bannerbannerbanner
Сент-Ив

Роберт Льюис Стивенсон
Сент-Ив

Я подтвердил его слова:

– Конечно, мое мнение совершенно то же.

– Я беспокоюсь насчет виконта, так как он, как мне кажется, способен принимать быстрые решения, – продолжал Фенн. – Между тем мое дело очень выгодно, только трудно, сэр, очень трудно. Оно прежде времени состарило меня. Вы сами, сэр, могли убедиться, что колени у меня ослабели. Колени и дыхание – вот мое горе. Но я уверен, сэр, что вы, как истинный джентльмен, не пожелаете ссорить двух друзей.

– И имеете полное право так думать, – сказал я. – Без сомнения, я не остановлюсь ни на одном из этих второстепенных обстоятельств, когда буду передавать виконту обо всем, что произошло.

– Чем окажете ему услугу (если позволите мне выразиться таким образом), – сказал Фенн. – Мне следовало бы сразу почувствовать, кто вы такой. Смею ли я вам предложить домашнего эля? Покорно прошу! Пожалуйте сюда. Я очень счастлив, что могу чем-нибудь служить такому джентльмену, вдобавок родственнику виконта, и той семье, которою вы, сэр, можете гордиться. Прошу вас осторожнее, тут порог. Надеюсь, вы имеете хорошие известия о здоровье виконта? А о здоровье графа тоже?

Прости Господи! Этот ужасный человек еще не отдышался после своего свирепого нападения на меня, а уже впал в ласковый и почтительно-фамильярный тон старого слуги, уже льстиво говорил мне о моих родственниках!

Я вслед за Фенном прошел через дом и вскоре очутился на черном дворе. Кучер под навесом мыл экипаж. Конечно, он слышал выстрел, иначе и быть не могло: пистолет напоминал размером маленький мушкет, заряжен он был крайне сильно, и выстрел раздался громко, точно выстрел полевой пушки. Он слышал его и не обратил на это внимания; когда мы показались во дворе, кучер поднял бледное лицо, выражение которого показалось мне красноречивым как признание. Мошенник ожидал, что он увидит Фенна одного, что хозяин позовет его и велит ему исполнить то дело, которое он исполнял в картине, созданной моей фантазией.

Не стану рассказывать читателю, как мы вошли в кухню, как приправляли пряностями подогретый эль (что вышло очень вкусно), как пили и беседовали – Фенн, держась тона старого, верного подчиненного, а я… ну, право же, чувствуя удивленное восхищение при виде его поразительного бесстыдства, слыша его неестественно ласковые речи; скоро мне удалось победить в себе всякое злобное чувство. Этот человек даже притягивал меня к себе своей бесконечной наглостью. Я начал видеть в нем какую-то странную прелесть – его апломб был так величествен. Я никогда еще не видел подобного негодяя. Низость Фенна по величине не уступала размерам его огромного живота, и мне чудилось, что ни за то, ни за другое его даже и винить нельзя. Фенн был так добр, что пустился в рассказы о себе; он сообщил, что несмотря на войну и высокие цены на продукты, фермерское дело совсем не шло. Говорил и о том, что вдоль большой дороги тянется холодная сырая местность, что ветры, дожди, времена года – все, точно умышленно, является несвоевременно; рассказал мне толстяк и о том, как умерла миссис Фенн. «С тех пор прошло два года. Она, моя хозяюшка, была замечательно хороша собой, сэр, если позволите сказать это», – проговорил он, поддаваясь внезапному припадку смирения. Словом, Фенн дал мне возможность изучить Джона Буля без прикрас: он показал мне его жадность, склонность к ростовщичеству, лицемерие, коварство, вырывающееся наружу, – все эти дурные свойства, доведенные до превосходной степени и достойные человека, с которым у меня произошло недоразумение в передней.

Глава XIII
Я встречаю двух соотечественников

Когда Берчель Фенн наговорился вволю, стал дышать правильнее и пришел в хорошее расположение духа, я решил, что могу, не подвергаясь опасности, попросить его познакомить меня с французами, которым предстояло сделаться моими спутниками. Я высказал ему эту просьбу. Оказалось, что в доме Берчеля скрывалось двое беглецов. Фенн повел меня к ним. По мере того, как приближалась минута моего свидания с французскими офицерами, сердце все сильнее и сильнее билось в моей груди. Созерцание представителя коварного Альбиона, только что показавшегося мне во всей своей непривлекательности, заставило меня с необычайной силой желать повидаться с соотечественниками. Я был готов с восторгом и слезами обнять их. Между тем меня ждало разочарование.

Беглещы помещались в большой низкой комнате, окна которой выходили во двор. Вероятно, в то время, как старый дом видел лучшие дни, эта зала служила библиотекой, так как вдоль обшивки ее стен тянулись следы полок. В одном из углов комнаты виднелось четыре или пять матрацев и беспорядочная груда постельного белья; там же стоял умывальник с куском мыла; отдаленную часть комнаты занимали простой кухонный стол и несколько стульев из соснового дерева, сдвинутые в кучу. Освещался низкий покой четырьмя окнами, согревал же его маленький ветхий очаг с косой решеткой и дымовым ходом, примыкавшим к отверстию гостеприимной большой трубы; в очаге лежали сильно дымившие и горевшие слабым огнем угли. Старый, измученный, седовласый офицер сидел на стуле, придвинутом как можно ближе к этому намеку на огонь. Старик кутался в камлотовый плащ с поднятым воротником, колени его упирались в прутья решетки, руки простирались над самым дымом, а между тем он дрожал от холода. Второй француз, высокое, цветущее, красивое создание, каждым жестом обличавшее, что женщины обожают его, по-видимому, перестал верить в спасительную силу огня и ходил взад и вперед по комнате; он страшно чихал, жестоко сморкался и не переставал браниться, жаловаться и сыпать отборными казарменными проклятиями.

Фенн ввел меня в комнату, сказав:

– Господа, вот вам еще спутник! – и ушел.

Старше только мельком взглянул на меня своими тусклыми глазами и сейчас же снова устремил их на огонь; по его телу пробежала дрожь, сильная, острая и судорожная, похожая на припадок икоты; затем он словно замер. Второй француз, изображавший из себя красавца, страдающего катаром, дерзко осмотрел мою фигуру, спросив:

– А вы кто такой?

Я отдал офицерам честь, сказав:

– Я Шамдивер, рядовой восьмого линейного полка.

– Превосходно, – проговорил младший из офицеров. – И вы едете с нами? Трое в одном экипаже и притом третий – неряха, рядовой! А кто же заплатит за вас, милейший?

– Если вам угодно, сударь, коснуться этой стороны дела, – вежливо ответил я, – я осмелюсь спросить – кто заплатил за вас?

– Ах, вы, кажется, желаете острить? – сказал он и принялся снова насмехаться над своей судьбой, жаловаться на погоду, на простуду, на опасность и дороговизну бегства, главное же – на стряпню проклятых англичан. По-видимому, его особенно сильно раздражала мысль о том, что я отправлюсь вместе с ними.

– Если бы вы знали, что вы делаете (тридцать тысяч миллионов свиней!), вы не навязывались бы нам! Лошади не могут тащить фуру. Дороги – сплошная топь и рытвины. В прошлую ночь нам с полковником пришлось половину пути идти пешком, – гром Господень! – и вдобавок по колено в грязи… А у меня эта чертова простуда… Потом страх, что нас поймают!.. К счастью, мы не встретили ни души, кругом была пустыня, настоящая пустыня, как и вся эта ужасная страна. Есть положительно нечего, да, нечего; дают только полусырое мясо да зелень, вареную в воде; пить тоже нечего, кроме ворчестерского варева. Ну, страдая катаром, у меня нет аппетита, правда? Будь я во Франции, я ел бы хороший бульон с гренками, яичницу, курицу с рисом, куропатку в капусте, словом, такие вещи, которые возбудили бы во мне желание покушать, черт возьми! Но тут, Господи, Боже ты мой! Что за страна! Что за холод! Толкуют о России… Ну, и здесь, мне кажется, достаточно холодно! А народ-то, взгляните! Что за раса! Не встретишь ни одного красивого человека, ни одного стройного офицера… – Он бросил беглый, на мгновение повеселевший взгляд на свою талию, потом продолжал: – Женщины – чистые кульки! Одно ясно мне – я не перевариваю англичан и ничего английского.

В этом человеке было что-то до такой степени антипатичное мне, что я невольно поморщился. Я положительно не выношу фатов и денди, даже когда они приличны и хорошо одеты. Майор же (младший офицер был в этом чине) походил на лакея, которому в жизни повезло. Мне даже казалось не по силам тяжело соглашаться с ним или делать вид, что я соглашаюсь с его речами.

– Вряд ли даже возможно ожидать, что вы переварите англичан, – вежливым тоном заметил я, – так как вам пришлось проглотить и переварить ваше честное слово.

Майор повернулся на каблуках с выражением лица, которое, вероятно, представлялось ему ужасным; заговорить же он не мог, так как снова стал чихать самым жестоким образом.

– Самому мне не случалось отведывать этого кушанья, – воспользовавшись благоприятной минутой, прибавил я. – Говорят, оно невкусно. А как вы нашли его, сударь?

В это мгновение полковник с поразительной быстротой пробудился от своей летаргии. Не успели мы с майором произнести ни слова, как старик уже стоял между нами, говоря:

– Стыдитесь, господа! Неужели теперь время для того, чтобы французы, товарищи по оружию, ссорились между собой? Мы окружены врагами. Шум голосов, одно чересчур громкое слово, и мы снова очутимся в неволе. Monsieur le Commandant, вы жестоко оскорблены, но я прошу, я требую, в случае нужды, я приказываю, чтобы дело было отложено до того времени, когда мы вернемся во Францию и нам не будет грозить никакая опасность. Тогда, если вы пожелаете, я предложу вам свои услуги. Вы же, молодой человек, выказали жестокость и легкомыслие, свойственное юности. Этот джентльмен выше вас по чину, он уже не молод. (Можете вообразить, какое лицо состроил майор в эту минуту!). Он нарушил свое слово, я не знаю, какое побуждение руководило им; вам тоже это неизвестно, быть может, в нем говорил патриотизм (во время вражды двух стран в этом нет ничего невероятного); может быть, человеколюбие, крайняя необходимость заставили его поступить так, как он поступил. Вы не знаете ничего о его прошлом, между тем решаетесь набросить тень на его честь. Нарушившего слово следует жалеть, а не поднимать на смех. Я, полковник империи, тоже нарушил данное слово. Но почему? В течение многих лет я хлопотал, чтобы меня обменяли на кого-нибудь из пленных англичан, однако люди, имевшие силу при военном министерстве, постоянно перебивали мне дорогу. Мне приходилось ждать, а там, дома, дочь моя лежит, не вставая с постели. Я и то боюсь, что опоздал! Она больна, очень больна, при смерти. У меня нет ничего, кроме моей дочери, моего императора, моей чести; я жертвую честью – пусть тот, кто желает, осуждает меня! Сердце мое сжалось.

 

– Ради Бога, – воскликнул я, – забудьте то, что я сказал! Слово? Может ли оно бороться с жизнью, смертью и любовью? Я прошу у вас извинения, а также и у майора. Пока мы будем вместе с вами, вам не придется более жаловаться на меня. Молю Бога, чтобы вы встретили вашу дочь живой и здоровой.

– Об этом поздно молиться, – проговорил полковник; в то же мгновение огонь оживления, на секунду вспыхнувший в нем, погас; он снова подсел к очагу и опять погрузился в прежнюю бесчувственность.

Я же не мог успокоиться. Я увидел страдания этого человека; я видел выражение его лица, и это переполняло меня горьким раскаянием; я настойчиво просил майора пожать мне руку (на что тот согласился без малейшего удовольствия) и продолжал рассыпаться в извинениях и оправданиях.

– И кто я такой? Разве я смею говорить о слове! Я простой рядовой, и мне незачем было давать или свято хранить слово. Раз я вышел за укрепления – я свободен, как ветер. Прошу вас поверить мне, что я до глубины души сожалею о вырвавшихся у меня невеликодушных словах. Позвольте мне… Как в этом проклятом доме привлекают к себе внимание? Где этот Фенн?

Я подбежал к одному из окон и распахнул его. Фенн, проходивший в эту минуту по двору, всплеснул руками, точно в порыве сильнейшего отчаяния; он закричал, чтобы я отошел от окна, сам же вбежал в дом и через мгновение появился на пороге нашей комнаты.

– О, сэр, – сказал он, – не подходите к этим окнам, вас могут увидеть с дороги, идущей по задворкам.

– Хорошо, – ответил я. – Я сделаюсь осторожен как мышь и невидим как дух. Но, Бога ради, принесите нам бутылку коньяку. Здесь сыро, точно в колодце, и эти господа умирают от холода.

Я заплатил Фенну (мне кажется, всегда лучше давать деньги вперед), а затем занялся очагом. Оттого ли, что я очень старательно раздувал угли, или оттого, что они достаточно согрелись, но вскоре в камине зашумело яркое пламя. Его отсвет, заблиставший среди мглы темного дождливого дня, по-видимому, оживил полковника, точно солнечный луч. Как только угли разгорелись, образовалась тяга, избавившая нас от дыма, и когда появился Фенн с бутылкой под мышкой и со стаканом в руках, в воздухе уже носилось что-то радостное, согревавшее душу.

Я налил в стакан немного коньяку и сказал:

– Полковник, я молодой человек, рядовой! Пробыв в этой комнате очень недолгое время, я уже успел показать вспыльчивость и неумение держаться. Будьте же настолько человеколюбивы, чтобы забыть мои прегрешения, и сделайте мне честь, приняв от меня этот стакан.

Полковник поднял голову и пристально, недоверчиво взглянул на меня.

– Дитя мое, – сказал он, – вы не в состоянии предложить мне выпить.

Я постарался успокоить его.

– Тогда благодарю вас; мне очень холодно, – проговорил старик. Он взял стакан, выпил; легкая краска набежала на его лицо.

– Благодарю вас вторично; коньяк идет к самому сердцу, – прибавил полковник.

Я попросил майора самого налить себе, и он, не скупясь, исполнил мою просьбу; весь остаток утра мой недавний враг поддевал себе коньяку то извиняясь, то бессловесно, и бутылка почти опустела раньше, чем накрыли на стол. Нам подали обед, который напророчил майор: мясо, овощи, картофель. Горчица лежала в чайной чашке; пиво принесли в коричневом кувшине, на котором изображалась охота: скакали собаки, охотники на лошадях, вдали неслась лиса. Посредине кувшина сидел и курил трубку гигантский Джон Буль (как две капли воды похожий на Фенна). Голову его украшал круглый парик. Пиво было очень хорошим, но майор остался им недоволен; он мешал его с коньяком, «чтобы отделаться от простуды», говорил он; ради лечебной цели майор выпил все оставшееся в бутылке. Он несколько раз указывал мне на это обстоятельство: налил мне остатки, подбросил бутылку в воздух и стал выделывать с нею всякие штуки. Наконец, истощив свою изобретательность и видя, что я не обращаю ни малейшего внимания на его намеки, он сам потребовал себе бутылку коньяку и заплатил за нее из собственного кармана.

Полковник уже ничего не ел; он сидел, погрузившись в глубокое раздумье, и только изредка как бы просыпался и начинал сознавать, где он и что с ним происходит. В течение каждого из этих коротких просветлений он в той или другой форме выражал мне свою благодарность и любезно, даже добро и ласково, обращался ко мне; это переполняло меня чувством невыразимой глубокой нежности к нему.

– Шамдивер, ваше здоровье, милый мальчик, – говорил он. – Нам с майором пришлось идти почти всю прошедшую ночь, и мне положительно казалось, что я не буду в состоянии проглотить ни одного куска, но вам пришла в голову счастливая мысль – вы дали мне коньяку, и это совсем переродило меня!

Полковник принимался за кушанье, отрезал себе большой кусок, но, не успев проглотить его, забывал об обеде, о своих товарищах, о том, где он находился, о своем бегстве; перед его умственным взором вставали невеселые видения – комната больной и умирающая девушка. Этот истомленный, слабый старик казался мне связкой еле живых костей, телом, в котором собралось множество смертельных страданий, а потому в его глубокой тревоге мне чудилось что-то высоко трагическое.

Я не мог обедать, мне представлялось, что есть за одним столом с этим пораженным горем отцом было бы грехом, было бы чем-то вроде грубой нахальной выходки. И, несмотря на мою давнишнюю привычку к невкусной английской пище, я ел едва ли больше, нежели онсам. Когда окончился обед, полковник погрузился в сон, напоминавший летаргию. Старик лежал на одном из матрацев, вытянув ноги и руки; дыхание его точно прекратилось; он походил на мертвеца.

За столом остались только мы с майором. Не думайте, что мы долго сидели с ним; зато все время оживленно беседовали. Майор пил, как рыба, или как англичанин, кричал, бил по столу кулаком, завывал отрывки каких-то песен, бранился со мной, мирился и, наконец, попробовал начать выбрасывать из окна блюда и тарелки, но после обеда это не могло удасться ему.

Мы пировали необычайно шумно для беглецов, которым следовало тщательно скрываться. Видя, что майор зашел уже так далеко, и сознавая, что нет ни малейшей возможности вернуть его к благоразумию, я сам притворился безумцем, постоянно наливал его стакан до краев, и то и дело предлагал ему всевозможные тосты; раньше чем я мог надеяться, мой собутыльник впал в сонливое состояние и стал заплетающимся языком лепетать бессвязные слова. С упрямством, свойственным всем подобным глупцам, он ни за что не хотел лечь на один из матрацев до тех пор, пока я сам не лег на другом. Но скоро комедия кончилась: майор заснул сном праведника; его храпение раздавалось, точно военная музыка, Я снова встал, придумывая, как бы протянуть скучное время до отъезда.

Накануне я спал в хорошей постели; теперь я не мог сомкнуть глаз, и мне оставалось только ходить по комнате из угла в угол, поддерживать огонь в камине да раздумывать о своем положении. Я сравнивал вчерашний день с сегодняшним. Вчера я чувствовал себя в безопасности, пользовался комфортом, свежим воздухом, свободно шел по большой дороге, входил в понравившиеся мне гостиницы; сегодня я скучал, тревожился, испытывал всевозможные неудобства. Я помнил, что нахожусь в руках Фенна, который, конечно, не был более фальшивым, чем я считал его, но мог оказаться мстительнее, нежели я предполагал. Я представил себе, что по ночам я буду трястись в закрытом фургоне, а днем скучать в каких-нибудь укромных местах. Мужество мое исчезало; я готов был улучить минуту, бежать и снова начать свое одинокое странствование, но мысль о полковнике остановила меня. Я мало знал старика, но считал, что в душе он ребенок, что характерную черту его натуры составляет та наивность и приветливая вежливость, которые свойственны только старым воинам да священникам; мне казалось, что бремя лет и печалей совершенно подорвало его силы. Я не мог бросить в несчастье этого старика, не мог оставить его наедине с себялюбивым воителем, храпевшим в эту минуту на матраце рядом со мной.

– Шамдивер, ваше здоровье, мой мальчик, – шептал мне на ухо тихий голос, не позволяя бежать. Мало обстоятельств, которыми я впоследствии был бы более доволен, нежели те, что заставили меня подумать о полковнике и задержаться в доме Фенна.

Вероятно, часов около четырех пополудни (по крайней мере, в это время дождь прекратился и солнце заходило, украшая небо своеобразным зимним убором) ход моих мыслей был нарушен: к крыльцу подъехала одноколка с двумя седоками. Я решил, что это соседи Фенна, какие-нибудь фермеры. Крупные, дюжие малые в серых блузах и сапогах с отворотами, по-видимому, хорошо угостились водкой еще до своего приезда к приятелю. Просидев же у него несколько часов, они окончательно напились. Фермеры и Фенн расположились в кухне, внизу, пили, кричали, пели; отзвук их веселья в некотором роде заменял мне общество. Нельзя сказать, чтобы их репертуар отличался разнообразием; например, песню о «Видикомбской ярмарке» я слышал по крайней мере раза три. Однако, хотя пение пировавших не отличалось особыми достоинствами, все же оно было приятнее храпения майора. Стемнело; отблеск огня, горевшего в камине, мерцал на обшивке стены. Свет в наших окнах, конечно, был виден не только с дороги, проходившей по задворкам, как говорил Фенн, но и со двора, на котором стояла одноколка, ожидавшая фермеров. Выйдя из дому, гости Берчеля должны были неминуемо увидеть освещенные окна и понять, что в доме кто-то есть. Предположив, что они станут допытываться, кто помещается в освещенной комнате, оставалось вопросом, окажется ли Фенн достаточно честным, чтобы скрыть нас, и хватит ли у него, после обильных возлияний, ума и хитрости благоразумно ответить на расспросы своих гостей. В таких размышлениях не заключалось ничего особенно приятного! Когда снизу в третий раз донеслось:

 
«Том Пирс, Том Пирс, дай мне твою серую лошадь.
Я уеду далеко, далеко.
Мне нужно поехать на Видикомбскую ярмарку…»
 

я почувствовал, что сам очень охотно взял бы серую лошадь, чтобы умчаться на ней из того котла, кипевшего заботами, в который я попал благодаря моему визиту к Фенну. В отдаленном углу залитой светом комнаты лежали мои товарищи; один из них спал беззвучно, другой шумно храпел; полковник казался олицетворением смерти, майор – опьянения. Не следует удивляться, что я еле сдерживал желание присоединить свой голос к пению, доносившемуся до меня снизу, что я порой готов был засмеяться, порой же едва подавлял слезы – мне было так скучно, и я еле выносил муку ожидания!

Наконец часов в шесть вечера шумливые менестрели вышли во двор. Впереди них шествовал Фенн с фонарем в руках. Фермеры, громко разговаривая, взобрались в свою бричку; один из них схватил вожжи, одноколка тронулась и пропала из виду с чудесной быстротой, даже стук ее колес чуть не мгновенно замер в отдалении. Я уверен, что для пьяных существует свое особенное провидение, которое за них правит лошадьми и вообще хранит их от всяких бед и опасностей, но, без сомнения, эта одноколка даже ему доставила множество хлопот. Когда экипаж двинулся, Фенн с сердитым восклицанием отшатнулся от его колес, чтобы спасти пальцы своих ног, и неуверенными шагами пошел в дальний угол двора; фонарь, который он нес в руках, описывал неправильные дуги. В открытых дверях экипажного сарая уже виднелась большая голова кучера; он вывозил наружу закрытый фургон. Мне следовало воспользоваться этой минутой, чтобы поговорить с Фенном наедине; другого благоприятного случая трудно было бы ожидать.

Я ощупью спустился с лестницы и подошел к нашему хозяину как раз в то время, когда он освещал лошадиную сбрую, осматривая ее.

– Скоро мы расстанемся, – сказал я, – и вы сделали бы мне большое одолжение, приказав вашему кучеру доставить меня поближе к Дунстаблю. Я решил до этого пункта ехать в обществе полковника Икс и майора Игрек. У меня очень важное дело в окрестностях Дунстабля.

Фенн исполнил мою просьбу с почтительностью, которая явилась, по-видимому, следствием попойки.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru