Дядя Саша, а жалко, что дуэлей сейчас нет, правда? Вот живет на свете какой-нибудь скот, и ничего с ним не сделаешь.
– На дуэлях иногда и скоты побеждали, – возразил дядя Саша.
– Не верю.
– А Дантес?
Саша пристыженно замолчал.
– На самом деле, Сашок, ты прав, – сказал дядя Саша, – жалко, что дуэлей нет.
У дяди Саши – густые усы, как у Михаила Боярского в телефильме про мушкетеров. Он задорно смеется, чайник кипит на плите. Саша-маленький любит бывать у дяди. Ему нравится, что их зовут одинаково. Нравится у дяди дома, где совсем нет книг, зато есть диковинные камни, сушеные морские звезды, большая карта Союза, где нарисованы яркие звездочки всюду, где побывал дядя Саша.
Маленький Саша вместе с мамой жил в однокомнатной квартире в новостройке на юго-западе Москвы. За окнами расстилался лес, за ним овраг. Осенью, гуляя с бабушкой, Саша любил воображать, будто овраг – это прерии и там, в холмах, прячутся бледнолицые охотники, а он – отважный Ульзана, вождь апачей. Фильм про апачей Саша посмотрел летом на даче в Кратово. Его показывали три раза, и каждый раз Саша бегал смотреть. Там было много классного кино: не только про индейцев, но и про мушкетеров, про графа Монте-Кристо, про месть и закон, про мстителя на черном мотоцикле, про парижские тайны и про белое солнце пустыни. До сих пор Саша помнил соленый вкус слез, когда жена Верещагина бежала вдоль кромки моря под песню, которую он когда-то пел, вкус слез – и вкус билета за десять копеек, к концу сеанса он превращался во рту в папье-маше. Саша воображал, что это жвачка, о которой так много рассказывали ребята в классе и которую он ни разу не пробовал.
Дядя Саша жил на другом конце города, на «Коломенской», но пару раз в месяц по выходным мама отпускала Сашу, и он долго ехал на метро: до «Проспекта Маркса», потом переход на «Площадь Свердлова», причем не в центре зала, где указано, а по эскалатору, где выход из третьего вагона, а потом уже близко и, главное, не проедешь, потому что прямо перед «Коломенской» поезд выскакивал из-под земли и ехал над Москвой-рекой, почти как на станции «Ленинские горы».
На «Ленинских горах» – Дворец пионеров. Говорят, там есть кружок фехтования, где учат драться на шпагах, как д’Артаньян. Может, там есть такой же учитель фехтования, как в фильме «Достояние республики»: смелый, отважный, честный. Подрасту, думает Саша, обязательно запишусь.
У дяди Саши весело, спокойно и хорошо. У него интересная жизнь, он не ходит каждый день на работу, а несколько раз в год ездит в далекие экспедиции.
– Дядя Саша, а расскажи мне еще что-нибудь про путешествия.
– Про путешествия? Я про Дальний Восток рассказывал? Про гейзеры?
– Это где яйцо прямо в воде можно сварить? Ага, рассказывал.
– А про то, как мы едва не замерзли в буран?
– Ага. А потом вас нашли наутро полуживых, но довольных.
– Точно. – Дядя Саша помолчал. – Ну вот, выходит, я почти все тебе рассказал уже.
– А я поеду туда, когда вырасту?
– Конечно, поедешь. – И в голосе дяди Саши столько уверенности, что маленькому Саше кажется: для взрослого человека нет ничего проще, чем махнуть на Дальний Восток в Долину гейзеров.
Много лет назад, в другой квартире, в другом городе с тем же названием, в стране, которой еще несколько лет предстояло быть Российской империей, другой мужчина говорил сыну те же слова. Конечно, поедешь. Карта лежала перед ними на столе.
Индия. Кашмир. Гималаи.
Тибет. Шамбала. Атлантида.
Запомни, Миша, ты в Индии – будешь.
Мальчики на всю жизнь запоминают такие обещания.
– Давай лучше я расскажу тебе про темное озеро, – говорит дядя Саша.
– Про озеро?
– Да. Это мне мама рассказывала, бабушка твоя. О том, что в глухих лесах есть темное озеро. Впадает туда речка, и на ней стоит одинокая мельница. День и ночь скрипит мельничное колесо, а в темной воде гниют коряги, плавают рыбы и живет водяной.
