Ныне слышу уже, что обвинение меня в развратной жизни устранено; говорят о каком-то письме моем или сочинениях моих, попавшихся в руки правительства и коих содержание должно мне повредить. Обвинение с обвинением различно. На обвинение в порочности нравов моих и поведения моего в Петербурге прошу и суда и ограждения меня впредь от подобной клеветы наказанием клеветников. Если обвинение падает на какое-нибудь мое сочинение, прошу обвинения и потребования меня в ответу; если на мои частные письма – прошу выслушать мое сознание и оправдание. Возмутительных сочинений у меня на совести нет. В двух так называемых либеральных стихотворениях моих: Петербург и Негодование отзывается везде желание законной свободы монархической и нигде нет оскорбления державной власти. Первое кончилось воззванием в Императору Александру; писано оно было вскоре после первого Польского сейма и тогда гласным образом ходило по Петербургу. Второе также ни само было в Варшаве; оно менее известно. Я узнал после, что правительству донесено было о нем; но не знаю, было ли оно доставлено. Если же ничего не прибавили в нему от себя издатели-предатели, не editori, а traditori, то не опасаюсь заключений, в которым оно даст повод. Я написал его в самую эпоху борьбы или перелома мнений, и, разумеется, должно носить оно живой отпечаток мнений, которым я оставался предан и после их падения. В разные времена писал я эпиграммы, сатирические куплеты и на лица удостоенные доверенности правительства, но и в них не было ничего мятежного, а просто – светские насмешки. Такие произведения не могут быть почитаемы за выражение целой жизни и служить вывескою человека; они беглые выражения минуты, внезапного впечатления, и отпечатление их на умы также есть минутное. Соглашаюсь, что в глазах правительства они должны казаться предосудительными и некоторым образом нарушают согласие, которое для общего благоденствия должно господствовать между правительством и управляемыми; но в этом отношении прямодушное исследование обязано разборчиво отделить проступок от преступления, шалость игривого ума от злоумышления сердца, и не столько держаться буквы, сколько духа. Теперь приступаю в письмам моим, единственному обвинительному факту в тяжбе моей, который не могу опровергнуть и в котором должен прямодушно оправдываться. Письма мои должны разделиться на два разряда, согласно с двумя эпохами жизни моей: службы и отставки. Невоздержность письменных мнений моих во время службы непростительна. Такого свойства оппозиция у нас, где нет законной оппозиции, есть и несообразность и даже род предательства. Это походит на действие сатира, который в одно время дует холодом и теплом: гласно служишь правительству, и следовательно даешься орудием в его руки, а под рукою, хотя и без злоумышления, действуешь против него. В случаях противоречия кровных мнений своих и задушевных чувств с званием и обязанностями, на себя принятыми, должно по возможности принести правительству покорное сознание, или оставить службу. Следовательно, я в этом отношении был виноват: правительство, какими способами бы ни было, поймало меня en flagrant délit и я должен нести наказание вины моей. Это не сомнительно в глазах холодного, строгого суда; но есть справедливость, которая выше правосудия. Теперь для нравственного, добросовестного исследования предосудительности моих писем должно бы подвергнуть их сполна не одностороннему рассмотрению, взвесить на весах беспристрастия те мнения и выражения, которые могут быть признаны за обвинительные, и те, которые могут быть ходатаями за меня, судить о всей переписке моей, как будут судить на страшном суде о всей жизни человека, а не так, как могла бы судить инквизиция по отдельным поступкам и словам, по отрывкам жизни, составляющим в насильственной совокупности уголовное дело, тогда как в целом порочность сих отрывков умеряется предыдущими и последующими. Должно бы еще обратить внимание на время, в которое писаны были сии письма, и может быть волнение в них, отзывающееся отголоском тогдашней эпохи, отпечаток тогдашнего перелома и раздражения несколько оправдывается самою сущностью современных событий. В другом отделении моей переписки кажется предстоит мне более способов к оправданию. Со времени моей отставки, не принадлежащий уже к числу исполнителей мер правительства, я полагал, что могу свободнее и безответственнее судить о них. К тому же, что есть частное письмо? Беседа с глаза на глаз, род тайной исповеди, сокровенное излияние того, что тяготит ум или сердце. Когда исповедь становится делом? Тогда, когда открывает умыслы, готовые к исполнению. Но если исповедь ограничивается одними мыслями, одними впечатлениями, преходящими как и самые события, то можно ли искать поводов к ответственности в сей исповеди, так сказать не облеченной в существенность? Должно еще смотреть на лица, к кому письма надписаны. Если в них выказывается намерение действовать на эти лица, или через них на другие и на общее мнение, если они в некотором отношении род поучений, разглашений, то предосудительность оных размеряется целью, на которую они метят. Но если письма, хотя и содержания неумеренного, надписаны к людям, коих лета, мнения, положение в обществе уже ограждают от постороннего влияния, если они писаны к близким родственникам, к жене, то всякое предположение в злонамеренности оных не устраняется ли самою очевидностью? Одно нарушение тайны писем, писанных не для гласности, составляет их вину и определяет меру их ответственности; но нарушение оных совершается против воли писавшего: как же может он за них ответствовать? В таком случае если допустить нарушение тайны, то должно добросовестно судить о перехваченных письмах. Мои должны служить признаками прямодушной, хотя и неуместной откровенности, обнаруживать иногда игру ума, склонного в насмешке, иногда игру желчи или раздраженных нервов, невинный свербеж руки. Не заключить ли о них о добросовестности моей, о доверенности, которую заслуживает мой характер? Я знаю, что частные письма бывают в руках у правительства, что мои чаще других попадают ему, что от переписки своей уже пострадал, а между тем продолжаю подавать орудие на себя. Что ж это доказывает? Совестное мое убеждение, что в письмах, каковы мои, нет преступления, что, чистый в побуждениях своих, я не забочусь о истолкованиях и превратных заключениях, к коим письма сии могут подать повод. Это неосторожно, необдуманно, но не преступно. главная предосудительность подобного поведения заключается, во-первых, в том, что кажусь своевольным и будто с намерением вызывающим на себя неудовольствие правительства; во-вторых, что не щажу произвольно лиц, к которым пишу и вообще своих приятелей, на коих может падать некоторая ответственность за связи их со мною. Такие соображения должны внушить невыгодное мнение о неосновательности моей, о легкомыслии и вообще повредить достоинству характера, которое каждый благомыслящий человек обязан сохранять ненарушимо и свято. Сознание в сем отступлении от обязанностей своих может послужить залогом, что вперед не буду их преступать. Затворю в себе окно, из которого выглядывала невоздержность слов моих в наготе на соблазн прохожим. Что нет собственно порочной невоздержности в делах и побуждениях моих, кажется, достаточно доказано всею исповедью моею, приносимою ныне в виде показания и оправдания. В свою защиту прибавлю еще одно замечание: в изустной речи более непосредственного действия на внимание и круг действия обширнее. Нет сомнения, что нашлось бы против меня столько же, если не более, обличительных ушей, сколько нашлось обличительных глаз; но, как мне известно, речи мои не бывали обращаемы в орудия на меня. Следовательно, я не искал никогда славы быть проповедником, разглашателем своих мнений, хотя и знаю, что каждое слово изустное имеет тысячу эхов, и между тем неуловимо, тогда как письменное слово действует одновременно на одно лицо и воплощается только тогда, когда предательскою силою может погубить вас. Признаюсь однако же: иногда позволял я себе в письмах моих и умышленную неосторожность. В припадках патриотической желчи, при мерах правительства не согласных, по моему мнению, ни с государственною пользою, ни с достоинством Русского народа; при назначении на важные места людей, которые не могли поддерживать возвышенного бремени, на них возложенного, я часто с намерением передавал сгоряча письмам моим животрепещущее соболезнование моего сердца; я писал часто в надежде, что правительство наше, лишенное независимых органов общественного мнения, узнает, чрез перехваченные письма, что есть однако же мнение в России, что посреди глубокого молчания, господствующего на равнине нашего общежития, есть голос бескорыстный, укорительный представитель мнения общего; признаюсь, мне казалось, что сей голос не должен пропадать, а, напротив, может возбуждать чуткое внимание правительства. Пускай смеются над сим самоотвержением, бесплодным для общей пользы, над сим добровольным мученичеством донкихотского патриотизма, но пускай также согласятся, что если оно не признав расчетливого ума, то по крайней мере оно несомненное выражение чистой совести и откровенного прямодушие. Могу сказать утвердительно, что все мнения, самые резкия, были более или менее отголосками общего мнения, или имели невыраженный, но не менее того в существе своем гласный отголосок в общем мнении. Никогда, никакое чувство злобное, никакая мысль предательская, не омрачала моих поступков, хотя в минуты досады, грустного разуверения в своих надеждах, я мог, по авторской раздражительности, выходит из границ хладнокровия и должного благоразумия. Легко судить меня по письмам; но чем я виноват, что Бог назначил меня быть грамотным, что потребность сообщать, выдавать себя посредством дара слова, или, правильнее, дара письменного, пала мне на удел в числе немногих из Русских? Не мудрено, что те, к которым пристал стих Пушкина (а у нас их много): нигде ни пятнышка чернил, не замарали совести своей чернильными пятнами и что мои тем более на виду. Верю, что отблески мыслей должны казаться кометами в общем затмении Русской переписки, в общем оцепенении умственной деятельности; но не ужели равнодушие есть добродетель, не ужели гробовое бесстрастие к России может быть. для правительства надежными союзниками? Где есть живое участие, где есть любовь, там должна быть и раздражительность. Мелкие прислужники правительства, промышляющие ловлею в мутной воде, могут, подслушивая, ему передавать сплетни, отравляя их ехидною примесью от себя, но правительство довольно сильно и должно быть довольно великодушно, чтобы сносить с благодарностью, даже и несправедливые укоризны, если они внушены прямодушием.