешки. Сотканный из романтических мечтаний образ прекрасной дамы сердца стремительно отодвинулся куда-то вдаль, где потускнел и рассеялся без следа, как утренний туман; божественная пани Анна сделалась для Станислава просто чужой, незнакомой, немолодой женщиной, водившей близкое знакомство с Вацлавом Быковским и уже только по этой причине недостойной того, чтоб о ней думать.
А вот забыть слова, сказанные ею о Юлии, было труднее. Если бы нечто подобное дерзнул произнести мужчина – тот же Быковский, к примеру, – кровавая дуэль на саблях была бы неизбежна. Возможно, Станислав погиб бы, защищая честь сестры, но что с того? Однако оскорбительные слова были сказаны женщиной, и Станислав, увы, не видел способа ей отомстить. В его распоряжении не было иного оружия против неё, кроме презрения, коего она, как теперь ясно понимал Станислав, только и заслуживала.
Понемногу успокаиваясь, он неторопливо шагал вниз по улице в направлении рыночной площади и постоялого двора, где оставил свою лошадь. По мере того как в душе утихала вызванная неприятным происшествием буря чувств, мысли Станислава Закревского переставали стремительно перескакивать с предмета на предмет и постепенно упорядочились. Теперь он размышлял о том, стоит ли упоминать о недавнем инциденте в разговоре с родными. Ему не хотелось, чтобы грязная сплетня коснулась ушей отца и сестры, однако и оставить всё, как есть, не представлялось возможным. Он и сам не раз замечал взгляды, исподтишка бросаемые Юлией на пленного русского княжича, однако не видел в том ничего опасного и тем паче зазорного. Княжич и впрямь был хорош, с какой стороны на него ни погляди: и рода знатного, и собою гож, и сердцем добр, и главою ясен. Он и Станиславу был люб – более всего потому, что держался с ним не как с отроком, а как с равным себе по возрасту и положению мужем, и, как мужа, всерьёз учил его рубиться на саблях, в коем деле, по словам полонившего его пана Анджея, был истинным мастером. Что же до отношения к нему Юлии, то из него, по мнению Станислава, не могло проистечь никаких последствий: заплатит князь Басманов за сына выкуп, княжич уедет, и тем всё и кончится – Юлия, быть может, повздыхает с недельку, да и успокоится.
Но ныне дело приняло иной, весьма нежелательный оборот. Сколь ни хорош был княжич Басманов, именно его пребывание в доме Закревских послужило поводом для рождения сплетни. Следовательно…
Станислав замер, как громом поражённый. Матка боска! Ведь если сплетню пересказывает такая женщина, как пани Анна, она, верней всего, известна всему городу, всей округе! Как же он раньше о том не подумал? Как сразу не понял, что имел в виду Быковский, говоря, что, ежели ему не по душе пересуды, надобно первым делом устранить их причину?
Быковский – негодяй, но его слова содержали изрядную долю горькой правды. Карать сплетников по отдельности столь же бесполезно, сколь и необходимо; каждого шляхтича в округе не вызовешь на поединок, и отсечь каждый язык, что пересказывает мерзкие слухи, не получится. Бороться со сплетней – то же, что воевать с крапивой: пока из земли не вырван крепкий, похожий на спутанное мочало корень, сплетня, как и крапива, будет жить, давая побеги, обрастая всё новыми немыслимыми подробностями, и, как крапива, жалить тебя со всех сторон.
С этим нужно было немедленно что-то делать, и Станислав точно знал, что именно. Когда задета честь, поступать надлежит единственным образом – все остальные пути неприемлемы, ибо ведут к бесчестью.
Вне себя от ярости и горя, Станислав Закревский опрометью бросился к постоялому двору, где мирно жевала овёс его ни о чём не подозревающая, счастливая в своём блаженном неведении немолодая кобыла.
Выбежав на задний двор, пан Анджей Закревский увидел картину, которая за последний год стала привычной, ибо наблюдалась едва не каждый день: его сын Станислав бился на саблях с пленным русским княжичем. Кунтуш его, шапка и пояс лежали в траве у стены овина; на юном шляхтиче были только полотняная рубаха с кружевным воротником, серые суконные панталоны и высокие сапоги. Кривая сабля в его руке блистала на солнце, описывая сверкающие кривые и мудрёные, похожие на вспышки молний, зигзаги.
Княжич Пётр Басманов, невзирая на проведённый в польском плену долгий год, был одет и острижен на русский манер. На нем была длинная, с вышивкой по вороту и на груди, подпоясанная рубаха, из-под коей виднелись просторные синие шаровары, заправленные в мягкие сапоги. Открытое широкоскулое лицо обрамляла короткая русая бородка, уже успевшая основательно выгореть на солнце. Чуть прищуренные серые глаза внимательно следили за каждым движением Станислава, а сжимавшая саблю рука с кажущейся небрежностью отражала сыплющиеся со всех сторон яростные удары. Время от времени, заметив появившуюся в защите противника брешь, московит делал короткий выпад; сабля замирала на краткий миг, коего было достаточно, дабы уразуметь, куда пришёлся бы удар, дерись княжич всерьёз, и сейчас же отскакивала назад, чтобы вернуться к своему сверкающему, лязгающему, звонкому и смертельно опасному танцу.
Словом, выглядело всё так же, как и всегда, когда пленный княжич и Станислав удалялись на задний двор для тренировок в воинском искусстве, кои, как не единожды замечал пан Анджей, давно стали для обоих излюбленным занятием. Настораживали лишь мелкие отличия, наподобие брошенной на землю одежды Станислава, испуганных лиц стоявшей вокруг челяди, а паче всего, той ярости, с коей Станислав сегодня наскакивал на княжича. Пану Анджею хватило одного взгляда на его искажённое, покрытое красными пятнами лицо, чтобы понять: случилась беда. Вернее всего, сплетни о Юлии и русском пленнике дошли-таки до его слуха, и Станислав решил положить им конец единственным способом, который был ему ведом.
По лицу Петра Басманова, как обычно, было трудно что-либо прочитать. Княжич отбивал свирепые удары Станислава с той же небрежной ловкостью, что и всегда, но в его движениях уже сквозила хорошо заметная опытному глазу пана Анджея собранность бойца, осознавшего, что шутки кончились. Казалось, московит уже начал понимать, что никакой иной исход, опричь смерти одного из противников, Станислава не удовлетворит. Пан Анджей закусил губу: трагедия могла случиться в любое мгновение, и предотвратить её мог только пленник, Пётр Басманов. Надеясь на его мастерство и ровный, незлобивый нрав, пан Анджей в то же время хорошо понимал, в каком трудном, почти безвыходном положении оказался княжич: Станислав благодаря его урокам тоже недурно владел саблей, и остановить его ныне можно было, пожалуй, только убив или покалечив.
Чужая душа – потёмки. Пан Анджей знал своего пленника всего год, а это маловато для того, чтоб хорошо изучить человека. Как уже упоминалось, в повседневной жизни Петра Андреева сына Басманова отличал ровный, незлобивый нрав, на который только и оставалось теперь надеяться. Но надежда, увы, была слабая, ибо схватка не на жизнь, а на смерть – не дружеские посиделки за чаркой вина и не обмен мнениями по вопросам ведения домашнего хозяйства. Закревский видел своего пленника в бою и понимал, что в любую минуту тот может разгорячиться, войти в боевой азарт, забыть об осторожности, и тогда мгновения жизни Станислава будут сочтены.
Все эти мысли вихрем пронеслись в голове пана Анджея за одно краткое мгновение. В следующий миг он увидел, что Станислав забыл о защите, открывшись для удара сверху. Удар не заставил себя ждать; сабля московита описала свистящую дугу и, как обычно, замерла в полудюйме от незащищенной шеи юноши. Воспользовавшись этим промедлением, коего, скорее всего, ожидал заранее и за которое, похоже, решил примерно наказать своего чересчур великодушного противника, Станислав сделал резкий нырок, попытавшись воткнуть острие сабли в живот московита. Княжич Басманов едва успел отбить этот удар, коему не хватило лишь малости, дабы оказаться смертельным. Серые глаза пленника сузились ещё больше, на скулах вздулись и опали желваки, и он с такой силой ударил своей саблей по клинку Станислава, что юноша невольно повернулся вокруг себя, подставив противнику спину. Отступив на шаг – что называется, от греха подальше, – московит яростно перекрестил саблей воздух перед собой, ясно давая понять, что было бы с потерявшим голову сыном пана Анджея, если б он, княжич, бился с ним всерьёз.
В самой нижней точке последнего взмаха княжич Пётр вдруг разжал ладонь, и его сабля, упав на землю, скользнула далеко в сторону в облачке поднятой ею пыли. Пан Анджей ахнул, увидев то, что можно было расценить только как попытку самоубийства – именно так, и никак иначе, ибо лицо Станислава, когда он, восстановив равновесие, вновь повернулся к противнику, не выражало ничего, кроме слепой жажды крови. Едва ли он заметил, что атакует безоружного; пан Анджей не успел ни по-настоящему восхититься благородством русского княжича, который предпочел смерть бесчестному убийству обезумевшего от горя и стыда юноши, ни посетовать на горячность и безрассудство сына, кои в настоящем бою, несомненно, давно стали бы причиной его гибели. Станислав нанёс стремительный разящий удар; княжич с неожиданной при его довольно крупном, истинно богатырском телосложении кошачьей грацией нырнул под блистающий клинок, увернулся, а когда снова выпрямился, в руках у него, будто по волшебству, появилась деревянная лопата с длинной ручкой, какой крестьяне на току ворочают зерно.
Станислав снова взмахнул саблей; московит отбил удар лопатой. Сталь с отчётливым тупым стуком встретилась с отполированным, потемневшим от долгой службы деревом, оставив на нём глубокую белую зарубку. В следующее мгновение Басманов, отбросив, наконец, деликатность, нанёс Станиславу мощный двойной удар: широким концом лопаты по уху, а после – черенком в живот, прямо под дых.
Выронив саблю, Станислав Закревский сложился пополам и схватился обеими руками за живот. Колени его подогнулись, но Басманов уже был рядом и, подхватив падающего юношу на руки, как ребёнка, бережно передал его наконец-то рискнувшей приблизиться дворне.
– Ништо, оклемается, – сказал он по-русски и повернулся к пану Анджею. – Прости, ясновельможный, пришлось сынка твоего помять маленько. Небось, до свадьбы заживет. Да там и заживать-то нечему. Полежит с полчасика и опять козликом запрыгает… Вишь, по-хорошему не вышло…
– Я всё видел, – склонив голову, ответил пан Анджей, – и я благодарен вам за снисхождение, которое вы явили к моему сыну.
– Да какое снисхождение! – легкомысленно махнул рукой Пётр Басманов. – Нешто убить его надобно было? Так, вроде, не за что, вьюнош добрый, люб мне, как брат. Не пойму только, что это на него нашло. Налетел, яко коршун на перепёлку, глазищами сверкает. «Желаю с тобой на саблях биться!» – кричит. Ну, а мне нешто жалко? Я-то думал, то, как всегда, для потехи да наущения, а оно вон как обернулось… И какая муха его ныне укусила?
– Да ты и вправду ль не понимаешь, в чём дело? – спросил вместо слегка растерявшегося перед лицом такого простодушия пана Анджея подошедший сзади Тадеуш Малиновский.
– А я отродясь словечка кривды не вымолвил, – со спокойной гордостью отвечал княжич. – Посему, коли сказал, что не понял, так, стало быть, и впрямь не понял. Здравствуй, пан Тадеуш. Вижу, вернулся. Хорошо ль ездил?
– Бывало и похуже, – уклончиво ответил пан Тадеуш. – Отца твоего видел, говорил с ним.
– Здоров ли батюшка?
– Здоров, – сказал Малиновский. – Поклон тебе передаёт.
Княжич усмехнулся в русую бородку.
– Ай, пан Тадеуш, негоже в твоих-то годах душой по мелочам кривить! Нешто я князя Андрей Иваныча не знаю? Да у него, поди, хребет надвое переломится, ежели он надумает мне поклониться!
Пан Тадеуш крякнул и сгреб в горсть длинные вислые усы, как делал всегда, когда бывал смущён.
– Выкуп-то, поди, не привёз? – с мягкой насмешкой, будто речь шла о чём-то заведомо невыполнимом, спросил княжич.
Малиновский снова только крякнул в ответ, весьма кстати припомнив, что московит заранее предупреждал и его, и пана Анджея о полной безнадежности их затеи с выкупом.
– Может, сынок-то твой оттого и взбеленился? – обратился княжич к пану Анджею. – Сие на него, конечно, не похоже, да кто ж его ведает? Чужая душа – потёмки…
– Да нет, – вздохнул пан Анджей, приняв окончательное решение, – причина в ином. – Он огляделся по сторонам и замахал руками на челядинцев, что, тесной кучкой стоя на некотором удалении, жадно прислушивались к разговору. – Пошли вон! Вам что, заняться нечем? Раньше надо было глядеть, а теперь нечего глаза таращить! Я ещё разберусь, кто из вас, бездельников, допустил такое безобразие!
Угроза была бессмысленная, но она возымела желаемое действие: дворовые, пряча глаза, торопливо разошлись по своим делам.
– Причина в ином, – повторил пан Анджей, когда подле них не осталось лишних ушей. – Станислав был в городе, и там, как я понимаю, до него дошли некоторые слухи…
Он замолчал, с внезапной горечью осознав, сколь широко разошлась дурная молва, раз уж эта мерзкая выдумка отыскала Станислава в городе.
– Что-то я ныне непонятлив, – сказал княжич, когда пауза затянулась. – Давеча сына твоего не понял, теперь вот тебя… Брось загадки загадывать, ясновельможный! Говори прямо: что стряслось, в чём моя вина? Я пред тобою чист, однако вижу: что-то не так.
– Причина в ином, – снова повторил пан Анджей Закревский и беспомощно оглянулся на друга, как бы ища у него помощи в трудном деле. Но пан Тадеуш только крякнул и отвернулся, смущённо пропуская через красный костлявый кулак длинные, основательно тронутые сединою усы. – Мой сын никогда не напал бы на тебя из-за такой низменной материи, как деньги.
– Материя, конечно, низменная, однако без неё и зубы на полку положить недолго, – со свойственной ему рассудительностью возразил княжич Басманов. – Да и не объяснил ты мне ничего, ясновельможный. Ни о чём таком возвышенном мы с твоим сыном не спорили. Да мы и двух слов-то сказать не успели: налетел вихрем и ну саблей махать!
– Мой сын, – продолжал пан Анджей, благоразумно пропустив эти не содержавшие ничего для него нового слова мимо ушей, – мог до такой степени потерять голову лишь в одном случае: если была задета его честь.
Пётр Басманов беспомощно развёл руками.
– Ну, тогда я и вовсе в толк не возьму, какая муха его укусила. При чём тут его честь? Может, я оттого ничего не разумею, что только наполовину князь? Нижняя половина, стало быть, княжеская, а верхняя, где голова, – мужичья, вот и не поймёт ничего…
Пан Тадеуш Малиновский, которого всё это напрямую не касалось и который, к тому же, ещё не окончательно отрезвел после выпитого за обедом вина, хмыкнул в усы, невольно отдавая должное шутке, но тут же снова надулся, напустил на себя задумчивый и хмурый вид, ибо дело было, увы, не шуточное.
– Дело сие далеко не потешное, – подтверждая правильность его поведения, вздохнул пан Анджей. – Сколь бы ты, Пётр Андреев сын, ни говорил мне о низком своем происхождении, кровь в тебе течёт княжеская, и что такое честь, тебе не хуже моего ведомо. Ведомо тебе, мыслю, и то, что мужчине в семье с младых ногтей надлежит быть защитником и блюстителем живота и чести, особливо когда дело касается женщины – матери, жены или, скажем, сестры…
Княжич Басманов не вдруг сообразил, на что намекает ясновельможный пан Анджей. Произошло сие не от прирождённой глупости или тугоумия, но единственно от простодушия княжича, который, не ведая за собой иной вины, опричь бедности и не совсем ясного, а вернее, очень даже ясного происхождения, не мог взять в толк, на что людям, не имеющим до него никакого касательства, выдумывать про него то, чего на деле не было.
Когда же заключённый в словах пана Анджея неприятный намёк постепенно дошёл до сознания пленного московита, его обрамлённое русой бородкой скуластое лицо закаменело, а серые глаза потемнели и сузились в две недобрые щелочки. Щелочки эти глянули на пана Анджея так, что стоявший поодаль Тадеуш Малиновский на всякий случай придвинулся ближе, положив, будто невзначай, ладонь на эфес сабли. Нападать вдвоем на одного, да ещё безоружного, конечно, негоже, но и бросать старого друга в беде один на один с этаким медведем тоже никуда не годится. После совесть замучит, что не вмешался, не спас, да и люди станут глаза колоть: куда ж ты смотрел, когда товарища твоего и благодетеля русский медведь голыми руками на куски рвал?
– Так это что же получается? – сквозь зубы спросил Басманов. – Выходит, Станислав наш Андреевич на меня налетел, чтоб я сестру его не обижал? А я её, стало быть, обидел? Тогда казни меня, ясновельможный! Всё едино в том, в чём не виноват, я оправдываться не стану.
– Да никто ведь и не говорит, что виноват, – кривясь, словно от зубной боли, с неохотой выговорил пан Анджей. Он даже немного разозлился на своего не в меру простодушного пленника: нельзя, в самом деле, дожив до таких лет и даже бороду себе отрастив, по-прежнему полагать добродетелью детскую наивность!