bannerbannerbanner
Русские апостолы. роман

Сергей Магомет
Русские апостолы. роман

Пожалуй, только сейчас я по-настоящему узнал, каково это существовать без привычных вещей, которые всегда были при мне. Дело даже не в отнятых материальных вещах, с ними как раз расстаться было лично для меня не очень тяжело. Но сопутствовали же мне всегда также вещи нематериальные, неощутимые – взгляды, мнения, воспоминания, привычки, различные навыки-умения, кое-какие познания, верования, наконец. Теперь я словно голое бревно, которое совершенно ободрали от коры. Кроме прочего, у меня отнято здоровье, жизненная сила, воля, само чувства времени и пространства… Даже вера – по крайней мере, в том виде, какой она была на воле… А ведь как я раньше страшился самой этой мысли, до ужаса, – что когда-нибудь лишусь буквально всего!.. И что же? Этот день настал. Ни и что? Вот же – живу.

Интересно, что еще в мире может меня опечалить? Найдется, пожалуй. Но после всего пережитого, что еще меня устрашит? То-то и оно: я отрицаю страдание, и более не страдаю.

Между тем, жестокость и безнравственность здесь просто немыслимые. Креститься прилюдно – строжайше запрещено. Разве что под одеялом. О том чтобы помолиться – и речи нет. Однажды уголовник огрел меня лопатой по голове. Я упал на колени, кровь совершенно залила глаза. Вот и конец, подумалось мне. Но Господь снова спас. Что ж, Божественное Провидение может действовать и через злодеев. Это известная вещь. Об одном прошу: Боже святый, вразуми помоги моему дремучему невежеству! После всего, что мне довелось пережить, я, кажется, и теперь не понимаю, что мне делать Твоими великими дарами. Господи, Господи, Ты ведаешь мое сердце! – мысленно воплю я.

У нас людей не распинают, это правда. Наверное, считают, что такая казнь чересчур героическая, красивая, мы ее недостойны. Зато людей живьем закапывают в землю, или разбивают головы дубиной, чтобы затем скормить тела свиньям. Или топят в выгребных ямах… О, Господи, как будто, боятся, что даже в том, как убивают, можно найти, чем возгордиться и прославиться!

С тех пор, как я в лагере, грубое представление о течении времени я все-таки имею. Благодаря распорядку дневных-ночных смен, нарядам и нормам выработки… Оказывается, прошло совсем ничего – всего лишь четверть срока.

Перед Сочельником поздно ночью в лагерь на аэросанях прибывает для инспекции какой-то высокий чин. Событие необычайное, учитывая время года и сильнейшую пургу, которая не прекращается вот уже несколько дней. Каким-то чудесным образом проверяющий не сгинул в тундре.

И сразу весь лагерь приходит в невероятное возбуждение. С утра пораньше кидаются украшать вышку красными флажками, транспарантами и портретом вождя в обрамлении еловых веток. Все с нетерпением ожидают, что ровно в полдень высокий чин произнесет пламенную речь, расскажет о политике и войне, в общем, сообщит нечто чрезвычайно важное.

Однако никакого выступления так и не дождались. День самый обычный – изнурительная работа на морозе по расчистке снега и рубке леса.

Ночью в Сочельник, дождавшись отбоя, накрываюсь одеялом и проговариваю все молитвы. Потом осторожно высовываю голову наружу и оглядываюсь вокруг. Вижу несколько пар счастливых, блестящих глаз: люди еще помнят, какой сегодня праздник! Нас тут немного таких, священники и монахи, а также просто верующие люди. Единственное общение друг с другом, которое мы можем себе позволить – обменяться многозначительными взглядами, молча улыбнуться.

Немного погодя, один за другим, мы выходим на улицу, чтобы полюбоваться Вифлеемской звездой. Ночь выдалась тихая-претихая, и абсолютно ясная. Наша звезда яркая, красивая, одна посреди черного полуночного неба. Потом также молча возвращаемся на нары. Лица у всех такие же многозначительные и счастливые.

Между тем в лагере продолжается брожение. И будоражащих слухов множество. Больше всего – о возможной общей амнистии, по особому указу, для формирования батальонов из лагерников, с немедленной отправкой на передовую. Настроение у всех поэтому приподнятое, даже веселое, как будто праздничное.