– Водяной? – Саша разочарованно глядит исподлобья. – Так это сказка? Я ведь уже не маленький, я в сказки не верю.
– Какая тебе сказка? Я же говорю: настоящий водяной. В мушкетеров ты веришь, а в водяного – не хочешь?
– Дядь Саш, – обиделся мальчик, – водяной – это для маленьких. Это как в мультиках. Я Водяной, я Водяной, никто не водится со мной.
– Это другой водяной, – серьезно сказал дядя Саша, – с ним нельзя не водиться. Плотину подмоет, мельницу снесет. Знаешь пословицу: «Водой мельница стоит, от воды и погибнет»? Такому водяному подарки делать надо, задабривать его. Откупаться. Помнишь, когда ты был маленький, я тебе песенку пел?
– Нет, – покачал головой мальчик.
Дядя Саша нагнулся к самому его уху и шепотом запел:
– Водяной придет – петуха унесет,
Второй раз придет – и кота возьмет,
Третий раз придет – тебя заберет!
На последних словах он крепко схватил Сашу. Мальчик, отбиваясь, засмеялся.
– В детстве ты этой песни боялся немножко, твоя мама на меня ругалась.
– По-моему, совсем не страшная песня.
– Это ты просто вырос, – засмеялся дядя Саша. – А водяной – он страшный. С ним надо ухо востро. И поэтому наш мельник – он колдун немножко.
– Дядь Саш! Колдунов не бывает.
– Много ты понимаешь! – Дядя Саша закурил беломорину. – Водяных я не видел, а вот колдунов встречал. В Сибири. Они шаманами называются.
– Ух ты! Как в «Земле Санникова»? Как у индейцев?
И маленький Саша вспомнил: шаман в страшной маске танцует, посреди озера булькают пузыри, под красивую музыку кружится плот с убитым оленем, а потом исчезает под водой. Это духи воды приняли жертву. Саша смотрел «Землю Санникова» семь раз и в этом месте всегда замирал от сладкого ужаса.
Дядя Саша говорил, что был в Долине гейзеров, где снимали «Землю Санникова». Может, там он и встретил шамана?
Когда я вырасту, думает маленький Саша, я тоже буду путешествовать. Я буду плавать по морям, доплыву до Америки и увижу настоящих индейцев. А потом я им помогу, и мы вышвырнем всех белых американцев прочь. И я буду как белый вождь у Майн Рида. И я тоже познакомлюсь с настоящими шаманами. У них на головах звериные маски, рога, они танцуют под музыку вокруг горячих озер. И я останусь жить с ними, а в Москве жить не буду, только маму с собой заберу, бабушку и дядю Сашу.
– Я не видел темного озера, – улыбнулся дядя Саша, – но мама моя видела. Маленькой девочкой. Там жил деревенский колдун. Говорили, он был ее отцом.
– А они тоже не жили вместе? Бабушкины мама с папой?
– Ну, вроде как, – смутился дядя Саша, а потом взъерошил мальчишке лохматую нестриженую голову и предложил: – Чай с сушками будешь?
– Буду, – сказал Саша-маленький, а потом спросил: – А правда, что мой папа – твой брат?
– Правда, – ответил дядя Саша, и лицо у него стало непонятное. То ли на мальчика сердился за вопрос, то ли на кого-то еще.
– А почему я никогда его не видел?
Дядя Саша помолчал. Голубоватый дым от беломора поднимался к потолку.
– А что мама говорит?
– Ничего не говорит, – сознался мальчик. – А бабушка говорит, что мой папа – плохой человек.
– Понимаешь, Сашок, ты вот вырастешь и поймешь, как все непросто в этой жизни. Так не бывает, чтобы просто плохой человек, хороший…
– А Миледи?
– Что Миледи?
– Она ведь – плохой человек?
Всю жизнь ждешь, пока вырастешь. Вырастешь и пойдешь в школу. Вырастешь и пойдешь во Дворец пионеров. Вырастешь и будешь ложиться поздно. Вырастешь и поймешь.
Все будет. Почти все. Когда Саша вырастет, он поймет. Про плохих и хороших, плохих, хороших и злых, про темную воду, где на дне гнилые коряги, колоды и пни, про пустую квартиру без книг, про голубоватый дым беломора, про то, как не ходить на работу каждый день. Он все поймет – и все забудет, и, приходя в гости к человеку, которого так всю жизнь и звал дядей Сашей, не будет знать, о чем говорить с ним, о чем спросить. Он все забудет и так и не расскажет, как любил его мальчишкой, как ждал этих выходных, поездок на «Коломенскую», карты на стене, чая в чашке с отколотой ручкой. И не будет ни индейцев, ни далеких странствий, ни кружка во Дворце пионеров, ни шпаги в руке – только снег с небес, комья земли на крышке гроба, мама держится за рукав, предвкушение первого глотка, и незнакомый старый человек стоит рядом с Никитой – незнакомый настолько, что не имеет уже смысла спрашивать себя, хороший он или плохой.
– А я вот думаю, дядя Саша, – сказал мальчик, – что лучше бы ты был моим папой, правда? У нас же все равно одна фамилия.
– Ну, некоторым образом я и так твой папа, – неловко засмеялся дядя Саша, – тем более у нас одна фамилия. Можно даже так и считать. Только никому не говори, пусть это будет наш секрет.
И маленькому Саше стало хорошо-хорошо оттого, что у них есть общий секрет, и сидят они сейчас рядом, и дядя Саша держит его за руку, и чайник шумит на кухне, тихий вечер, и луна смеется в окне пятиэтажки.
Да уж, луна смеется. Хохочет в февральском московском небе, дразнит меня.
Я не знаю, где я. Не знаю, какой сейчас день.
Сколько дней можно продержаться без денег?
Сколько лет можно прожить без денег? Без денег и без славы.
Мореухов протянул десятилетие. Он разменял свою московскую известность на славу настоящего андерграундного художника. Редкие выставки в тропаревском лесу. Кантри-стиль. Рабин, Рухин, Глезер и прочие нонконформисты, сраные шестидесятники. В прекрасном новом постсоветском мире сам Мореухов был за автора, бульдозер и оперотряд: пьяный рвал холсты и пытался заехать по морде поклонникам. Его славу это укрепило, но зрителей распугало: последние пять лет слава существовала сама по себе, ничем не подкрепленная: ни выставок, ни новых работ, ни упоминаний в прессе или, смешно сказать, в интернете.
При такой славе деньги не нужны. Всегда можно перехватить у Димона или у Виталика, на худой конец скачать что-нибудь из книг, альбомов или ненужных вещей, случайно оставшихся в квартире.
Кому нечего терять, тот ничего не боится.
Кстати, женщины любят бесстрашных. А если тебя любят женщины, зачем тебе деньги?
Мореухов стоит в полутьме февральских сумерек, издалека смотрит на ярко освещенную витрину «Перекрестка», дрожит и еле слышно хихикает. Даже не хихикает, а с присвистом выпускает воздух сквозь сжатые зубы.
Вроде добрался до родного юго-запада, только затем свернул не туда – и вот опять в незнакомых местах, на обочине парковки, подальше от света витрин.
Куда идти – непонятно.
Хорошо бы снять какую-нибудь прошмандовку, думает Мореухов, зависнуть у нее, трахнуть и взять денег на такси. Вызвать машину, сказать адрес, поехать домой.
Мореухову кажется, если он доберется до дома – все будет хорошо. Он сможет остановиться. На этот раз его минует мутная придонная вода, скользкие руки, цепкие клешни.
Где мой дом? – спрашивает себя Мореухов. Где мое прошлое? Любовь мамы и папы, тайна дедовой смерти, загадка семейной судьбы. Надо идти, надо вернуться назад, добраться домой.
Где мой дом, где мой рассудок?
Если я выживу на этот раз, говорит себе Мореухов, я разберусь со всем, я все вспомню, я обо всем узнаю. Я расспрошу маму, встречусь с Никитой, поговорю с его – моим? – отцом.
Только бы добраться до дома.
У него нет денег, он не знает, где он, не знает, куда идти.
В свете витрины – черный силуэт. Девушка вытаскивает пакеты из тележки, убирает в багажник. Подойти, улыбнуться, предложить помочь. Ни слова про деньги, просто предложить погулять, напроситься в гости.
Она согласится как пить дать.
Молодая красивая богатая блондинка в короткой дубленке и высоких сапогах пойдет гулять с оборванным алкашом, у которого тремор конечностей и синяк под глазом.
Подарок от ментов, бросивших его подыхать в сугробе.
Разжалобил-таки на свою голову. Был бы уже дома.
Но как я им сказал, а? Они охуели просто.
Умею я все-таки говорить с людьми, знаю, наверное, какой-то секрет.
Впрочем, нет тут никакого секрета. Просто тогда был правильный градус опьянения. Тот самый, когда весь мир ложится под ноги, стелется мокрой февральской наледью, разбрызгивается талой водой из луж, зеленеет травой, шелестит желто-красными листьями.
В такие минуты – все для тебя. Каждая синеватая тень на снегу, каждый солнечный луч хмурым днем, каждая встречная длинноногая красотка.
В такие минуты Бог любуется мной, говорил Мореухов.
В такие минуты он не понимал, как люди живут в этом городе трезвыми.
Честно говоря, он вообще этого не понимал.
Поначалу опьянение дарило Мореухову необычайную легкость. Редкая девушка могла устоять – но потом накатывала волна живой воды за тридцать и смывала все, даже память. Оставались только фрагменты.
И сейчас, глядя на подсвеченный витриной женский силуэт, Мореухов вдруг вспоминает прошлый запой, столь ненадолго отступивший.
Девушку звали автомобильным именем Лада. Она тоже была одета в короткую дубленку и высокие черные сапоги, мечту фут-фетишиста.
Мореухов был равнодушен к женской обуви – хотя, конечно, любил высокий каблук, потому что в нем были стиль и женственность.
Он познакомился с ней в кассах кинотеатра «Горизонт», куда зачем-то пытался пробиться на фильм «Константин», поучительную историю мужчины, который курил так много, что едва не угодил в ад раньше срока.
Лада купила два билета на последний ряд. Когда она доставала деньги из маленькой сумочки, Мореухов подумал, что, если такую сумочку правильно скачать, можно отвисать, месяц.
В билетах задние сиденья были названы loveseats. Образованный Мореухов подумал не о любви, а о Лавкрафте – нелишняя мысль при посещении фильма «Константин», – но промолчал. Временами он стеснялся своей эрудиции: боялся подавить собеседника.
Пока Киану Ривз сражался с демонами, Мореухов исследовал Ладину ногу между сапогом и подолом юбки. Потом перешел к трусикам танга – очень удобный фасон! – и Лада сначала шептала не сейчас, а потом, кажется, кончила, ну да, наверняка кончила, потому что они отправились к ней домой, и там Мореухов разобрался во всех деталях ее анатомии, включая шрам от аппендицита и не особо выдающуюся грудь.
К большой женской груди Мореухов был равнодушен. У меня такой большой член, скромно говорил он, что у девушки грудь может быть и маленькая.
А потом – мразь, сука сраная, даже за волосы не схватишь, пришлось просто засветить по морде.
Трезвым Мореухов никогда не поднял бы руку на женщину.
Впрочем, трезвым он даже вспомнить Ладу не может.
Но сейчас в февральской полутьме, в слабом отблеске витрин Мореухов видит ясно, как в кино: вот он, покачиваясь, стоит посреди комнаты, Лада всхлипывает в углу, правая рука ноет после удара.
– Это все из-за тебя, – говорит он, – сама виновата!
Конечно, он продержался бы еще пару дней на джин-тонике. В такие дни он бывал мил и остроумен, изобретателен и нежен. Его только начинало потряхивать, еще можно было держаться – и тут он обнаружил в Ладиной гостиной потайной бар. Думал, просто секретер, долго искал ключ. Всего-навсего хотел взять денег, еще разок сходить в местную «Копейку» за джин-тоником.
А это оказался бар. Если бы Лада его не запирала, Мореухов и не стал бы ломиться, не открыл бы дверцу кухонным ножом и отверткой, не нашел бы бутылку Red Label.
Ну скажите сами, зачем приличной девушке виски Red Label? Если, конечно, считать Ладу приличной девушкой, ха!
Разумеется, когда она вернулась с работы, бутылка была уже пуста, а Мореухов стоял посреди комнаты, отбивал по полированной крышке стола ритм и читал рэп:
– Там-тарам, я пьян в хлам, все из-за дам, из-за драм, со ста грамм. Эй, не гляди, эй, заходи, муси́-пуси́, давай – отсоси.
Это было поэтическое произведение, как можно не понять? А Лада заорала с порога: Какого хуя ты взломал мой секретер? Иногда Мореухов прямо ненавидел, когда девушки ругаются матом, ненавидел, когда ему задают дурацкие вопросы, ненавидел, когда передергивают.
– Я – не взломал, я – открыл! – ответил он и широко улыбнулся щербатой улыбкой.
И вот тогда Лада ошиблась. Конечно, он не предупреждал, но можно было догадаться: не надо говорить слово пьянь.
Тут-то Мореухов ее и ударил, даже дубленку снять не успела, отлетела в угол, ноги растопырила и захныкала.
Сука. Сама виновата. Ни минуты здесь больше не останусь! Открыл Ладину сумочку, достал бумажник, вытянул десятка два мятых бумажек, несколько – в карман, остальные швырнул на пол – пусть заткнется и перестанет орать не трогай мои деньги! Вот они, твои драгоценные деньги, подбери, если хочешь.
Хлопнул дверью. Все. Ноги моей больше здесь не будет.
Сука, одно слово.
Художник имеет право на насилие, говорил себе Мореухов, топая под мокрым снегом к «Копейке». Насилие есть суть искусства. Сюрреалисты мечтали взрывать бомбы, какой-то казах десять лет назад зарезал на «Арт-Манеже» барана, а он, Мореухов, мог бы провести акцию «Наказание строптивой». Публично. В выставочном пространстве. Надо только подходящего куратора найти.
Да, когда проходило время «Очаковского» и джин-тоника, очарование Мореухова тускнело на глазах – вот и теперь его потряхивает все сильнее, пожалуй, не время кадрить богатых блондинок, не стоит выходить на свет, надо прятаться в тени, пока тебя не заметили, не замели, не выбили остатки зубов, не сломали пальцы, не покалечили ради забавы, ради смеха.
Стоило только подумать – тут же скрип тормозов, яркий свет в глаза. Распахивается дверца, вываливается туша:
– Ты куда, пьянь, смотришь? Чё под колеса лезешь? Давай, вали отсюда! – резкий выпад, толчок в грудь, Мореухов отлетает в сторону, сквозь зубы шипит: Пидор!
Зачем он это сказал? Второй удар валит его с ног, мысок ботинка врезается под ребра. Сгруппироваться, прикрыть голову, убрать руки.
Он же художник, ему руки для работы нужны!
– Ты кому это сказал? – И острая боль. – Ты это мне сказал?
Тебе, тебе, думает Мореухов, пидор и есть. Ты и бить-то как следует не умеешь.
Мореухова били много раз. Били менты и гопники, злобные водилы, пьяные братки, охранники в магазинах.
Менты хуже всех. Слуги государства. Люди, продавшие свою совесть за зарплату. Готовые избивать и грабить только для того, чтобы их дети и жены ходили в нарядных платьях, а у самих всегда были деньги на опохмелку.
Мореухов надеялся, что передний зуб ему выбили менты. Гопники были все-таки социально близкими. Тоже, как ни крути, враги системы, а не ее слуги.
Впрочем, кто ее сейчас разберет, систему – где она кончается?
Перед тем как потерять сознание, Мореухов успевает подумать: Кажется, я так и не доберусь до дома… – или что-нибудь еще, отчаянное, безнадежное.
Почему-то Ане вспомнилось: Смотри, какая смешная девочка, личико совсем плоское – наверное, первая обида. Это у меня личико плоское? У меня не личико, а лицо! Нормальное лицо, как у мамы и у бабушки! И набрать в лопатку песку и кинуть в эту мерзкую тетку, в ее реву-корову, прямо в глаза, чтобы знали, чтобы сами сощурились! Будет отчего плакать, а то что это – упал, коленку разбил, и в рев. Еще мальчик! Она вот девочка, а не плачет по пустякам.
Давно было, а картинка и сейчас перед глазами.
Неудивительно, что вспомнилось. Двор – как у бабушки Джамили, только деревьев больше. Хорошие деревья, особенно весной и осенью.
Тридцать лет прошло, а детские площадки все те же. Песочница, качели, горка. Иногда сделают ремонт – привезут какие-нибудь металлические лестницы, установят резные деревянные фигуры, качели покрасят яркой краской, песок навалят новой кучей.
В новом песке – те же дети, вокруг на скамейках – те же родители. Всё как тридцать лет назад. Папы читают газеты, мамы переговариваются, сидят молча, устало смотрят в одну точку, детей будто не замечают. Но это – до первой ссоры, до первых криков и слез. А потом – опять все то же:
Ну, не плачь, вот смотри, киска побежала, смотри, птичка пролетела, смотри, какая смешная девочка.
Не плачь, мужчины не плачут, сколько раз я тебе говорил!
Мальчик, перестань драться! Что значит – первый полез?
Отдай ему эту машинку, пусть задавится.
Девочкам надо уступать, ты же знаешь.
Я кому сказала: брось!
Я тебе сколько раз говорила: нельзя жадничать!
Мальчик, отдай лопатку, она не твоя!
За своим ребенком лучше смотрите, женщина!
Не связывайся с этими мальчишками, я кому говорю!
Пусть учится за себя постоять, а то всю жизнь будет… как его отец!
Иди сюда, мой хороший, иди к маме.
Где грабли, я тебя спрашиваю? Иди ищи, новые покупать не буду!
Летом песок, зимой снег. Куличики, снежные крепости, снежки, визги, крики, плач. Замерзшие ноги, будто снова – оптовый рынок. Волей-неволей приплясываешь, нет-нет да и посмотришь, кто как одет. Привычным взглядом – на обувь. Куртка-то у нее простенькая, а сапоги тысяч за десять. И девочка – в непромокаемом комбинезоне. Наверное, богатые. Квартира наверняка своя, не съемная. Машина тоже есть, иномарка, наверное.
Если бы Аня была домохозяйка при муже или работала дома, как ее подруга Вика, она бы знала, кто на какой машине ездит, а кто вообще ходит пешком. Но она во дворе только по выходным. Машине она не завидует, а вот хорошим сапогам, непромокаемому комбинезону, своей квартире – да, немного.
Сколько раз я тебе говорила: не смей завидовать! Нет, я не куплю такой же пистолет, как у Сережи. У нас нет денег.
У мамы Тани не было денег. Мама Таня работала в большом министерстве. Бабушка Джамиля ею гордилась, хвасталась: не то что я, всю жизнь – то на заводе, то на стройке. А дочка – в министерстве работает! В чистоте! Министерство было большое, а должность маленькая, вот у мамы никогда и не было денег, и Аня, засыпая, часто слышала, как бабушка уговаривает маму взять у нее до получки хотя бы десятку. Я же тебе все равно не смогу отдать, говорила мама, а бабушка отвечала: а на что они мне, вот умру – все вам с Гулькой достанутся.
Наверное, думает Аня, тогда-то я и решила, что в чистоте работать – сидеть без денег. Вот и стою за прилавком который год. И сапог за десять тысяч мне вовек не видать.
Ну ничего, говорит она себе, уж как-нибудь. Прорвемся. Выплывем.
Прорвемся – это у нее от мамы. В пять лет маленькая Эльвира впервые увидела, как мама плачет, – когда позвонили из профкома и сказали, что ей не досталось путевки в Дом матери и ребенка. Мама Таня бросила трубку, в ниточку сжала губы, стиснула кулаки и молча сидела за столом, надеясь, что дочка не увидит, как две слезы ползут по напряженным скулам. Потом выдохнула и сказала: Ну, ничего. Прорвемся, – и стала звонить каким-то своим подругам, и вызвонила чудесную дачу, где они провели целый месяц, лучше, чем в этом самом Доме матери и ребенка, куда им через год все-таки досталась путевка.
А что сейчас сталось с этим загородным пансионатом, куда по путевкам профкома ездили издерганные матери-одиночки с детьми и редкие полные семьи? Там показывали диафильмы про маму для мамонтенка, про вересковый мед, про знаменитого утенка Тима. Там дети бегали в мешках, участвовали в эстафетах, занимались гимнастикой – делай раз, делай два, а теперь приседания, – а родители смотрели с умилением. Там по вечерам за стеной полушепотом скандалила семейная пара с завода «Серп и Молот», а потом долго скрипела кроватью, мешая заснуть молодой еще Татьяне, заставляя вспоминать то, чего уже никогда не будет, и завидовать разбитным товаркам, которые скидывали детей на воспитателей и пускались на поиски приключений – почти всегда бесплодные, потому что мужчины были при женах и детях, если не считать красавца инструктора. Стройный и подтянутый, в импортном спортивном костюме, он прогуливался по аллеям бывшей усадьбы, высматривая, кого бы пригласить на чашку чая, на стакан портвейна, на однократную ночь торопливой – вдруг ребенок проснется? – любви. В мечтах, вероятно, он чувствовал себя помещиком, делающим смотр своему крепостному гарему, а может, представлял, как через пару лет очередная мамаша скажет ему, показывая на своего малыша: Никого не напоминает, а?
Да, на даче у тети Шуры было куда лучше – и Аня навсегда запомнила это прорвемся, стиснутые губы и две слезинки на маминых щеках.
Значит, прорвемся было от мамы, а вот выплывем — это Анино. Сейчас она уже не помнила, откуда его взяла – из книжки? из мультфильма? – но уж точно не из бассейна, куда стала ходить с первого класса.
Попала она туда случайно: в школе почему-то не было продленки для первоклашек, и мама решила, чтобы девочке не торчать весь день дома, отправить ее в какой-нибудь кружок. Поблизости – чтобы не переходить дорогу – был только бассейн. Вот так в семь лет Аня впервые глотнула хлорированной воды, стиснула зубы и поплыла.
Плаваньем она занималась девять лет. Уже давно стало ясно, что профессиональной пловчихи из нее не получится, но ей все равно нравилось, как вода расступается перед телом, как при каждом вдохе стекают по лицу струйки, как почти без брызг входит в воду рука. Иногда Ане казалось, что она не человек, а существо, рожденное жить в воде, – не то рыба, не то дельфин, не то диковинный крокодил. Или даже не существо, а подводная лодка, торпеда, гарпун, выпущенный в цель. Маленький гарпун в синей резиновой шапочке, со стиснутыми зубами, в дешевом купальнике, прикрывающем плоскую грудь.
Аня хорошо помнит, как мужчина впервые поцеловал ее грудь. Вадик был студентом физкультурного техникума и приметил Аню на сборах: тренер ее взял, уж очень Аня просила, а тут в последний момент заболела Даша Скорбина, вот и получилось одно свободное место. Мама отпустила, хотя и неохотно, решила: все-таки девочке уже пятнадцать, пусть делает что хочет. Лучше спорт, чем дискотеки, я так считаю, – сказала она тете Шуре по телефону ночью перед отъездом.
Аня помнит эти поцелуи – неумелые, как она понимает теперь, – и мужские руки, что пытались расстегнуть туго сидящие джинсы, наследство от потолстевшей тети Гули. Откуда он взял ночью ключ от раздевалки, чего он наплел Ане, чтобы затащить ее туда, – она уже не помнит. Ей было приятно и немного странно. Вот об этом снимают кино и пишут книжки? – думала она, отводя чужие руки от тугой пуговицы на своем плоском тренированном животе и прижимая подбородком задранную майку.
Их руки снова и снова встречались на пуговице, и это уже напоминало какую-то игру, и кто знает, чем бы она кончилась, если бы не вспыхнул свет, не появился сторож, затем – тренер.
– Что, гормон играет? – кричал он. – Под статью меня подвести хотите? Она же малолетка, тебе что, сверстниц мало, идиот?
Утром Аню отправили домой – что было, конечно, несправедливо, хотя и объяснимо: для большого спорта она была бесперспективна, а у Вадика мама работала в спорткомитете, и потому он считался восходящей звездой.
В бассейн Аня так и не вернулась, а в душе́ затаила обиду – не на тренера и не на Вадика, а на волнение, которое почему-то не дало одернуть майку, вскочить, ударить коленом между ног, убежать из раздевалки.
Мама права, думала пятнадцатилетняя Аня, с мальчишками лучше не связываться. Какая смешная девочка, личико совсем плоское, не плачь, мой маленький.
И вот сейчас она сама говорит: Не плачь, мой маленький, – и вытирает Гоше слезы. Сказать, что ли, «мальчики не плачут»? Впрочем, нет, как раз мальчики всегда рыдают. Лучше вытру слезы, нагнусь пониже, чтобы никто не слышал, скажу в мохнатое от шапки ухо: Не плачь, мой маленький. Тахтагоновы не плачут.
Неправда, конечно. Плачут, еще как плачут. Я и сама плакала, когда проиграла свой первый серьезный заплыв. Плакала, стоя под душем, – так слезы не видны, никто и не заметил. Слезы текли по щекам, а я повторяла: Прорвемся, выплывем – и до сих пор повторяю. Вот я и прорвалась, вот и выплыла: с голоду не умерла, на панель не пошла, ребенка родила и зарабатываю нормально.
А что в дешевых сапогах ноги мерзнут – так это и попрыгать можно.
Делай раз, делай два. А теперь – приседания.