bannerbannerbanner
Василий Теркин

Петр Дмитриевич Боборыкин
Василий Теркин

Полная версия

«Почем ты знаешь?» – вдруг спросил он самого себя, и в груди у него сразу защемило… Уверенности у него не было, не мог он ручаться за себя. Да и кто может?.. Какой делец, любитель риска, идущий в гору, с пылкой головой, с обширными замыслами?

Как может он оградить самого себя, раз он в делах да еще без капитала, с плохим кредитом, от того, что не вылетит в трубу и не попадет в лапы прокурорского надзора?..

С каждыми пятью минутами он все больше и больше запутывался, после того, как пришел к твердому выводу: на посулы Усатина не идти.

– Этакая ерунда! – произнес он вслух, скинул с себя одеяло и встал.

Дольше он не желал теребить себя, но в душе все-таки оставалось неясным: заговорила ли в нем честность или только жуткое чувство уголовной опасности, нежелание впутаться в темное дело, где можно очутиться и в дураках?

Он поднял штору, открыл окно и поглядел на даль, в сторону берега, где круто обрывался овраг. Все было залито розовым золотом восхода… С реки пахнуло мягкой прохладой.

Тотчас же, не умываясь, он присел к столу, достал из своего дорожного мешка бумаги и конверт и быстро написал письмо Арсению Кирилычу, где прямо говорил, что ему трудно будет отказываться и он просит не пенять на него за то, что уехал, не простившись, на пароходную пристань.

Одевшись, он сошел тихонько вниз и разбудил Верстакова, который спал в комнате возле передней.

Верстаков, когда узнал, что он хочет уехать через час и нужно ему запрячь лошадь, почему-то не удивился, а, выйдя на крыльцо, шепотом начал расспрашивать про «историю». Всем своим видом и тоном нарядчик показывал Теркину, что боится за Арсения Кирилыча чрезвычайно, и сам стал проговариваться о разных «недохватках» и «прорехах» и по заводу, и по нефтяному делу.

– Батюшка, Василий Иваныч, – просительно кончил он, придя за вещами Теркина в его комнату, – позвольте на вас надеяться. Признаться вам по совести, ежели дело крякнет – пропадет и мое жалованье за целых семь месяцев.

– Неужто не получал? – спросил удивленно Теркин.

– Ей-же-ей!.. Вам я довольно известен… На что гожусь и на что нет… Вы теперича сами хозяйствовать собираетесь… не оставьте вашими милостями!

Этого нарядчика, еще не старого, юркого, прошедшего хорошую школу, он знал, считал его не без плутоватости, но если бы ему он понадобился, отчего же и не взять?

«Чего тут? – поправил он себя. – Ты сначала кредит-то себе добудь да судохозяином сделайся!»

– Хорошо! – ответил он вслух и пристально поглядел на сухую жилистую фигуру и морщинистое лицо Верстакова, ловко и без шума снарядившего его в дорогу.

– Чаю не угодно? Значит, Арсения Кирилыча не будить?

– Ни под каким видом. Только письмо ему подать. А чаю я напьюсь на пароходе.

У крыльца стояла долгуша в одну лошадь. Верстаков вызвался и проводить его до станции, да Теркин отклонил это.

«Немножко как будто смахивает на бегство, – подумал он про себя по пути к пристани. – И от чего я бегу? От уголовщины или от дела с дурным запахом?»

И на этот вопрос он не ответил.

XXXI

– Позвольте вам сказать… Капитан не приказывает быть около руля.

С этими словами матрос обратился к Теркину, стоявшему около левого кожуха на пароходе «Сильвестр».

– Почему так? – спросил он и нахмурился. – Везде пассажиры первого класса имеют право быть наверху.

– Вон там не возбраняется.

Матрос указал на верхнюю палубу, обширную, без холщового навеса. Она составляла крышу американской рубки, с семейными каютами.

И он прибавил:

– Наше дело подневольное. Капитан гневаются.

Теркин не хотел поднимать истории. Он мог отправиться к капитану и сказать, кто он. Надо тогда выставляться, называть свою фамилию, а ему было это неудобно в ту минуту.

– Ну, ладно, – выговорил он и вернулся на верхнюю палубу, где посредине шел двойной ряд скамеек, белых, как и весь пароход.

Ему не хотелось выставляться. Он был не один. С ним ехала Серафима. Дня за три перед тем они сели на этот пароход ночью. Она ушла от мужа, как только похоронили ее отца, оставила письмо, муж играл в клубе, – и взяла с собою один чемодан и сумку.

Третий день идут они кверху. Пароход «Сильвестр» – плохой ходок. Завтра утром должны быть в Нижнем. Завечерело, и ночь надвигалась хмурая, без звезд, но еще не стемнело совсем.

Во все эти дни Теркин не мог овладеть собою.

Вот и теперь, ходя по верхней палубе, он и возбужден, и подавлен. Ему жутко за Серафиму, не хочется ни подо что подводить ее. Нарочно он выбрал такой пароход: на нем все мелкие купцы, да простой народ, татары. Пассажиров первого класса почти нет. Занял он две каюты, одна против другой. Серафима хотела поместиться в одной, с двумя койками; он не согласился. Он просил ее днем показываться на палубе с опаской. Она находила такую осторожность «трусостью» и повторяла, что желает даже «скандала», – это только поскорее развяжет ее навсегда.

Уже на второй день поутру начало уходить от Теркина то блаженное состояние, когда в груди тает радостное чувство; он даже спросил себя раз:

«Неужли выше этого счастья и не будет?»

Однако женщина владела им как никогда. Это – связь, больше того, – сообщничество. «Мужняя жена» бежала с ним. В его жизнь клином вошло что-то такое, чего прежде не было. Он чуял, что Серафима хоть и не приберет его к рукам, – она слишком сама уходила в страсть к нему, – но станет с каждым днем тянуть его в разные стороны. Нельзя даже предвидеть, куда именно. И непременно отразится на нем ее существо, взгляды, пристрастия, увлечения, растяжимость «бабьей совести», – он именно так выражался, – суетность во всех видах.

Досадно было ему думать об этом и расхолаживать себя «подлыми» вопросами, сравнениями.

Взгляд его упал на группу пассажиров, вправо от того места, где он ходил, и сейчас в голове его, точно по чьему приказу, выскочил вопрос:

«А нешто не то же самое всякая плотская страсть?»

Спинами к нему сидели на одной из скамеек, разделявших пополам палубу, женщина и двое мужчин, молодых парней, смахивающих на мелких приказчиков или лавочников.

На женщину он обратил внимание еще вчера, когда они пошли от Казани, и догадался, кто она, с кем и куда едет.

Ей было уже за тридцать. Сразу восточный наряд, – голову ее покрывал бархатный колпак с каким-то мешком, откинутым набок, – показывал, что она татарка. Шелковая короткая безрукавка ловко сидела на ней. Лицо подрумяненное, с насурмленными бровями, хитрое и худощавое, могло еще нравиться.

Теркин признал в ней «хозяйку», ездившую с ярмарки домой, в Казань, за новым «товаром».

И товар этот, в лице двух девушек, одной толстой, грубого лица и стана, другой – почти ребенка, показывался изредка на носовой палубе. Они были одеты в шапки и длинные шелковые рубахи с оборками и множеством дешевых бус на шее.

Ему и вчера сделалось неприятно, что они с Серафимой попали на этот пароход. Их первые ночи проходили в таком соседстве. Надо терпеть до Нижнего. При хозяйке, не отказывавшейся от заигрывания с мужчинами, состоял хромой татарин, еще мальчишка, прислужник и скрипач, обычная подробность татарских притонов.

Эта досадная случайность грязнила их любовь.

До Теркина долетал смех обоих мужчин и отрывочные звуки голоса татарки, говорившей довольно чисто по-русски. Она держала себя с некоторым достоинством, не хохотала нахально, а только отшучивалась.

Лакей принес пива. Началось угощенье, но без пьянства. Поднялся наверх по трапу и татарин скрипач и, ковыляя, подошел к группе.

«Еще этого не хватало! – с сердцем подумал Теркин. – Кабацкая музыка будет. И того хуже!»

Уж, конечно, на его «Батраке» ничего подобного не может случиться. Таких «хозяек» с девицами и музыкантами он формально запретит принимать капитану и кассирам на пристанях, хотя бы на других пароходах товарищества и делалось то же самое.

Не будь необходимости проехать до Нижнего тихонько, не называя себя, избегая всякого повода выставляться, он бы и теперь заставил капитана «прибрать всю эту нечисть» внутрь, приказать татаркам сидеть в каютах, чт/о обыкновенно и делается на пароходах получше, с б/ольшим порядком.

«Нешто не все равно? – повторил он свой вопрос. – Ведь и тут то же влечение!»

Он не мог отделаться от этой мысли, ушел на самую корму, сел на якорь. Но и туда долетали гоготание мужчин, угощавших татарку, и звуки ее низкого, неприятного голоса. Некоторые слова своего промысла произносила она по-русски, с бессознательным цинизмом.

Голова Теркина заработала помимо его воли, и все новые едкие вопросы выскакивали в ней точно назло ему…

Может ли быть полное счастье, когда оно связано с утайкой и вот с такими случайностями? Наверно, здесь, на этом самом пароходе, если бы прислуга, матросы, эта «хозяйка» и ее кавалеры знали, что Серафима не жена его да еще убежала с ним, они бы стали называть ее одним из цинических слов, вылетевших сейчас из тонкого, слегка скошенного рта татарки.

И так все пойдет, пока Серафима не обвенчается с ним. А когда это будет? Она не заикнулась о браке ни до побега, ни после. Таинство для нее ничего не значит. Пока не стоит она и за уважение, за почет, помирится из любви к нему со всяким положением. Да, пока… а потом?

Он впервые убеждался в том, что для него обычай не потерял своей силы. Неловкость положения непременно будет давить его. К почету, к уважению он чувствителен. За нее и за себя он еще немало настрадается.

Муж Серафимы – теперь товарищ прокурора. По доброй воле он не пойдет на развод, не возьмет на себя вины, или надо припасти крупную сумму для «отступного».

Да и не чувствовал он себя в брачном настроении. Брак – не то. Брак – дело святое даже и для тех, у кого, как у него, нет крепких верований.

Чего он ждал и ждал со страхом – это вопроса: «положим, она тебя безумно любит, но разве ты застрахован от ее дальнейших увлечений?» И этот вопрос пришел вот сейчас, все под раздражающий кутеж двух мещан в коротких пиджаках и светлых картузах.

 

В таком настроении он не хотел спускаться к Серафиме вниз, пить чай, но ему было бы также неприятно, если бы она, соскучившись сидеть одна, пришла сюда на верхнюю палубу.

Одно только сладко щекотало: чувство полной победы, сознание, что такая умная, красивая, нарядная, речистая женщина бросила для него, мужичьего сына, своего мужа, каков бы он ни был, – барина, правоведа, на хорошей дороге. «А такие, с протекцией, забираются высоко», – думал он.

XXXII

В каюте Серафимы стемнело. Она ждала Теркина к чаю и немного вздремнула, прислонившись к двум подушкам. Одну из них предложил ей Теркин. У нее взята была с собою всего одна подушка. Когда она собралась на пароход, пришлось оставить остальные дома, вместе со множеством другого добра: мебели, белья столового и спального, зимнего платья, даже серебра, всяких ящичков и туалетных вещиц, принадлежавших ей, а не Рудичу, купленных на ее деньги.

Но полчаса перед тем она проснулась и обвела своими прекрасными, с алмазным отблеском глазами голые и белесоватые стены каюты, сумку, лежавшую в углу, матрац и пикейное одеяло, добытые откуда-то Теркиным, и ей не стало жаль своей хорошей обстановки и всего брошенного добра.

Вытребовать все это от Севера Львовича не удастся, да она и не хочет. Пускай продаст и проиграет. Она ему написала, что он может распорядиться всем, как ему угодно.

Что ей в этом добре? Вася с ней! Она начала с ним новую жизнь.

– Вася, Вася! – повторяли бесслышно ее губы.

Ей неприятно только то, что он просит ее поменьше показываться на палубе. Конечно, это показывает, как он на нее смотрит! Но чего ей бояться и что терять? Если бы она не ставила выше всего его любви, жизни с ним, она, жена товарища прокурора, у всех на виду и в почете, не ушла бы так скандально.

Для нее нет ни скандала, ни неприятностей, ни страхов, ни сожалений, ничего!..

Мужчины, видно, из другого теста сделаны, хотя бы и такие пылкие и смелые, как ее Вася. У них слишком много всяких дел, всюду их тянет, не дает им окунуться с головой в страсть…

Она остановила себя. Ни в чем не желает она обвинять его. Он ее любит. Верит она и в то, что еще ни одна женщина его так не «захлестнула».

Это его выражение; оно ей нравится, как вообще всякие меткие народные слова. Они – одного поля ягода. В их жилах течет крестьянская кровь. Оба разночинцы. И это звание их не коробит. Если ему хотелось выйти в люди, добиться звания почетного гражданина, то только затем, чтобы оградить свое достоинство. «Разве можно у нас не быть чем-нибудь, говорила она себе, – если не хочешь рисковать, что тебя всякий становой оборвет, а то так и засадит в темную? Впрочем, – продолжала она рассуждать, ведь не дальше, как на прошлой неделе, она сама слышала, что на ярмарке телесно наказали такого же почетного гражданина. Возьмут, да и пропишут».

Все там, внутри, – она не могла определить, где именно: в груди или в мозгу, – говорило ей, что ее судьба бесповоротно связана с Васей. Если ей суждено «пойматься» на этой любви, то она все в нее уложит до последней капли своих сил, страсти, ума, жизненности.

Нет для нее с того часа, как она пошла на первое свидание с Васей, разницы между своим и его добром. И сладко ей это полное отсутствие чувства собственности.

Половина приданого пошла так же на мужа; но там деньги ухлопаны в его игрецкое беспутство, потому что она сразу не умела себя поставить, глупа была, подчинялась ему из тщеславия. И скоро начала жалеть, делать ему сцены, и до и после первой встречи с Васей.

Какая сила деньги – она теперь хорошо знала. В ее теперешнем положении свой капитал, хотя бы и маленький, ох, как пригодится! Ведь она никаких прав не имеет на Васю. Он может ее выгнать, когда ему вздумается. У матери остались, правда, дом с мельницей, но она отдала их в аренду… не Бог знает какую. Тысячу рублей, вряд ли больше. Матери и самой надо прожить.

И все-таки она не может крепко держаться ни за какие деньги, ни за большие, ни за малые.

Сейчас отдаст она Васе все до последней копейки… Это для нее самой один из самых верных оселков того, что он для нее.

Ее тяготит та сумма, которую она везет с собою в дорожном мешке.

В лице Серафима ощутила внезапную теплоту, как только ее мысль перешла на эту «сумму».

Перед ней опять немая сцена. Вот мать ее вынимает из шкатулки, той самой шкатулки, что отец перед смертью велел подать к нему на кровать, большой пакет. На нем написано рукой отца с ошибками правописания: «Племяннице моей, Калерии, все находящееся в сем конверте оставляю в полную собственность. Сумма сия, в билетах и сериях, а которая и в закладных листах, достается на ее долю, потому как приумножена на ее деньги. И прошу я племянницу мою Калерию: тетку не оставить и дочь мою Серафиму таким же манером, ежели, паче чаяния, они придут в денежное расстройство».

Все это крупными буквами было написано на свободной от печатей стороне пакета, в какие вкладываются деловые бумаги.

Они обе переглянулись; мать сломала печать и выговорила шепотом:

– Ну, Господи, благослови!

Помнится, даже перекрестилась своим раскольничьим крестом, с заносом руки вправо и влево на самый угол плеча.

Печать была крупная и не сразу подалась. В конверте оказалась подкладка из толстой марли.

Заперлись они в спальне матери. Сели обе на край постели, вытряхнули из пакета все ценные бумаги. Много их выпало разных форматов и цвета: розовый, зеленый, голубой, желтоватый колер ободков заиграл у нее в глазах, и тогда первая ее мысль была:

«У Васи будут деньги на пароход, если он и не раздобудет у того барина».

Купоны нигде почти не были отрезаны, кроме серий. Стали они считать, считала она, а мать только тяжело переводила дух и повторяла изредка: «Ну, ну!» Перечли два раза. Она все записала на бумажку. Вышло, без купонов, тридцать одна тысяча триста рублей.

Мать отдала их ей все и сказала:

– Симочка!.. Мы перед Калерией немного провинимся, ежели из этих денег что удержим. Воровать мы у ней не будем. Зачем ей этакой капитал?.. Она все равно что Христова невеста… Пущай мы с тобой про то знаем. Когда нужно, окажем ей пособие.

В уме она к словам матери добавила:

«Двадцать тысяч Васе пригодятся. А десять мы придержим. На что Калерии больше тысячи рублей?.. На глупости какие?.. Стриженым раздавать?..»

От матери она хоронила свое решение – совсем убежать – до самой последней минуты.

Накануне она сказала ей, уезжая домой:

– Мамаша, ежели мне невмоготу будет выносить мое постылое житье с Рудичем, вы не подымайте тревоги. Вам будет известно, где я. Здесь вы жить не хотите. Вот поедете к родным. Коли там вам придется по душе, наймете домик и перевезете свое добро. А разлетится к вам Рудич – вы сумеете его осадить.

В сумке увезла она капитал Калерии, но ничего еще не говорила об этом Васе. Он тоже молчит про то, с каким ответом уехал от Усатина. Что-то ей подсказывало, что ни с чем.

Сегодня она должна довести до того, чтобы он взял себе двадцать тысяч. Будет он допытываться, чьи это именно деньги – она скажет; а нет – так и не надо говорить. Мог и отец оставить ей с матерью.

Она еще раз и долго поглядела на мешок, потом поднялась и взяла его со стула в углу, положила на столик, под окном, спустила штору, зажгла свечу и стала ждать его так нетерпеливо, что хотела даже подняться на палубу.

Ночь совсем уже понадвинулась над пароходом.

XXXIII

Чай они пили в каюте Теркина, напротив через узкий коридорчик.

Был уже десятый час в исходе. На таком же узком откидном столике у окна чайный прибор расползся беспорядочно.

Серафима сидела на кровати, облокотясь о кожаную подушку, Теркин – на стуле, против окна. Штора была спущена. Горела одна свеча. В каюте было душно.

Разговор пошел не совсем так, как она желала. Теркин все еще не рассказал ей подробно, с чем он возвращался от Усатина. В Нижнем они решили сейчас же переехать на чугунку, с пристани, и с вечерним скорым поездом дальше, в Москву, где она и останется, а он съездит еще раз в Нижний.

– У меня, – заговорил он, закуривая папиросу, там, по Яузе, в сторону от дороги к Троице, намечено местечко. Ты московские-то урочища мало знаешь, Сима?

– Совсем не знаю. Даже в Сокольниках не была. Мы ездили в Москву зимой.

– Чудесное есть местечко… около Свиблова. На лодке можно спуститься по Яузе… Берега-то все в зелени. Мне один человек уступит свою дачку… Ему как раз надо ехать на несколько недель в Землю Войска Донского.

– Найдем!.. По мне, пожалуй, хоть и под Нижним. Есть прекрасные места, туда по Оке, за Соляными амбарами.

– Нет, этого не нужно, Сима!.. Особливо во время ярмарки. Никакого нет резону там оставаться.

Он немножко нахмурил брови, но тотчас же его большие глаза, со слезой, улыбнулись, и он протянул ей руку.

– Ты уж доверься мне, – выговорил он, оглядывая ее и потом подхватил ее руку, она хотела что-то достать на столике, – и несколько раз поцеловал.

От этой ласки она трепетно прильнула к нему головой и тихо, чуть слышно сказала:

– Вася! как же ты… там в Сормове покончил?.. Ведь дело-то не ждет… Пароход твой, чай, давно готов?

– Готов, – небрежно выговорил Теркин.

– Сядь сюда… поближе ко мне!

Она усадила его рядом с собою, сама пододвинулась к подушке и оставила обе руки в его руках.

– Вот так. А то я тебя совсем не чувствую…

Он негромко рассмеялся и взял ее за талию.

– Должно быть, тот барин… там на низу… не при деньгах?

Теркин помолчал.

– Зачем нам с тобой, Сима, о делах перебирать!.. Это еще успеется. Какая тебе в этом сладость?..

– Нет!.. Ты напрасно, Вася! – Она выпрямила стан и поглядела на него вбок. – Все, что ты и твои заботы, планы – это и моя жизнь. Больше у меня нет никакой, да и не будет!

Ее голос, низковатый и слегка вздрагивающий, проникал в него и грел. Так может звучать только беззаветная любовь.

И чего ему скрытничать?.. Ведь это – самолюбие мужчины, не что другое… Не хочется сказать прямо: «Да, я потерпел осечку и денег у меня нет, и вряд ли я их добуду в течение августа».

У него всегда второе душевное движение лучше первого. И в эту минуту и во скольких случаях жизни он так вот и ловил себя и поправлял.

– Что ж! – вымолвил он, тряхнув головой. Лгать не хочу. Усатин теперь и сам так запутался, что дай Бог от уголовщины уйти.

– Как так?

Он рассказал ей просто, что видел и слышал от Дубенского и самою Усатина.

– Покачнулся, значит? – спросила она и опустила голову.

– Этого мало, Сима. Покачнулся не в одних делах… а в правилах своих. Это уж не прежний Усатин. Мне прямо посул сделал, чтобы я его прикрыл… дутым документом.

Он с большим оживлением рассказал и про «подход» Усатина..

– Разумеется… ты отказался. Нешто ты пойдешь на это?.. Другие пойдут, а не ты.

Губы ее прикоснулись к его лбу.

И она подумала в ту же минуту:

«Не примет он наших денег. Будет доискиваться, не украли ли мы их у Калерии?»

Это ее смутило, но она не дала смущению овладеть собою и снова прижалась к нему.

– Вася!.. Беда не велика… Деньги найдутся.

Он поглядел на нее быстро и отвел глаза.

Ему бы следовало сейчас же спросить: «Откуда же ты их добудешь?» – но он ушел от такого вопроса. Отец Серафимы умер десять дней назад. Она третьего дня убежала от мужа. Про завещание отца, про наследство, про деньги Калерии он хорошо помнил разговор у памятника; она пока ничего ему еще не говорила, или, лучше, он сам как бы умышленно не заводил о них речи.

То была в нем деликатность. Он так объяснял это. Но теперь приходилось сделать два-три вопроса, от которых не следовало бы отвертываться, если поступать по строгой честности.

– Видишь… – продолжала Серафима тихо, но тревожнее, чем бы нужно. – После отца осталось… больше, чем мы с мамашей думали… И никакого завещания он не оставил.

– Не оставил? – переспросил Теркин и вскинул на нее глаза.

– Ей-же-ей!.. Никакого! – почти вскрикнула она и схватила его за руку. – Никакого завещания… Он при мне, еще тогда, как ты уехал к Усатину, велел подать шкатулку и рассказал…

Она как будто запнулась.

«А деньги Калерии?» – подсказал себе Теркин.

– Однако… выражал свою волю… устно или… оставил для передачи… твоей двоюродной сестре?..

– Вася! – еще порывистее перебила его Серафима и положила горячую голову на его левое плечо. Зачем ей деньги?.. Я уж тебе говорила, какая она… И опять же отец и к ней обращается.

– Значит, есть завещание?

– Нет, я тебе покажу… просто на пакете написано… И прямо говорится, чтобы она поделилась и с матерью, и со мною.

 

– Однако… капитал оставлен прямо ей… Стало, ее деньги были в оборотах отца, и он, как честный человек, не пожелал брать греха на душу.

– Вася! Милый! Зачем так ставить дело?.. Маменька и я вольны распорядиться этими деньгами, как нам совесть наша скажет… Мы не ограбим Калерии. Да она первая, коли на то пошло, даст нам взаймы.

– Это дело десятое, Сима!

И он почувствовал, что подается.

– Но я так, из рук в руки от тебя, одной тысячи не приму, пока ты к ней не обратишься… Да и то мне тяжко будет одолжаться из такого источника.

– Это почему?

На ресницах ее заблестели две крупные слезинки.

– Тебе стыдно… Ты гнушаешься. Источник нехорош!.. Спасибо!..

Она готова была разрыдаться.

– Сима! Разве я в таком смысле?.. Ты не понимаешь меня!

Его сильные руки обнимали ее… Она под его ласками утихла сразу.

– Нет!.. Позволь!.. Позволь!

Серафима вскочила, взяла дорожный мешок, торопливо отперла ключиком и достала оттуда пакет.

Теркин следил за ней глазами. Он не мог подавить в себе вопроса: какая сумма лежала там?

– Вот, милый, смотри… и подпись отца.

– Я читать не стану… Уволь… Я верю тебе.

Ее руки, вздрагивая, начали вынимать из пакета ценные бумаги.

«Стало, они печать-то сломали?» – спросил мысленно Теркин, но не выговорил вопроса вслух.

Вся койка на том месте, где Серафима сейчас сидела, покрылась сериями, билетами и закладными листами.

– Тут с лишком на тридцать тысяч… Вася! Ты видишь… во всяком случае, останется еще, ежели и взять сейчас двадцать.

И, не давая ему говорить, она вынула две сумки из замши.

– Милый!.. Сделай ты мне одолжение… Уложим все это в сумки, разделим поровну и наденем на грудь. Мало ли чт/о может случиться в дороге… Этого-то ты мне не можешь отказать.

Она все так же порывисто накинула ему на шею одну из сумочек и стала складывать билеты.

Теркин глубоко вздохнул.

XXXIV

Сильнейший толчок разбудил его и заставил привскочить. Он спал крепко. Прошло более двух часов, как он вернулся от Серафимы с замшевым мешком на груди.

В первые три-четыре секунды он не мог определить, что это такое за толчок. Рука его потянулась к столику за спичками.

В каюте было совсем темно.

Но сейчас же догадался он, что стряслась беда.

На палубе и по всему корпусу парохода возрастающий шум; где-то затрещало; крики и беготня; режущее шипение паров.

«Тонем!» – мгновенно решил он, встал на ноги, успел зажечь свечу и натянуть на себя пиджак. Он спал в жилете и одетый, прикрываясь пледом. Под подушкой лежал его бумажник. Он сунул его в боковой карман и ощупал замшевую сумку.

«Здесь!» – радостно подумал он и, ничего не захватив с собою, рванулся из своей каюты.

Он уже переживал минуты настоящей опасности и знал, что не теряется. В голове его сейчас же становилось ясно и возбужденно, как от большого приема хины.

Надо спасти себя, Серафиму и деньги, а на все прочее добро махнуть рукой… С ним был чемодан и мешок… С нею также.

Он уже сообразил, – на это пошло пять секунд, что удар нанесен каким-нибудь встречным пароходом, что ударило в носовую часть и наверно проломило ее. Каюты пассажиров второго класса наверно уже затоплены. Может взорвать и паровик.

– Серафима Ефимовна! Серафима Ефимовна!..

Он стучал в дверку ее каюты и тряс ее за ручку.

– Ты, Вася? – спросонья откликнулась она.

– Тонем! Выбегайте! Коли раздеты, все равно!..

Он поглядел влево, где была дверь на палубы. Тот край парохода еще не затонул.

В их коридорчике пассажиров, кажется, не было.

На палубе гам возрастал. Пронеслись над ним слова в рупор: – Что ж вы, разбойники! Наутек? Спасай пассажиров! Черти! Слышите аль нет?..

Теркин соображал так же ясно и возбужденно, – а руками продолжал трясти ручку двери, – что пароход, налетевший на них, уходит, пользуясь темнотой ночи, и так у него закипело от этой подлости, что он чуть не выскочил на палубу.

Серафима отомкнула задвижку. Она была полуодета, с расстегнутым лифом пеньюара.

– Что такое?

В полутемноте он не мог разглядеть ее лица, но голос не выдавал большого переполоха.

– Спасаться надо, Сима! Вот что…

– Тонем?

– Наскочил пароход!..

Она начала хватать платье, мешок.

– Ничего с собой не брать! – почти грозно крикнул он и потянул ее за руку. – Мешок на тебе… тот… замшевый?

– На мне, – ответила она перехваченным звуком, но он почуял, что она в обморок не упадет и будет его слушать.

– Как же, Вася, весь багаж погибнет?

Он даже ничего не ответил и потащил ее за собой.

В его голове уже всплыла совершенно отчетливо фигура спасательного обруча с названием парохода, который он вчера видел на корме. Всего один такой обруч и значился на «Сильвестре».

Первым движением Теркина было броситься к корме и схватить обруч… Он сделал это в темноте, держась другой рукой за руку Серафимы.

На верхней рубке капитан, спросонья выскочивший в одном белье из своей каюты, его помощник, рулевые – метались, кричали в рупор, ругались с пассажирами.

Вода хлынула через пролом в каюты второго класса и затопила правую часть палубы, проникла и в машинный трюм.

В темноте народ бегал, ахал, бранился скверными словами; татарки ревели; какой-то купец вопил благим матом:

– Голубчики! Православные!.. Отпустите душу на покаяние! Тысячи не пожалею!

– Катер! – крикнул сиплым надорванным звуком кипитан.

О нем в первые минуты все забыли, но Теркин вспомнил. Накануне он, ходя наверху, подумал: «Еще слава Тебе, Господи, что один катер имеется; на иных пароходах и того нет!»

И все, как ополоумевшее стадо, бросились к катеру, подтянутому у одного из бортов кормовой части.

Одними из первых подбежали к нему Теркин и Серафима.

Теркин впоследствии не мог бы рассказать, как этот катер был спущен на воду среди гвалта, давки и безурядицы; он помнил только то, что ему кого-то пришлось нечаянно столкнуть в воду, – кажется, это был татарчонок музыкант. В руках его очутился топор, которым он отрубил канат, и, обхватив Серафиму за талию, он хотел протискаться к рулю, чтоб править самому.

Пароход, проломивший им нос, утекал предательски. Капитан, вместо того, чтобы воспользоваться минутой и на всех парах подойти как можно ближе к плоскому берегу, продолжал ругать в рупор утекавший пароход, который наконец остановился, но саженях в тридцати.

Вся правая половина была уже затоплена. И катер не мог отчалить сразу: запутался за какой-то канат. В него все еще прыгал народ, обезумевший от страха, но многие падали мимо, в воду.

Теркин не помнил и того, когда именно, сейчас же или минуты через три-четыре, катер накренило и половина спасавшихся попала в воду.

С этой минуты все у него осталось в памяти до мелочей.

– Вася!.. Я здесь!.. – раздалось около него.

Его руки точно каким-то чудом охватили стан Серафимы. Она вся вздрагивала, держась за его плечо, приподнялась в воде и крикнула:

– Плывем!..

Спасательный снаряд был еще на нем. Оба они умели плавать; он даже славился еще в гимназии тем, что мог доплывать без усталости до середины Волги.

– На тебе мешок? – спросил он, овладев собой окончательно.

– На мне!..

Платье мешало им, прилипло к телу, тянуло на дно, но их подхватила обоих разом могучая страсть к жизни; они оба почуяли в себе такую же могучую молодость и смелость.

Позади раздавались крики утопавших, Теркин их не слыхал. Ни на одно мгновение не заговорило в нем желание броситься к тем, кто погибал, кто не умел плавать. Он спасал Серафиму, себя и оба замшевых мешка. Подруга его плыла рядом; он снял с себя обруч и накинул на нее. В обоих чувство жизни было слишком цепко. Они должны были спастись и через три минуты находились уже вне опасности. До берега оставалось десяток-другой саженей.

– Вася!.. Милый!.. – повторяла Серафима, набираясь дыхания.

Ее руки и ноги усиленно работали, голова поднималась над уровнем воды, и распустившиеся волосы покрывали ей почти все лицо. Они были уже в нескольких аршинах от берега. Их ноги начали задевать за песок.

Можно было идти вброд.

– Милый!.. Ты со мной!.. И деньги не пропали… Твои теперь деньги!.. Слышишь, твои!..

Она глубоко вздохнула, и враз они стали на ноги. Но вода была им по пояс.

Сзади слышались крики и удары весел о воду.

XXXV

Густое облако разорвалось вдоль, и через узкую скважину выглянул месяц.

Впереди, невдалеке от низменного берега, чуть-чуть отделялись от сумрачного беззвездного неба стены обгорелого собора с провалившимся куполом. Ниже шли остатки монастырской ограды. Теркин и Серафима, все мокрые и еще тяжело дышащие, шли на красный огонек костра. Там они обсушатся.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru