bannerbannerbanner
Русские апостолы. роман

Сергей Магомет
Русские апостолы. роман

– Ты в своем уме ли?! – напускается на мужика жена. – Совсем стыд потерял: приглашает в дом бродягу!

– Уймись, жена, – говорит мужик.

Захожу я в дом, а он сразу сует мне в руки разную хорошую одежду и новые сапоги.

– Спасибо, уважаемый, – говорю.

– Только поглядите на него! – кричит жена. – Мой-то тоже спятил!

Однако мужик не обращает на нее внимания, берет меня за руку и усаживает за стол – кормит и поит.

– Что-то тревожно у меня на душе, Максим Петрович. Что скажешь? Какие времена грядут?

На столе лежит газета. Хватаю ее и молча издираю в мелкие клочки, а клочки набиваю в дареные сапоги. Потом отставляю сапоги в сторону и, взяв дареную одежду, аккуратно раскладываю ее на скамейке, головой к двери.

– Нельзя, нельзя Максиму Петровичу ничего брать, – объясняю я. – Ничего нельзя.

– Да почему? – восклицает огорченный мужик.

– Запрещено! Запрещено!

– Хо-хо-хо! – покатывается со смеху женщина. – А дурачок-то выходит поумнее моего полоумного муженька!

– Похоже, что он не про себя, а про нас говорит, – вздыхает мужик. – Видно, очень скоро лишимся всего нажитого подчистую. И что ж нам теперь делать, куда бежать-спасаться? Или просто сидеть и ждать?..

– Бежать? Еще чего выдумал! – говорит жена. – Мы бедняки и ничего дурного не сделали. Будем жить как жили!

Как жили уже не живут. Выгнали прямо на мороз, на зимнюю дорогу, едва одетых, не разрешив взять с собой из дома ни одной вещи.

Бывает вообще нет охоты заходить в гости. Тогда просто сгружаю мешок с чужими грехами посреди дороги и сажусь на него. Так сижу, иногда даже по нескольку дней. Ведь всегда есть, о чем подумать. Но прохожие пристают с вопросами. Приходится открывать глаза и отвечать. Кто еще скажет им главное про жизнь. Без меня они как дети малые, ничего не смыслят. Вот, например, говорю одному человеку:

– Беги скорей домой, Максим Петрович! У тебя пожар!

Или другому:

– Сходи к куму, Максим Петрович, ежели он еще не помер!

Если кто-то дает мне деньги, сижу мну бумажки, перебираю грошики, а потом и бросаю-сею на дорогу: авось, что-нибудь вырастет!..

А однажды начинаю петь «заупокой».

– Кого это ты весь день хоронишь, Максим Петрович?

Но я не отвечаю. Только допев, говорю:

– Земля пухом! Хороните мертвецов!

Да и что толку объяснять людям неминуемое? Разве понять им, что в эту самую минут кого-то убивают, стреляют, топят?.. И так без конца…

Вот, пришел в храм и говорю мои самые отчаянные «Господи-помилуй». Не поднимаюсь с колен, всё бьюсь и бьюсь лбом о каменный пол, пока не расшибусь хорошенько. А люди смотрят на меня – ухохатываются. Даже батюшка вынужден шикнуть на хористок, прыскающих со смеху, глядя на мое усердие.

Выхожу из храма, иду по улице. Мальчишки пуляют в меня острыми камешками. Но ничуть не больно. Всё же, возвращаюсь, чтобы пожаловаться на них батюшке.

– Послушай, Максим Петрович, – с улыбкой утешает меня тот, – так уж нам полагается: потерпеть немножко, ради Христа…

– Точно так, Максим Петрович! – радуюсь я. – Как же иначе!

По правде сказать, вернулся-то я, чтобы лишний раз поговорить с батюшкой, когда народ разошелся. Мы ужасно любим потолковать друг с другом о разных умственных материях.

Теперь живу у благодетельницы. Как сыр в масле катаюсь. А батюшка ходит меня навещать. О его приходе я всегда предупреждаю мою набожную хозяйку заранее, чтобы она могла приготовиться. Батюшка наш – истинный святой праведник и угодник. Точно как другие праведники. Я-то знаю. И даже по секрету сообщил об этом хозяйке… Вот и сегодня, едва заслышав, что он обещался зайти, от радости и волнения она принимается хлопотать; носится из комнаты в комнату, прибирая, накрывая на стол, целый пир. Приходится даже немножко укротить.

– Не сегодня, не сегодня, дорогая, – говорю. – Сегодня мы с батюшкой совсем немножко потолкуем… Просто вот посидим здесь… – И показываю рукой на порожек.

– Да как же можно! – пугается хозяйка. – Что скажет батюшка!

– А вот и он! – кричу я. – Христос Воскресе, милый отец! – И приглашаю его присесть на приступочку.

Батюшка нисколько не возражает, доверяет мне всецело. Понимает, что я могу видеть-чувствовать то, чего он не может. И наоборот. Вот и получается, что мы с ним друг у друга еще одни глаза, уши, кожа.

– Ничего, ничего, – с улыбкой успокаивает он хозяйку. – Сделаем, как он говорит… Ну, как дела, Максим Петрович?

– Вот, – говорю ему, – хочу поменяться крестами. Я возьму твой, а ты мой.

– Как скажешь, Максим Петрович… – спокойно говорит он. Мы меняемся крестами. – Что теперь?

– Ничего. Просто посидим, отец. Помолчим. Как положено.

Сидим молчим. На пороге.

– Ну теперь, – говорю немного погодя, – ты, отец, иди домой, а мне нужно Псалтырь читать.

Он порывисто поднимается. Прежде чем уйти еще раз оглядывается, а лицо у бедного грустное-прегрустное. Пошел и заплакал. Видно, что и в этот раз всё понял: нужно поскорее возвращаться домой, чтобы успеть попрощаться с женой и детками…

В тот же день нас обоих берут под арест.

Когда за мной приходят милиционеры, моя добрая благодетельница всё допытывается у них, какое такое преступление мог совершить юродивый.

– Честно говоря, – хмуро признается старший, – лично нам он не мешает и ничего против него мы не имеем… Однако к нам приходит уже третья жалоба. Требуют взять его под арест… Так что, Максим Петрович, – поворачивается он ко мне, – давай собирайся и пойдем что ли…

Понимаю их. Куда им деваться. Председатель колхоза и его сынок-тракторист уж очень меня не полюбили, всё ябедничают властям.

А собирать-то мне и нечего. Мешок с камнями – вот всегда под рукой. Так что усаживаюсь в сани без долгих разговоров и мешок укладываю рядышком. Но только мешок милиционеры, еще до того, как тронуться, сразу отобрали и выбросили в канаву.

Едем по улице. Не спеша. Знакомая женщина спрашивает:

– Куда путь держите, Максим Петрович?

– Туда откуда не видать. На обед с царем-батюшкой. Так-то.

Она крестит меня, а я ее. Всё слава Богу.

Ну вот, сижу в тюрьме. Раньше это был монастырь. Кельи стали камерами. Почти ничего не изменилось. Битком-набиты церковным людом: священниками, дьяконами, монахами, даже схимниками. Все они замышляли против советской власти. Но есть и коммунисты, попавшие под чистку. Ну, эти понятно. Есть и женщины. Есть уголовники. Есть даже детишки, посаженные за кражу колосков. Есть даже шпионы-цыгане. Прям столпотворение Вавилонское.

Большинство ужасно оголодали. Жалко их. Приходится отдавать им весь свой паек.

– Да ведь ты сам голодный, дурачок! – говорят мне иные.

– Спаси Господи, – отвечаю. – Берите, берите, милые.

Здесь столько арестованных, что до меня никак не дойдет очередь. Весь истомился. Сижу, сижу… Но вот радость нежданно-негаданно: еще раз встречаю дорогого батюшку. Издалека и не признал его с первого взгляда. Лицо сильно посинело и опухшее. И борода, и волосья исчезли. Повыдергивали – волосок за волоском. А глаза всё такие же добрые. Говорит, что следователи, должно быть, не знают, за что его осудить, а сам он себя никак не хочет оговаривать. Впрочем, потом решили: раз призывал народ в церковь и не отказываться от веры, то этого вполне достаточно.

– Теперь, наверное, скоро расстреляют, – вздыхает бедный.

Слава Богу, хоть немножко могу за ним поухаживать, поуспокаивать.

Потом и меня вызывают для допроса. Но я говорю им сразу:

– Знаете что, солдаты, вы должны служить! Это ваша работа! Вы должны ловить шпионов и так далее. А вы что сделали? Обидели отца! Или вы не понимаете, что он святой, а ваш Ленин слабоумный? Это вы, вообще, понимаете?

Ох, и колотят меня за эти слова! Я-то ничего не чувствую после двух-трех ударов, а они совсем измочалились, запыхались, едва дышат. Вызывают двух носильщиков из арестантов, чтобы оттащили меня назад в камеру-келью.

А через полдня или день снова берут и спрашивают:

– А какую подрывную работу вы вели, Максим Петрович?

– Сейчас ваша власть, правда, – говорю. – Но на Страшном Суде за всё ответите.

– Там видно будет, – говорит начальник.

Переглядываются, ухмыляются. Не знают, в чем еще меня обвинить.

– А ты, стало быть, за Христа хочешь пострадать?

– Да.

– Ишь ты…

Тогда стражники поднимают меня за локти и ставят на громадную чугунную крышку, только что снятую с печи, черно-красную от жара. Я стою, а мои подошвы шипят и дымятся. Дым такой едкий, что один из стражников, задыхаясь от кашля, выбегает вон, а другие шатаются, бледные, словно покойники. Больше стоять не могу, валюсь на пол, как мешок с картошкой. Ступни сожжены до мяса и почернели.

Приходит главный следователь.

– Ты, может, сумасшедший? – спрашивает.

– Доктора сказали, нисколько.

– Гм-м… Поговаривают, ты святой или праведник?

– Ни капельки. Просто увечный. Грешник я.

– Ага! То-то и оно! Мы в тюрьму святых да праведников не сажаем! Только грешников… Ну хорошо, тогда рассказывай, какие у тебя грехи. За что тебя сюда посадили, а?

– Видно, на то Божья воля.

Некоторое время он молчит. И я молчу. Потом говорю ему:

– Вот, Максим Петрович, сидишь ты здесь, сидишь, а спешить тебе надо домой. Беда у тебя…

Побледнев, следователь смотрит на меня, как истукан, потом вскакивает и как сумасшедший выбегает из комнаты.

К несчастью, домой прибегает слишком поздно: жена любимая уже висит, удавилась в чулане, бедная.

Теперь его как подменили, всё ищет, как бы меня освободить. И первым делом переводит из тюрьмы в больницу, тем более, что от боли и горячки, я почти всё время в забытьи. А он всё спешит, спешит: составляет-пишет какие-то бумаги, доклады, отсылает своему начальству. И всё приговаривает:

– Ничего, Максим Петрович, ничего, всё будет хорошо!

Так жалко его, что когда он приходит и присаживается на стул у моего изголовья, весь желтый-прежелтый, лицо перекошенное, как могу утешаю, благословляю его:

 

– Ничего, Максим Петрович, ничего! Всё будет хорошо!

А он только глядит на меня стеклянными глазами и как будто не слышит.

Сегодня у меня необычайно прояснились все чувства. Зрение, слух. Неуклюжий санитар просовывает голову в дверь палаты и удивленно шепчет:

– Батюшки! А я-то думаю, откуда такое чистое благоухание! Словно ветерок из цветущих, летних лугов и рощ. Какая благодать!.. Эй, иди сюда, – зовет кого-то из коридора. – Понюхай, как пахнет! И это в вонючей палате для умирающих! Чуешь? Чуешь?..

– Тс-с-с! – шикает на него следователь и, быстро поднимаясь со стула, выталкивает санитара из палаты и сам выходит. Осторожно прикрывает дверь.

– А ведь и правда! Ты чувствуешь? Ты чувствуешь? – начинают спрашивать друг друга больные в палате, как только уходит следователь.

Благоухание благоуханием, а меня поднимают и относят в холодный сарай, где складывают трупы. Потом приходят мужики, чтобы забрать меня назад в село и похоронить, как прилично православному, но главный врач не позволяет, говорит, что будет меня вскрывать и исследовать, а внутренние органы разложит по банкам с формалином. А мой скелет будет учебным пособием для студентов.

– Поймите, темные вы люди, – говорит он мужикам, – это дело важное и государственное. Изучая его труп, доктора поймут, как надо лечить тех, кто еще здоров!

Опечаленные до слез мужики вынуждены убираться восвояси. Но потом снова приходят, приносят деньги, собранные вскладчину, которых, по их мнению, должно хватить, чтобы выкупить у докторов и студентов хоть одного покойника и снести на кладбище… К счастью, главный врач, поразмыслив, соглашается и берет деньги. Да и раздобыть сейчас покойника проще пареной репы. Сам того не подозревает, бедный, что был на волосок от смерти: мужички-то порешили, что коли не отдаст моего тела, то его убить, а тело выкрасть. А уж как хорошо, что обошлось без душегубства!.. Ну, кладет он деньги в карман. Такой счастливый. Только вот уже через два дня подхватывает тиф и помирает.

6

Иду по берегу озера. Утро тусклое, блеклое, небо словно выбеленное, холмы в мутном мареве, вода неподвижна, как тяжелый покров. Я словно иду под сводами громадного храма.

Полтора десятка человек, растянувшись вдоль залива, уже спешат за мной следом. Торопятся послушать мои слова. Кто ковыляет, кто бежит вприпрыжку.

Недалеко от берега несколько больших рыбацких лодок неподвижно стоят на воде. Сонные рыбаки – кто чинит сети, кто просто лежит, привалившись спиной к борту. Безветрие. Некоторых их них узнаю. Мои новые друзья, еще совсем недавно ученики моего друга. Но вчера, когда я проходил мимо, он сам указал им на меня со словами: «Вот Агнец! Следуйте за ним!» Вот, они тут же бросились за мной, а я, обернувшись, удивленно спросил:

– Чего вам?

– Если станем твоими учениками, – ответили они, – надо же знать, кто ты и где живешь…

Теперь они вместе с другими рыбаками дремлют в лодке. Несколько дней штиля совершенно вымотали людей. Улова нет. Ни единой рыбки не попалось в сети. Не на что выменять ни хлеба, ни вина.

Я немного размышляю, опустив голову. А толпа вокруг меня всё растет. Люди волнуются, давятся, чтобы протиснуться ко мне поближе. Вот уж совсем оттеснили меня к воде. Кричу друзьям, чтобы те взяли меня в лодку. Они вопросительно глядят на своего старого отца. Старик не возражает: рыбы всё равно нет, сети пусты, так хоть кого-то послушать. Подгребают, и я перебираюсь в лодку, и она, отплыв немного, становится в заливе напротив берега, и с нее, словно с амвона, я обращаюсь к людям.

Поговорив с людьми, оборачиваюсь к друзьям-рыбакам:

– Ну, теперь самое время забросить сети!

Они снова смотрят на отца. Старик кивает.

Когда сети вытягивают, улов такой обильный, что местами сеть трещит по швам, лопается. Рыбы столько, что лодка погрузилась в воду почти до уключин. Один друг, словно ошалелый, не в силах остановиться, жадно кидает в лодку рыбину за рыбиной. Другой испуганно вскрикивает: лодка зачерпнула бортом воду, вот-вот перевернется. Все замирают. Вот, друг приходит в себя и, ужаснувшись своей алчности, бросается ко мне, и, обняв мои колени, торопливо бормочет:

– Я не достоин быть с тобой, Господи! Уходи, уходи! Оставь меня!

– Как я уйду, когда ты так вцепился? – улыбаюсь я. – И куда? Кругом же вода… – Кладу ему руку на плечо. – Не отчаивайся, мой дорогой: вера, она одна, делает недостойного достойным!

И вот уж все, кто в лодке, объяты ужасом. И снова обращаюсь к ним, говоря:

– Чего же вы боитесь? Не бойтесь! Я с вами!

Когда лодка благополучно достигает берега и рыбаки начинают выпрыгивать на песок, зову друга и его брата:

– Пойдемте со мной, сделаю вас ловцами человецев!

И, оставив всё – и лодку, и сети, и улов, и своего отца, они без колебаний следуют за мной. И еще несколько человек присоединяются к нам.

Зову и другого рыбака:

– Пойдем со мной!

И он тоже идет с нами. Потом зовет еще и другого своего товарища:

– Вот! Пойдем! Мы нашли того, о котором говорили!

– Неужели? Откуда он? – с сомнением качает головой тот. – Из Назарета, говоришь? Да разве оттуда можно ждать что-нибудь путного?!

– Приходи, сам увидишь!

Он приходит, и я говорю, показывая на него:

– Вот человек, в котором нет ни тени лукавства!

– Неужели? – удивляется он. – Ты ведь меня даже не знаешь!

– Еще до того, как тебя позвал твой друг, – говорю ему, – я видел тебя под той смоковницей…

Он подскакивает от изумления, бледнеет.

– Учитель, – вырывается у него, – ты и правда Сын Божий и Мессия!

– Надо же, – с улыбкой говорю я, – я всего лишь сказал, что видел тебя под смоковницей, и этого оказалось достаточно, чтобы бы ты уверовал!.. Скоро ты еще и не такое увидишь и услышишь!

Проходя мимо будки сборщика податей, я зову и его:

– Пойдем со мной!

И тут же, бросив свои долговые книги, он тоже спешит следом за мной.

– Но ведь я мытарь… – неуверенно и смущенно бормочет он.

– Теперь послужи Господу!

Он приглашает нас к себе домой и угощает на славу. Соседи и зеваки заглядывают с улицы, качают головами, глядя на наше долгое веселое застолье, ворчат:

– Эй! И вы еще называете себя набожными людьми! Пьете-веселитесь, да еще в постный день! Даже твой друг проповедник со своими учениками сейчас постится, молится и скорбит. Все, кроме вас!

– Да разве, – кричу в ответ, – можно не веселиться посреди свадебного пира? О чем скорбеть в такой праздник?

– Только посмотри, – кричат еще, – с кем пируешь, праведник великий! С грешниками, сборщиками податей, богатеями!

– Это верно, – отвечаю. – Да только, кто, по-вашему, скорее нуждается во враче – здоровые или больные?

Где двое или трое соберутся во имя Мое, там и Я среди них… Вот, эти Его слова я постоянно твержу себе. Потому что только так и можем быть с Ним.

Конечно же, мы одно тело, плохие ли, хорошие, едины во Христе, даже если еще не знаем этого. Ах, если бы среди нас была настоящая любовь! мы бы весь мир и Христа видели, слышали, чувствовали через друг друга. Как в старину святые угодники. Это и мое сильнейшее сердечное стремление. Помоги, Господи, я стараюсь, делаю, как чувствую.

Сейчас уж весна, и ветерок разносит легкий запах черемухи. Иду поспешно, продираясь сквозь кусты. Под горку, под горку. И всё сильнее дух браги. Ага, вот и красное кирпичное здание винокурни и мастерской. Окна настежь. Ох, чувствую себя, как школьник перед экзаменом. Там внутри, уж, наверно, все собрались. Слышны многие голоса. А ведь я никак не школьник. Мне уже двадцать пять лет, и я – иерей.

Трепеща, как осиновый лист, милая моя женушка едва поспевает за мной. Проходя под высокими окнами, невольно замедляем шаг. Среди прочих, сварливый, самоуверенный голос. И речь, конечно, обо мне. Неловко, будто подслушиваю. Я громко кашляю. И решительно распахиваю дверь в мастерскую.

В первые мгновения нас как будто никто не замечает, продолжают разговаривать. Я удивленно останавливаюсь на пороге, а жена прячется у меня за спиной. Точнее, не разговор, а вроде пчелиного жужжания. Все грудятся около хозяина, которого я сразу отличаю среди остальных, всего несколькими годами старше меня, однако из тех, кто всегда и всё знает лучше других. К нему обращаются, очень почтительно, Александр Павлович.

– Здравствуйте, Александр Павлович, – громко говорю я и, поворачиваясь, крещусь на иконы в Красном углу. – Здравствуйте, все.

Едва взглянув на нас, почти небрежно, он кивает нам на наши места – за большим и совершенно пустым столом. Как раз напротив него. Несмотря на его строгий и неприступный вид, что-то сразу подсказывает мне, что мы с ним так или иначе споемся, то есть, конечно, поладим.

Фабричных общинников, собравшихся в комнате, изрядно, десятка три не меньше, все такие разные. И, как ни в чем не бывало, с тем же серьезным видом, Александр Павлович продолжает объяснять, как все они должны быть счастливы, так как теперь у них, неприкаянного, но доброго и дружного стада, появился, надо надеяться, достойный, пусть и весьма молодой пастырь.

– Можете не сомневаться, – говорит он, глядя на меня, – само собой, насчет вашей личности, отец, прежде вашего назначения к нам, были наведены самые подробные справки…

Я спокойно выдерживаю его взгляд.

– Стало быть, вот вы какой, отец, – продолжает он, по-прежнему не сводя с меня глаз. – Ну-с, соблаговолите теперь сами рассказать нам, что вы за птица, зачем к нам залетели.

– Конечно. Расскажу, – с улыбкой говорю я. – Только не знаю что. О чем вы хотите узнать о моей личности?

– Уж соблаговолите, отец. Что хотите. Вам ведь, должно быть, виднее.

– Ну хорошо, – говорю. Он кивает, и я начинаю легко, без всякого предисловия:

– Что ж вам..? Знаете, я с раннего детства всё читал разные духовные книжки. Любимое мое занятие такое чтение, правда… – Немного смущаясь, с улыбкой обвожу все лица. – А еще у нас на чердаке, в светёлке я устроил вроде игрушечной церкви. Развесил бумажные иконки, колокольчики, чтобы в положенные часы служить службу…

Слушают меня общинники очень внимательно. Поэтому продолжаю:

– Я и в школе прилежный, послушный ученик, самого примерного и тихого поведения. Родители говорили, что быть мне монахом. Но после школы неожиданно взял и поступил в университет на технический факультет. Потом некоторое время путешествовал по Европе, бывал и в Англии. Меня, знаете ли, очень интересовало, как у них устроены и живут молодежные христианские коммуны. Очень хорошо, оказалось, устроены, нравственно, и спасительно для души. С тем и вернулся обратно в Матушку-Россию – чтобы заняться созданием подобных же студенческих христианских общин. Но окончил богословские курсы и вот, женился и принял сан. Господь с ней, с Англией. Вместо студенческих общин, решил просто служить там, куда отцы определят… – Помолчав немного, развожу руками. – Больше не знаю, что и рассказать. Может, лучше вы спрашивайте?

– Этого довольно, отец, – степенно говорит Александр Павлович. – Если честно, я собирался хорошенько вас допросить, с глазу на глаз, но теперь вижу, что экзаменовать вас совершенно ни к чему. Вы совершенно наш человек. Мы вас, конечно, берем.

И говорит это таким тоном, словно теперь я их собственность, что они меня купили со всеми потрохами. Но я все равно очень рад. Слава Богу, обошлось без допроса наедине, – я бы, наверное, сквозь землю провалился от неловкости. А так – открыто, перед всей общиной, Александр Павлович поговорил со мной, и дело с концом.

И, едва он заявляет, что я им, то есть, ему, подхожу, все тут же и с готовностью принимаются одобрительно качать головами: как будто это такое их общее мнение. Что ж, может, такое единодушие и не плохо.

Вот Александр Петрович выходит из-за стола и идет ко мне под благословение, для целования руки. За ним тут же выстраивается очередь. Какой удивительный момент! Как будто всё преображается. И со мной происходит что-то странное: каждое лицо кажется близким, знакомым, словно родным. Как будто в одно мгновение я заглядываю каждому в душу и сразу понимаю о нем всё-всё. Наверное, так оно и есть. Теперь я пастырь. И мне ужасно хочется, чтобы мы стали одной семьей.

Потом молодки и старухи начинают сноровисто накрывать на стол для нашей братской трапезы. Жена им помогает.

Прошло каких-нибудь две или три недели, а мне уж кажется, что мы живем здесь много лет. Обожаю эти наши московские окраины, здесь настоящая деревня, хоть ее и зовут городом. Нас с женой отлично устроили, поселили в опрятном домике с крохотной летней кухонькой. Я сразу окунулся в такое количество сложнейших проблем, о которых прежде и помыслить не мог. До того, как приехал сюда, я думал, что место сие – такое хлебное и в высшей степени удобное – будет мне в тягость: прежде, после метаний молодых лет, моей заветной мечтой было совсем не то: я ведь мечтал поселиться в каком-нибудь очень бедном, запущенном приходе, чтобы со всем рвением и пылом приняться за строительство собственной церковной общины – буквально на пустом месте… А тут… чтобы без больших денег да без сильных связей (которых у меня нисколько никаких не было) заполучить в управление эдакий завидный приход, да еще вчерашнему семинаристу! Бог весть что можно подумать!

 

Между тем, жена рассказывает, что в общине шепчутся как раз о противоположном. То есть, что и правда, не я купил место, а меня самого купили, чтобы посадить сюда. Я так разволновался, что немедля еду к своему старцу-исповеднику, да только тот, выслушав меня, строго-настрого запретил мне думать такие пустые мысли, приказав внимательнейшим образом исполнять обязанности по должности. Да прибавил, что хлопот и скорбей у меня от сего поприща еще будет немало.

Какие еще хлопоты и скорби, при такой-то райской жизни, как моя нынешняя? – удивляюсь я.

Однако ж довольно скоро я убеждаюсь, что не постиг, не оценил мудрого пророчествования старца. Еще как убеждаюсь!

Артель занимается изготовлением и продажей водки. При этом ни один член общины сам водки в рот не берет. В большом фабричном доме ни единого пьяницы. Хотя в округе – пьянство страшенное. Секрет такого замечательного трезвения прост: как кого заметят на пьянстве, сей же миг вон из общины, никакой выходной платы, с волчьим билетом! Хозяин Александр Павлович твердо почитает себя единственным, всевластным духовным руководителем и отцом своей общины и вотчины.

Одному Богу ведомо, сколько уж раз я старался ему объяснить, что изготовление и продажа водки – смертельный грех, даже если удается удержать от пьянства собственную артель. А нажитые деньги – от диавола. Всё впустую. На всё у него один ответ: мол, это так, значит, Богу угодно, и судьбой предопределено, а мое дело – заботиться об исправлениях червоточин нашего общего стада малого. До меня, мол, у него уж переслужила куча батюшек, да только ни один долго не удержался.

Теперь он и мне в лицо признается, что выискал-выбрал меня из многих кандидатов, что даже пришлось давать «на лапу» церковному начальству, чтобы заполучить молодого, способного батюшку. Купил, словно какой-нибудь плантатор, раба. И, кстати, обошелся я ему совсем не дешево.

В общем, чувствую, придет когда-нибудь этому предел, моему терпению, – когда и мне будет никак не возможно поступиться своими убеждениями.

Как бы то ни было, внутренняя жизнь общины течет строго по распорядку, раз и навсегда заведенному, по всем церковным уставам и канонам, в этом смысле, пенять мне абсолютно не на что.

Что ж, решил идти малыми шажками. Вот, уже на одном из первых собраний пришлось критиковать один из здешних обычаев, объяснять людям совершенно очевидное. Дело в том, что они считают «чужаками», которые не заслуживают справедливого отношения, не только некрещеных, но даже и православных, если те принадлежат другой, а не нашей общине. То есть происходит вопиющее: члены общины открыто, совершенно без всякого зазрения совести обсуждают между собой, как можно (и даже нужно!) обманывать, обирать, чужаков, в отношении которых скупость, жестокосердие, лицемерие не только не считается чем-то недопустимым, а наоборот – непременно обязательным и естественным. Они и не замечают (или не хотят замечать), что теперь и собственные, внутриобщинные добродетели, такие, как благотворительность и взаимопомощь – стали лишь формальностью, а по сути – одна корысть да скаредность. Просто волосы дыбом становятся.

Своей речью я вызывал всеобщее недоумение и замешательство. Если не сказать, возмущение. Оказывается, по общему мнению, на собраниях мне, священнику, вообще полагается помалкивать, а проповеди читать не здесь, а исключительно в церкви. Не говоря, чтобы критиковать заведенные порядки.

Какое страшное заблуждение! Разве слово Божье должно и позволено проповедовать лишь в храме?! Нет, мы обязаны быть христианами повсюду! В любой компании, обществе. Как среди верующих, так и среди тех, кто еще не знает Христа или сомневается. Само собой, если просто отвергать чужие верования и убеждения, этим никого не убедишь и не приведешь к Христу. Но твердо знать и провозглашать Символ нашей Веры – это уже шаг к победе над сатаной! С другой стороны, каждое пакостное слово, если тут же его не обличать, рано или поздно прорастет, словно ядовитое семя, к нашей общей погибели.

Вот, мне прямо в лицо говорят: занимайся ты, батя, своим серьезным церковным делом, а в наши дела, общественные и общинные, не лезь.

Но я терпеливо объясняю, что долг людей, облеченных саном, решительно участвовать в любой общественной жизни. А если какой-то мирянин не уважает какого-то священнослужителя и отрицает его участие в своей жизни, но принимает от него Причастие, то это в первую очередь недостойно самого такого верующего, и вера его вообще сомнительна. Если уж на то пошло, добрый мирянин обязан быть как Сим, покрывший наготу своего отца, – а если недоволен священниками и положением дел в церкви, должен сам идти в священнослужители и показать пример образцового служения. Недостойные священнослужители, может, и встречаются (хотя такие вовсе не правило), только Господь действует даже и через недостойных, так же, как и через достойных. Потому что священный сан – великая мистическая и нравственная сила.

Что ж, раз мои увещевания не действуют, придется прибегнуть к более строгим мерам… Однако сначала я должен тщательнее изучить своих «пасомых».

И тут какой-то парадокс! Когда они являются ко мне на индивидуальную исповедь, оказывается, что любой из них – совершенно обычный, тихий христианин, каждый вполне чистосердечно кается, держит себя скромно и кротко, у каждого в душе обычные пропорции и доброго и дурного. Но стоит им собраться вместе, мгновенно откуда-то появляется эта жестоковыйность, бесчувственность, упрямство. Не могу же я бодаться со всем стадом сразу! В общем и целом, мы ведь ладим друг с другом…

В общем и целом.

Вот и получается, если брать каждого по отдельности, у меня просто нет никаких причин для употребления строгих мер, вроде епитимьи или даже временного запрещения подходить к Чаше. Единственное, чем я могу на них воздействовать на исповеди – это не принимать покаяние сразу, а приказать отойти в сторонку и еще раз, хотя бы еще несколько минут, подумать о своих грехах. Ведь небрежной исповедью пред Господом человек ввергает себя еще в худшее положение!

Но вот однажды после долгой и внимательной беседы с Александром Павловичем на исповеди, и совершенно убедившись в его упорном нежелании менять свои зловредные взгляды, я твердо решаю, что на этот раз буду строг и запрещу ему подходить к Причастию. А он – он словно видит меня насквозь, и искусно втягивает в богословский спор, в самый неподходящий момент. Якобы смиренно интересуется, какое мое личное мнение, имеет ли священник моральное право, не говоря про законное, запретить человеку подходить к Чаше – основываясь, так сказать, единственно на своем субъективном впечатлении, посчитав исповедь человека недостаточно искренней или глубокой, по одной наружности? Может ли священник, в отсутствие особых, падательных грехов, запрещать кающемуся причащаться? Достоин или недостоин? Разве что у него имеются некие чудесные весы, чтобы взвешивать искренность человека! Допустим, священник имеет права запретить убийце. Но, как известно, сам Христос – взял да и простил разбойника. Да и как отличить чистосердечное покаяние от лицемерного? Тут какое-то отвратительное иезуитство! Эдак, чего доброго, когда-нибудь нами будут распоряжаться сплошные ханжи и лицемеры, и нам вовсе не видать Чаши!

– Вот вы, отец, – тихо, но с вызовом, и даже с какой-то угрозой, говорит Александр Павлович, – кем должны себя мнить, чтобы запрещать другому?

Я раскрываю рот, чтобы решительно объяснить, что я как священник и пастырь отвечаю за него не только пред своей совестью, но пред самим Богом… но Александр Павлович перебивает меня на полуслове и сообщает, что у него уже был как раз точно такой случай. Когда один священник запретил ему причащаться. Ему, видите ли, не понравилось, что Александр Павлович улыбнулся. По его мнению, человек обязан стоять перед исповедником, а не иначе как с жалобной, робкой физиономией.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47 
Рейтинг@Mail.ru