Но и эти слухи и надежды на высокого начальника не оправдываются. Наоборот, приехавшего вообще не видно: с первого дня заперся с начальником лагеря в командирской избе и уж неделю беспробудно пьянствуют. И к концу недели все наши патриотические настроения и надежды сами собой выветриваются. Более того, дело вдруг оборачивается в самую худшую сторону, – причем именно для тех из нас, кто еще недавно так радостно и тайно переглядывался по случаю Рождества.

Утром на Богоявление, сразу после общего построения и поименной поверки, когда всех остальных отправляют на работы, всю нашу маленькую группу запирают в дровяном сарае и выставляют часовых.

А холод в сарае страшный. Среди штабелей мерзлых, оледенелых поленьев мороз еще свирепей, чем снаружи… Но очень скоро меня почему-то выкрикивают и приводят в избу, где усаживают на лавку в узком закутке. И оставляют одного. За плотно прикрытой, толстой дверью едва слышен начальственный голос и другие голоса, но о чем говорят – ни слова не разобрать. Злые голоса, раздраженные, и я перестаю вслушиваться.

Я сижу подле большой русской печки, горячей и пахучей. Мне тепло и радостно. Уж и не припомню, когда за два года последний раз сидел в таком блаженном тепле. Вот счастливая минутка – чуть-чуть передохнуть, отогреть окоченелые члены. Но вдруг накатывает дурнота, мне становится так плохо, что мутится в глазах. Я догадываюсь, что все из-за того, что я совершенно отвык от тепла. Раньше холод был для меня чем-то вроде лекарства, болеутоляющим, я находился словно под наркозом, а теперь, едва согрев косточки, размякнув, чувствую, как все мои синяки, ссадины, раны, язвы вдруг проснулись, стали нестерпимо ныть. Боль всё острее. Я совершенно разбит. Минута, другая. Время идет, но я плохо соображаю. Что теперь? Молюсь, хватаю ртом воздух. Чего я достиг, что приобрел? Разве стал другим, стал лучше? Нет, я такой же, как в раннем детстве. Ничуть не изменился. А ведь как мечтал узреть Христа! Теперь вижу, что нисколько даже к Нему не приблизился. И где моя вера? Истинные подвижники благочестия, некоторые тоже никогда не видели и не знали Его, однако были полны благодати, а вера их была много-много крепче тем, кто «видел и знал»… В глазах мутится. А если сейчас умру? Кажется, еще немного – и грохнусь в обморок, прямо тут, в коридорчике.

Проходит часа два, не меньше. Вдруг дверь распахивается, со страшной силой грохает о стену. Из комнаты высыпают кучей люди, курят, громко разговаривают – начальник лагеря, несколько офицеров и, судя по всему, высокий чин собственной персоной. Последний взглядывает на меня с изумлением. Я же, несмотря на жару, застегнутый на все крючки-пуговицы и замотанный тряпками, начинаю медленно подниматься, встаю во весь рост. Не сбавляя хода, он быстро шагает мимо и сбегает с крыльца. Но начальник лагеря останавливается и, показывая на меня смущенным подчиненным, грозно вопрошает:

– Какого хрена этот тут торчит?

И, не дожидаясь ответа, бежит вдогонку за инспектором.

– Кажется, про меня забыли… – запоздало мямлю я.

Объяснения ни к чему. Все уже на улице. Меня выводят два солдата. Начальник лагеря и инспектор направляются к чернеющей вдали бане. Остальные офицеры идут в свою избу. Младший офицер, совсем мальчишка, но с лицом, как у мертвеца, поворачивает в сторону дровяного склада. В руке у него трепещут на ветру несколько листков-приказов.

Меня больно пинают в бок, в спину. Два нескладных охранника-вологодца, оба розово-рыжие, как альбиносы, продолжая тыкать меня прикладами и стволами винтовок, толкают меня вслед за юным офицером. Все трое злорадно усмехаются, Бог знает чему. Не ведают, видно, бедные, своей участи…

Входим в дровяной сарай.

– Эй, лодыри-саботажники, встать! – кричит офицерчик. – Живо!

Но заключенные едва реагируют. Сбившиеся в один серый ком, чтобы не заледенеть окончательно, они едва шевелятся, не в силах разлепить даже онемевшие веки.

– Слушайте, – говорит офицерчик, потрясая листками и новым черным револьвером, – это приговор. Вы приговариваетесь к высшей мере наказания…

– Да ладно, начальник, скорей уж, – с усмешкой прерывает его солдат-альбинос.

В следующее мгновение офицерчик в слепом бешенстве начинает палить из револьвера в сбившихся в кучу заключенных. Пока не кончаются патроны.

Только теперь, словно разбуженные пулями от сна, люди силятся подняться на ноги.

– Думаете, меня за это накажут, я за это отвечу? – орет офицерчик, не сознавая того, что уже сам себя наказал.

– Да ладно, начальник, – бормочет другой солдат, с тем же смешком, и офицер выбегает из сарая на улицу.

А я ясно вижу, как сам Христос встает перед заключенным, закрывая их от солдат, как бы готовясь к смерти. Альбиносы клацают затворами винтовок и, перезаряжая, многими выстрелами добивают раненых. Скоро и у них кончаются патроны… Но на этот раз жертвы уж больше не шелохнутся.

А обо мне, похоже, опять забыли. Стоя в сторонке, я крещусь и шепчу молитвы. А еще, снова и снова, я осеняю крестом расстрелянных и расстрельщиков.

Дождавшись, когда смолкнет пальба, в сарай вбегает офицерчик. Глядя, как я крещу всех, его лицо перекашивается от ярости. Хватает ртом воздух.

– Ну, ты об этом пожалеешь! – наконец выдавливает он.

В углах губ у него проступает белая, словно молочная, пена.

– Боже мой, – говорю я сам себе, – да ведь сегодня у нас Богоявление! – И удивленно всплескиваю руками.

– Ну, погоди у меня! – скрежеща зубами, хрипит мальчишка-офицерчик, дергаясь всем телом, словно помешанный. – На тебя, гада, даже пулю тратить жалко! ― Оборачивается и машет рукой солдатам. – Живо! Выводите! Туда его! Понятно? Сейчас мы этого монаха как положено окрестим!..

Вологодские альбиносы хохочут с удвоенной силой. Я невольно бросаю взгляд в сторону лагерного отхожего места под навесом. Это глубокий ров-канава, через которую с небольшими промежутками переброшены толстые доски и столбы, чтобы на них, кое-как умостясь, могли справлять нужду заключенные. Туда меня и тащат.

 

Не понимаю, что происходит, почти не упираюсь. Втащив под навес, меня сбивают с ног, а затем заталкивают между досками – сбрасывают прямо в глубокую яму, прямо в жижу.

Поскальзываясь, на мгновенья ухожу туда с головой, барахтаюсь, оглушенный, задыхающийся, выныриваю на поверхность. Ничего не вижу, давлюсь от смрада кашлем, кое-как нащупываю ногами дно, благодаря своему высокому росту, почти по грудь в ледяной, булькающей жиже. Одной рукой пытаюсь очистить глаза, а другой слепо шарю вокруг – за что бы ухватиться. Кое-как продираю глаза, вижу над собой доски и людей. Вижу и мальчишку, который стоит на четвереньках. Его душит рвота.

– Христос Воскресе! – хочу крикнуть я, но из горла вырывается лишь сиплый писк.

– Ему-то что, хорошо, – усмехается один из альбиносов. – Хоть ссы в глаза – всё Божья роса.

– Вот тебе и Иордань! – говорит другой.

Глаза мальчишки-офицера чуть не лопаются от бешенства. Он отнимает у солдата винтовку, чтобы выстрелить в меня. Но выстрела нет. Винтовка не заряжена.

– Стреляйте же, стреляйте! – хрипит он.

Его сгибает пополам и без остановки рвет между досками.

Клацают затворы. Стою и жду. Ничего. У них нет патронов.

Тогда один из солдат убегает и возвращается с парой длинных шестов. В отличие от своего юного начальника, альбиносы ничуть не растеряны.

Они начинают с силой тыкать в меня баграми, стараясь попасть в голову, утопить, затолкать поглубже.

– Ну, как, – кричат они мне, – уже видно Царствие Небесное?

– Видно! – хриплю я, выныривая.

Один из них наклоняется пониже, чтобы получше рассмотреть меня, и, поскользнувшись, опрокидывается набок и едва сам не проваливается между бревен. Глядя на его ошарашенный вид, другой чуть не помирает со смеху и, чтобы напугать еще больше, делает вид, что подталкивает его в яму.

Снова и снова мне удается вырваться на поверхность, но всякий раз меня с неотступной силой топят-запихивают баграми обратно, туда, чтобы я совсем захлебнулся.

– То-то блаженство ему и радость! В прозрачных да чистых водах, с золотыми и серебряными рыбами…

Так оно, конечно же, и есть.

4

Вот, после стольких странствий я снова дома. Первым делом иду в храм, чтобы поговорить с ними, моими земляками, – о Царстве Божьем, научить всему, что открыто мне. Царство Божье, оно ведь совсем близко, но, увы, некоторым моим землякам не суждено в него войти. Слишком хорошо их знаю: по своему выбору, они впустили в свои души лицемерие ехидны и змеиное лукавство.

Едва начинаю говорить, как в ярости уже кричат мне:

– Знаем тебя! Как ты смеешь! Сначала яви чудеса, о которых написано в книгах!

– Нет, – отвечаю, – не здесь, не в родном городе.

Начинаю объяснять им Писание, говорить о сегодняшнем дне и пророках, верных и лицемерах, а они начинают обступать меня всё плотнее.

– Ты, – кричат, – говоришь богохульства!

Меня выталкивают из храма и, не выпуская из кольца, в толпе ведут за город, к высокому обрыву, очевидно замышляя побить камнями или столкнуть вниз. Вижу их темные, злобные лица. Но я без труда прохожу невредимым сквозь толпу, а потом через безлюдные чахлые рощи направляюсь к дальним холмам…

Безвидная, пустынная местность. Присаживаюсь на камень. Жажда и голод нестерпимые. Поднимаю глаза, вижу: кто-то подходит ко мне. Здравый смысл во плоти.

– Сам знаешь, – говорит мне, – стоит тебе только захотеть, и Он даст тебе, чего ни пожелаешь. Сын Божий одним словом может превратить эти камни в хлеб!

– Разве не знаешь, – отвечаю, – не одним хлебом жив человек. А всяким словом Божьим. Его я жажду! А если в чем нуждаюсь, Отец даст мне прежде, чем даже успею об этом подумать.

– Ладно, – говорит он. – Ладно.

Но не уходит. А возносит меня на высокую-превысокую гору, чтобы среди бела дня я в один краткий миг мог обозреть оттуда всю вселенную. Зрелище поразительное! Творения Господа изумительны!

– Вот, – говорит он, – всё это дано под власть мою, а я желаю отдать это тебе. Если поклонишься мне. Чего проще.

– Нет, – отвечаю, – не во власть тебе дано, а только можешь пользоваться. Можешь даже разрушить. Чего проще. Но я буду поклоняться лишь Господу.

Но и тут не отстает от меня. А берет и возносит на кровлю высокого храма.

– Вот, чтобы тебе, – говорит, – наверняка знать, что ты сын Божий: бросься вниз, пусть ангелы Господни послужат тебе. Они подхватят, чтобы ты не разбился.

Когда смотрю туда – вниз, на горячую от солнца мощеную площадь у меня перехватывает дух, холодеет в груди. Стоя у края, носками чувствую край бездны.

– Может, и так, – отвечаю, – но разве ты не слышал: не испытывай Господа твоего?

– Ну хорошо, хорошо, дорогой мой, – соглашается он тоном утомленного пустым спором мудреца, – что же нам толковать о вещах, которые могут оказаться лишь плодом нашего воображения! А тем более, в них верить…

И правда, может быть, я начинаю бредить? Может быть, он сам и всё, что сейчас происходило со мной, лишь плод моего воображения? Что настоящее? Мои чувства мимолетны. Что есть истина? Что реально?.. Так уж это важно? Я ищу Благодать. Без благодатного чувства всё в человеке, и вокруг него, мертво, как этот бесчувственный камень…

Тогда говорю ему:

– Отойди, сатана!

И он тут же исчезает.

Я снова дома. У соседей свадьба, собралась вся улица, мы, конечно, тоже пришли. Праздник в самом разгаре, когда неожиданно кончается вино. За столами неловкое замешательство. Гости разочаровано переглядываются, бедные хозяева так смущены, что готовы провалиться сквозь землю.

– Господи, – вдруг простодушно шепчет мне мама, – вино-то у них кончилось! – И смотрит умоляюще. Добрая душа, как будто ни секунды не сомневается, что я смогу и, конечно, сделаю так, чтобы праздник, особенно для жениха и невесты, не был испорчен.

Удивленно говорю ей одними губами:

– Что ты, ведь мое время еще не пришло!

Но она уже подзывает прислуживающих за столом и, кивая на меня, тихо, но твердо распоряжается:

– Просто сделайте, как он скажет!

Тогда я велю им пойти набрать в кувшины воды до краев и поставить на стол. Так они и поступают.

Один из гостей берет кувшин и делает глоток, и тут же изумленно ахает:

– Надо же! В жизни не пил такого прекрасного вина!

Вслед за ним и другие начинают пробовать и хвалить вино. Праздник продолжается. Мама опускает глаза и тихо улыбается неизъяснимому, только ей ведомому превращению. Раньше я был для нее «дитя мое», а теперь – «Господи, Господи». Кроме нее, никто не понимает, что происходит.

Как же я обожаю такие ясные денёчки! Такие теплые, летние!

Мне уже пять лет, и я могу бежать во весь дух – так что мир летит-несется мимо меня, словно стая испуганных птиц. Я бегу через огромный-преогромный луг, каким-то чудом уцелевший посреди душного города. Мелькают-сияют, словно рассыпанное солнце, бесчисленные одуванчики. Высоченная пожарная каланча упирается в небо. Сбоку пристроен маленький домик, где мы живем.

Сделав один-другой круг по лугу, с коленками и пятками, вызолоченными пыльцой желтых одуванчиков, я устремляюсь в башню и одним духом взбегаю на самый верх, где вцепляюсь руками в парапет, совершенно обессиленный, хватая ртом воздух.

На смотровой площадке, опершись локтями о перила, стоит мой папа. Он пожарный наблюдатель. У него густая борода, а на голове начищенный до красна бронзовый шлем. Его взгляд скользит вдоль горизонта в поиске возможных пожаров. Слава Богу, пожаров у нас вовсе не случается.

На башне у отца всегда при себе Библия, громадная, как ящик от комода, и он вслух читает по ней. «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа…» произносит с необычайной внятностью и серьезностью, и я думаю, что так оно и есть: это он читает про нас – про себя самого и про меня. Это я могу понять. Я сразу вспоминаю церковный потолок в картинах, на которых изображен мой отец – бородатый Господь Бог Саваоф, сидящий на облаке. У его ног – целый мир. Даже птицы. Выше только небеса. Они выше, даже если взобраться на нашу, самую высокую башню… Но вот что такое «…Святаго Духа»? Не понимаю. Спрашиваю об этом папу. У него есть ответы на все вопросы.

– Вот, – говорит папа, – ты сейчас запыхался, пытаешься перевести дух, так? Как будто ловишь ртом что-то.

– Ага, – киваю я.

– Ну вот, это Он и есть, и прилетает вместе со свежим ветром – оттуда, из лесов и садов, проносится над крышами с лепниной и золотыми куполами храмов, из тех дальних полей и лесов, из-за реки, струится по синему небу, раскинувшимся над всем Божьим миром… И тебе так хочется вдохнуть Его побольше, как можно больше, потому что нет на свете ничего лучше!.. Чувствуешь? Понимаешь?

Еще бы! Конечно, понимаю. Конечно, чувствую. Я смотрю, вглядываюсь вдаль. Мне кажется, я вижу отсюда весь мир, все самые дальние страны, раскинувшиеся перед нами. Может быть, когда я вырасту, я побываю в них… Если посчастливится…

Проходит совсем немного времени, и папа умирает. Потом я узнаю, что он вовсе не был пожарным и не ходил в медном шлеме всю свою жизнь. На самом деле он из крепкой купеческой семьи. Но еще в юности понял, что абсолютно лишен коммерческой жилки. Да и крепким здоровьем никогда не отличался. В общем, уступил свою долю братьям, а сам поступил на государственную службу.

Сначала получил место в почтовом департаменте. А немного погодя, женился на моей матери. На его скромное жалование и ее небольшое приданное, молодые зажили, как птицы небесные. Папа даже сумел собрать порядочную домашнюю библиотеку, состоящую, главным образом, из книг по истории и естественным наукам, а также обзавелся граммофоном с хорошей коллекцией пластинок. А еще увлекся коллекционированием бабочек и жуков, с ювелирной аккуратностью, под определенным углом насаживая их на специальные, идеально ровные карточки, которые собственноручно вырезал из картона и подписывал латинскими буквами.

Вскоре служба в почтовом департаменте наскучила ему, к тому же жалование было мизерным, и он подал в отставку. Однако родился я, нужно было как-то сводить концы с концами, вот и пришлось пойти дежурным на нашу пожарную каланчу. Здесь, по крайней мере, папа чувствовал себя вполне вольной птицей. Эту каланчу я и запомнил лучше всего… Потом папа стал нехорошо кашлять, быстро слег и умер. А домашняя библиотека, коллекция граммофонных пластинок и бабочек с жуками оказались в полном моем распоряжении… Теперь и маме пришлось искать работу. В свое время она окончила пансион, и стала брать учеников из обеспеченных семей, занимаясь с ними фортепьяно и грамматикой.

Часто целые дни напролет я предоставлен самому себе. И все-таки не проходит дня, чтобы маменька не взяла меня за ручку, и мы не отправились в город – в церковь, на рынок или просто погулять. Для меня это всегда архиважное событие. Поэтому перед тем как выйти, придирчиво проверяю: все пуговицы должны быть застегнуты, одежда разглажена, волосы причесаны, а моя любимая малиновая шапочка аккуратно надета. И очень серьезно спрашиваю маменьку, всё ли у меня в образцовом порядке.

На улице прохожие часто подходят, чтобы меня похвалить, потрепать по щеке, задать какой-нибудь вопрос.

– Кем ты хочешь стать, когда вырастешь, мой юный друг?

– Жнецом, ваше благородие

– Неужели? Жнецом? – изумляется человек.

– Да. Чтобы собирать спелые золотые колосья.

– В каком смысле?

– Ведь колосья это хлеб, ваше благородие, а хлеб это жизнь.

– Вот как… Ну, похвально, малыш, похвально!

Мы с маменькой самые лучшие друзья. Мои увлечения – ее увлечения. Каждую свободную минутку дома, она старается быть со мной. А когда остаюсь один, то читаю книги, слушаю граммофон или привожу в порядок коллекцию насекомых. Зато когда вечером маменька возвращается домой, я бросаюсь пересказывать ей, что я сделал или прочитал, пока ее не было. Но лучше всего, когда перед сном она мне что-нибудь читает или рассказывает. У нее прекрасная память. Она знает множество сказок и стихов. И почти все Евангелия наизусть… А больше всего мне нравятся всякие истории из «настоящей жизни», то есть про настоящих людей и про то, «что было». Таких у нее тоже много-премного. Как начнет рассказывать, так я словно всё своими глазами вижу, как будто картины, проходят, или как будто передо мной какая чудесная дверь открывается. Маменька помнит все мельчайшие черточки и подробности, как никто на свете. Поэтому когда я засыпаю, то всё это отправляется вместе со мной в мои сны. В постели со мной всегда моя милая потрепанная лошадка из серой дерюжки с глазами-пуговицами. Я, конечно, прекрасно понимаю, что она не настоящая, а сшита искусными маменькиными руками, но всё равно – не могу уследить, в какой момент лошадка вдруг оживает, я оказываюсь на ней верхом, и она несёт меня во сне по лесам и долам.

 

Вот не знаю тоже, были мы такими усердными прихожанами всегда или только после папенькиной смерти. Храм – мое любимое место. Здесь у меня уже даже есть свое маленькое послушание: следить за свечами на подсвечнике, оплывающие или покосившиеся поправлять, а огарки гасить и складывать в специальный ящик. Благодаря моей аккуратности и терпеливости, я исполняю это поручение образцово.

Уверен, что по красоте ничто не может сравниться с церковной службой. А уж как хорошо у нас поет хор и читает батюшка! Пламя свечей перед иконами кажется живым. В его изгибах, то золотистых, то алых, то голубых, как крылья диковинных бабочек, мерещатся бесконечные миры, в которые так хочется проникнуть. Глядя на пылающие свечи, я забываю, где я и кто я такой. Я осторожно прикасаюсь к чудесному огню. Неужели только я это вижу? Может быть, я разговариваю с самим Христом?..

Только вот одна нехорошо – слишком холодно и промозгло в храме. Даже в летнюю жару. И я то и дело простужаюсь. А простудившись, должен сидеть дома – без чудесного света свечей на «моем» подсвечнике. Но едва поправившись, поскорее бегу в церковь. Вот только не проходит и неделя, как опять заболеваю. На этот раз куда сильнее. Ноги разболелись, особенно коленки. От боли иногда просто не могу подняться на ноги, не то что ходить. Такая досада! «Мой» подсвечник, наверное, отдали кому-то другому. Месяц или два лежу в постели, пока кое-как не выздоравливаю.

Мне уже целых восемь лет! Я учусь в гимназии. И меня записали сразу в третий класс. Обожаю учиться! Уже на второй день меня похвалили за сочинение на тему «Как я провел лето». Учитель прочел его всему классу. Особенно ему понравилось, как я ходил в лес по грибы. Сказал, что так и видишь все эти мои полянки и опушки, как будто наяву. Видишь – вон там растет красавец-подосиновик с оранжевой шляпкой, с прилипшем к ней желтеньким листочком, а там – целое семейство боровиков, словно расставленные для раскраски заготовки матрешки…

А еще приношу в школу мою коллекцию бабочек и устраиваю что-то вроде выставки. К моему ужасному огорчению, не проходит и двух дней, как всю коллекцию ребята сметают с полок и растаскивают, раздирают на куски. Причем буквально. И маменька страшно расстроилась, плачет. Я говорю:

– Не плачь, маменька! Бабочки так понравились ребятам, что каждому захотелось унести с собой домой из коллекции какой-нибудь кусочек с экземпляром. Смотри! Надо радоваться: ведь теперь, когда у каждого есть хоть один экземпляр, он тоже может начать с него собственную коллекцию!

Зима ужасно, ужасно скверная! Опять ноги!.. Доктор говорит, что у меня ревматизм. Ах, как скверно!.. Но самое сильное огорчение – что приходится огорчать маменьку. Вчера вот, никак не смог сдержаться и заплакал при ней от боли.

К началу весны наконец полегчало. Вот только ходить теперь совершенно не могу. Отказываются ножки, хоть ты что.

Учитель и одноклассники, такие хорошие, стараются как можно чаще навещать меня, помогают дома готовить уроки, приносят книги. Если совсем чуть-чуть, я еще хожу по комнате на костылях. Но, судя по всему, скоро в школу уже ходить не смогу. Впрочем, еще которое время доползаю туда на костылях.

Никак не могу понять, почему некоторые ребята, едва завидев, как я тащусь по школьному коридору, принимаются хохотать так, что чуть не падают. Что в этом смешного?.. И все-таки, пусть лучше уж хохочут, чем начинают сочувствовать и жалеть, как некоторые взрослые. От такой жалости меня всегда с души воротит.

Один из товарищей интересуется со смехом:

– Нет, правда! Интересно, как ты, калека, с костылями, собираешься стать жнецом?

– Да очень просто, – охотно объясняю. – Возьму тебя в помощники. Будешь толкать мою тележку, а я буду размахивать серпом.

И оба весело хохочем. Вечером спрашиваю маменьку, почему мальчики так со мной разговаривают.

– Наверное, еще не привыкли к тому, что калека-инвалид. А привыкнут, так и не будут.

Ну вот, теперь вовсе не могу ходить. Сижу дома, как в тюрьме. Про школу – то есть, чтобы туда ходить, – можно забыть.

Сидение на одном месте мало-помалу открывает мне множество новых занятий. Кроме чтения книг, учусь вышивать, вязать, а также занимаюсь лепкой. А еще с увлечением пишу акварелью. Правда, недолго. Из-за плохой чувствительности и дрожания рук – вдобавок, к отнявшимся ногам. Зато поделки из глины, да еще раскрашенные, выходят – любо-дорого! С мельчайшими подробностями. Подоконник, стол, пол заставлены фигурками зверей, растений, солдат, лошадей, гусар, горожан, крестьян, монахов. И нет лучшего удовольствия, как раздаривать их навещающим меня товарищам-одноклассникам.

От лепки постепенно перехожу к увлечениям, куда более сложным: чеканке по жести, гравюре или выжиганию по дереву. Все изумляются моему терпению и аккуратности, которые требуются в этой работе. Говорят, что из меня мог бы выйти настоящий мастер-умелец. Несколько месяцев я потратил на изготовление резного ларца-шкатулки из куска твердой, как железо, березы. По экзотической картинке, найденной в одной из папиных книг, раскрасил, отшлифовал, отлакировал, да еще филигранно инкрустировал полудрагоценными минералами. Потом заставил маменьку отправиться с этой шкатулкой на рынок и прицениться, сколько бы за нее могли дать. Бедная маменька сначала упиралась, ни в какую не хотела, но потом все-таки пришлось пойти… Нашим восторгам и удивлению нет предела! Шкатулку тут же купили, причем за хорошую цену. Денежки-то нам очень-очень кстати! Теперь нет-нет да удается сбывать какую-нибудь из моих поделок, которые я изготовляю специально на продажу.

Не всё, конечно, у меня радости, хватает и печалей. И самая большая – невозможность бывать в храме. Когда там был в последний раз, уж не припомню. Когда я мог ходить и бегать – это время кажется мне теперь бесконечно далеким. Уж не говорю про совсем давнее: когда мы с папой стояли на нашей громадной каланче и любовались Божьим миром. Эта чудесная картинка едва виднеется из прошлого, словно далекий-далекий огонек из ночной темноты.

Как бы то ни было, в моей комнате я устроил уголок для молитвы, с небольшим киотом над ореховым комодом, с красивыми бумажными цветами, кадильницей для ладана, лампадкой, а также бутылочкой с елеем. К счастью, – хоть на минутку-другую – батюшка из нашего прихода непременно заходит к нам по всем большим праздникам. Для меня это двойной праздник – ведь можно исповедаться и причаститься. К тому же батюшка благословил и мой молельный уголок, сказав, что у меня тут прямо настоящая церковь.

Вот, нет сил выползти даже в наш дворик, даже на костылях. За ненадобностью они давно лежат под кроватью. Какое уж там мечтать о возвращении в школу, когда ноги отнялись! Однако учиться продолжаю, самостоятельно, но строго по гимназическому курсу.

К тринадцати годам я перечитал папину библиотеку целиком, причем, некоторые книги по несколько раз. Иногда, когда у нас заводится лишняя копеечка, откладываю, чтобы пополнить ее новыми книгами, которые выбираю с необычайно придирчивостью, главным образом, по истории и литературе. Маменька принимает в этом самое деятельное и горячее участие. Папин граммофон я слушаю постоянно, и все наши пластинки давно знаю наизусть – каждую ноту, каждое словечко и пассаж. Обожаю распевать дуэтом с нашим граммофоном, а частенько к нам и маменька присоединяется. Пою также соло. Голос мой уже прошел ломку, и теперь я счастливый обладатель звонкого тенора. Маменька говорит, что когда я пою, соседи приходят под окошко и присаживаются на скамеечку послушать. А на подоконнике в горшочках, украшенных цветными стеклышками и камешками, множество геранек и фикусов, целый лес, я их очень люблю и развожу, как в оранжерее, по всем правилам.

– Подумать только, какая жалость, – говорят соседи, – ему бы петь в церковном хоре или даже в театре!

Мой репертуар, кстати, весьма разнообразен. Есть несколько оперных арий, множество народных песен и конечно псалмы и церковные песнопения, которым я научился не только от маменьки, но еще от папеньки, занимавшимся со мной, кроме всего прочего, и пением.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47 
Рейтинг@Mail.ru