bannerbannerbanner
Василий Теркин

Петр Дмитриевич Боборыкин
Василий Теркин

Глаза Теркина возбужденно замигали.

– Где же мог бы я, отец настоятель, справиться о нем? Судьба его достойна сострадания!

– Где? – протянул настоятель. – Да первым делом у станового. Ведь это его подначальная команда – такие-то господа. Становой у нас не спесивый и довольно но обстоятельный. Фамилия – Вифанский, Мартирий Павлович.

– Из духовного звания?

– Весьма! – Настоятель подмигнул. – Сейчас и по говору увидите. Из здешних же заволжских палестин. Так я сейчас распоряжусь, Василий Иваныч.

Настоятель подошел к двери в гостиную и крикнул:

– Отец казначей!.. повремените еще маленько.

Потом он послал служку за экономом.

– Вот и ваш извозчик! – он указал Теркину в окно на двор, куда въехал Николай на своей долгуше.

XXXIII

– А где твой двор, Николай?

Извозчик попросил у седока позволения заехать домой «попоить лошадку». Они уже побывали в разных местах и отца эконома подвезли обратно к монастырю.

– Вон на самой круче, кормилец. Дальше и дороги нет! – ответил Николай, указывая кнутом.

– Ладно, над нами не каплет.

Побывали они с отцом экономом, тихим стариком из простого звания, сначала в образцовом училище и в земской больнице, потом заехали на квартиру станового. Его не оказалось дома: куда-то отлучился, на селе; но к обеду должен был вернуться; оставили у него записочку от отца настоятеля. Заехали к Мохову. Тот тоже уехал на пристань. Предлагал эконом побывать и у миссионера, коли желательно насчет раскола побеседовать, но Теркин отложил это до другого раза. Ему захотелось остаться одному, да и монаху пора было к трапезе. От монастыря спустились они к тому проулку, где стоял двор Ивана Прокофьича. На перекрестке Теркин сошел с долгуши и сказал Николаю, чтобы он подождал его около номеров Малыш/ова, а сам он дойдет туда пешком. Сердце у него заекало в груди, когда он стал спускаться по проулку… Вот забор вдоль сада одного раскольника, богатого торговца, с домом на дворе. Тот же мезонин выглядывает из-за лип сада, только крыша зеленая, а не буро-красная, какою прежде была. Дорога врезалась в пригорок, и два порядка, справа и слева, поднимаются над нею. Избенки все больше в три окна, кое-где в пять, старые, еще «допожарные», как здесь называют. Эта возвышенная часть Кладенца и есть та «Полонная», где, по толкованию отца настоятеля, селились взятые «в полон» инородцы – мордва, черемисы, камские и волжские болгары. Теркину вспомнились лицо, рост и вся посадка Ивана Прокофьича; они выплыли перед ним до такой степени ярко, точно он смотрит на него на расстоянии двух аршин. Было в нем, в его неправильных чертах, пожалуй, что-то инородческое, не коренное русское. Может, и пылкий свой нрав он унаследовал от какого-нибудь предка, жившего в лесах и пещерах еще при Александре Невском или Юрии Всеволодовиче, князе кладенецком.

И жалость к старику разлилась по нем, – жалость и сознание своей собственной дрянности. Разве Иван Прокофьич способен был пойти на такие сделки с совестью, на какие он пошел?.. И если он теперь отделался от срама – от денег Калерии, все-таки он на них в один год расширил свой кредит, пошел еще сильнее в гору. А старик его не знал никакой жадности, еле пробивался грошовым спичечным заведением, поддерживал бедняков, впал сам в бедность: если б не сын, кончил бы нищетой, и даже перед смертью так же радел о своих «однообщественниках».

Еще два-три двора – и справа должен был показаться продолговатый сарайчик, где помещалось заведение с узкими оконцами… Не доходя был частокол с проделанной в нем лазейкой. Туда ему мальчишкой случалось проникать за подсолнухами. Вот и частокол, только он теперь смотрит исправнее, лазейки нет.

Этот ли сарайчик? Должен быть он… Места занимает он столько же, только окна не такие и крыша другая, приподнята против прежнего. Однако старые крепкие бревна сруба те же, это сейчас видно. Домик в три окна, как и был, только опять крыша другая, площе, больше на городской фасон, и ворота совсем новые, из хорошего теса, с навесом и резьбой. Им, судя по цвету леса, не будет и пяти лет. Улица стояла пустая. Не у кого было спросить: чей это теперь двор? Он помнил, что Иван Прокофьич продал его какому-то мужику из деревни Рассадино, по старой костромской дороге, верстах в десяти от Кладенца, и продешевил, как всегда. Тот мужичок хотел тоже наладить тут какое-то заведеньице, кажется, кислощейное, для продажи на базарах квасу и кислых щей, вместе с ореховой «збоиной» и пареной грушей.

Захотелось ему войти в калитку, совсем по-детски потянуло туда, на дворик, с погребицей в глубине и навесом и с крылечком налево, где, бывало, старуха сидит и разматывает «тальки» суровой пряжи. Он тут же, за книжкой… По утрам он ходил к «земскому» и знал уже четыре правила. Из сарайчика идет запах серы, к которому все давно привыкли.

Он взялся за щеколду калитки и хотел отворить.

Заперто было изнутри. Пришлось постучать.

– Кто там? – спросил со двора мужской очень мягкий голос.

Называть себя Теркин не хотел. Он скажет хозяевам что придется.

– Отворите, пожалуйста! – крикнул он.

Калитку стали осторожно отворять.

«Наверно, раскольники», – подумал он, переступая через высокий дощатый порог калитки.

Его впустил хозяин, – это сейчас узнал Теркин, рослый, с брюшком, свежий еще на вид мужик лет под пятьдесят, русый, бородатый и немного лысый, в одной ситцевой рубахе и шароварах, с опорками на босых ногах… Глаза его, ласковые, небольшие, остановились на незнакомом «барине» (так он его определил) без недоверия.

Теркин быстро оглядел, что делалось на дворе. В эту минуту из избы в сарайчик через мостки, положенные поперек, переходил голый работник в одном длинном холщовом фартуке и нес на плече большую деревянную форму. Внизу на самой земле лежали рядами такие же формы с пряничным тестом, выставленным проветриться после печенья в большой избе и лежанья в сарайчике.

В один миг Теркин догадался, какое это заведение. Пряники – коренное дело Кладенца. Испокон века водилось здесь производство коврижек и, в особенности, дешевых пряников, в виде петушков, рыб и разных других фигур, вытисненных на кусках больше в форме неправильных трапеций, а также мелких продолговатых «жемков», которые и он истреблял в детстве. Сейчас, по памяти, ощутил он несколько едкий вкус твердого теста с кусочками сахара.

– Бог в помочь! – сказал он. – Вот полюбопытствовал посмотреть на ваше заведение… Я – приезжий.

Хозяин улыбнулся добрейшей усмешкой широкого рта, засунул засов и поклонился легким наклоном головы.

– Пожалуйте… Поглядите, коли желательно. И сразу между ними вышел бытовой разговор, точно будто он в самом деле был заезжий барин, изучающий кустарные промыслы Поволжья, и пряничный фабрикант стал ему, все с той же доброй и ласковой усмешкой, отвечать на его расспросы, повел его в избу, где только что закрыли печь, и в сарайчик, где лежали формы и доски с пряниками, только что вышедшими из печи.

Черная изба осталась почти такою, как была и десять лет назад; только в ней понаделали вокруг стен таких столов, как в кухнях. В чистые две горницы хозяин не водил его; сказал, что там он живет с сыном; работники летом спят в сарае, а зимой в избе. Теркин посовестился попросить провести и туда.

– Я – вдовый, один всего сынок и есть.

Хозяин указал на сына, – «молодцов» у него было всего четверо, – худощавого брюнета лет двадцати, с умными впалыми глазами. И тот был голый, как и остальные трое уже пожилых работников.

– Он у меня искусник, – прибавил хозяин. – Сам режет формы… Миша! Покажь барину ту форму, что намнясь вырезал.

Слово «барин» резнуло Теркина. Но он не хотел называть своей фамилии, говорить, чей он был приемыш… Неопределенное чувство удерживало его, как будто боязнь услыхать что-нибудь про Ивана Прокофьича, от чего ему сделается больно.

Показали ему форму с разными надписями – славянской вязью и рисунками, которые отзывались уже новыми «фасончиками». Он пожалел про стародавние, грубо сделанные наивные изображения.

Но он похвалил искусника, не желал его обескураживать.

– Как вы прозываетесь? – спросил он у отца.

– Птицыны мы, батюшка, Птицыны.

Узнал он, продолжая вести себя как заезжий «барин», что в день идет у них до пяти кулей крупичатой муки, а во время макарьевской ярмарки – и больше.

Потом показали ему разные сорта пряников. Хозяин отобрал несколько штук из тех, на которые указывал Теркин, и поднес ему. Тот не хотел брать.

– Обидите нас, батюшка… Ведь эти прянички всего десять копеек фунт. Деткам отдадите.

– Деток-то у меня нет.

– Все едино! Безделица!

И так он ласково глядел, что нельзя было не взять.

Но главного-то Теркин еще не знал – сам ли Птицын купил у Ивана Прокофьича двор.

– Вы здешние, коренные? – спросил он попроще.

– Нет, батюшка, мы рассадинские. Там у нас и землица порядочная есть. Здесь из-за этого дела проживаем.

– Купили двор?

– Арендатели мы… А купил-то из Рассадина же мужичок. У здешнего… Теркиным прозывался… Вот здесь спички делал… Сказывают – заведение у него стало. Никак, на поселение угодил.

И по ясному лицу прошлась тень, точно будто он не хотел дурно говорить про бывшего владельца.

– Спасибо! – быстро промолвил Теркин, так же быстро отворил калитку и пошел вниз по проулку.

XXXIV

Николаева долгуша пробиралась по круче, попадая из одной выбоины в другую.

– Вон и моя избенка! – указал он на самый край обрыва.

Изба была последняя и стояла так, что сбоку нельзя уже было спуститься вниз: откос шел почти отвесно и грозил «оползнем», о каких рассказывали Теркину в детстве.

Когда они подъехали и Николай слез с козел, из ворот вышла его жена Анисья, женщина еще не старая на вид, небольшого роста, благообразная, в повойнике и ситцевом сарафане и, по-домашнему, босая.

Она отворила ворота, и Николай взял лошадь под уздцы. Долгуша въехала на крытый глухой двор, где Теркина охватила прохлада вместе с запахом стойл и коровника, помещавшихся в глубине. Стояли тут две телеги и еще одна долгуша, лежало и много всякой другой рухляди. Двор смотрел зажиточно. Изба – чистая, с крылечком. На ставнях нарисованы горшки с цветами, из окон видны занавески.

 

– Да у тебя жена-то еще молодуха, – пошутил Теркин, – а он тебя, тетка, старухой зовет.

– Известно, – ответила в тон хозяйка и тихо улыбнулась поблеклыми умными глазами. – Ему же ловчее… На молоденьких-то поглядывать.

– Да который тебе годок?

Теркин слез и присел на крылечке.

– Много ей годов, не меньше мово! – отозвался Николай, с ведром в руках подходивший к лошади.

– Прибавляет? – спросил Теркин и подмигнул. Ему эта крестьянская чета нравилась.

– Много ли? Шестой десяток пошел.

– И неужели много детей выкормила и выходила?

– Выходить-то выходили, – ответила она и характерно повела губами, – только не своих.

– Как так?

– Своих-то у нас не было, господин, – опять откликнулся Николай от лошади. – Трех приемышей брали… и все девок…

– А теперь опять одни остались, – выговорила хозяйка.

– Замуж повыдали?

– Нешт/о!

– У двух уж дети свои, – добавил Николай.

– Вот тебе, поди, и скучненько бывает? – спросил Теркин.

– Мало ли што!

– Здесь, в Кладенце, выдали?

– Одну здесь.

– Значит, внучки все равно есть, хоть и не кровные.

Теркин вынул из кармана сверток с пряниками и подал хозяйке.

– Снеси внучке.

– Благодарствуем.

– Ты где же это, кормилец, пряники-то добыл? Мне и невдомек! – обратился к Теркину Николай.

Лошадь его все еще пила из ведра.

– На фабрику заходил! – весело ответил Теркин.

– Не к Птицыну ли, к Акинфию Данилычу?

– К нему самому.

– А я думал… так… за надобностью куда… Значит, у Птицына были, заведение его посмотреть… Намедни я одного барина возил, тоже полюбопытствовал… Сколько здесь теперь заведеньев… противу птицынского нет ни одного, даром что он не коренной кладенецкий.

– Понравился вам Акинфий Данилыч? – спросила хозяйка.

– Душевный человек… Ласковый такой…

– Это верно, – отозвался Николай, – добрейшей души. И сколько народу им кормится на базаре да и по деревням торговки, разносчики. Никому не откажет, верит в долг. Только им и живы.

– Он не по старой вере?

На вопрос Теркина Николай оставил ведро и немного почесался.

– Как сказать, мы в это не входим… Сын – от… чай, видели… такой худощавый из себя парень, – большой искусник по своей части… Тот, поди, куда-нибудь гнет… Только они к здешней молельне не привержены.

Теркин вынул папиросу и спросил:

– А курить у вас не зазорно, тетка?

– Курите, батюшка, мы ведь не раскольники.

Возглас Николая почему-то вызвал в Теркине сильное желание поговорить с этой четой по душе о самом себе, об отце, о том, зачем он проник во двор пряничного заведения.

– Послушай, – окликнул он Николая, покончившего с водопоем лошади, – ты небось знаешь, чей был прежде двор, где теперь Птицыны?

– Допрежь? Дай Бог памяти!

– Чтой-то… Митрич! – подсказала жена. – Н/ешто запамятовал? Теркиных дом-от… спокон веку стоял.

– Ивана Прокофьича ужли не помнишь? – спросил Теркин, и краска проступила у него в щеках.

Николай почесал у себя над виском и снял картуз.

– Это точно! Как не помнить Иван Прокофьича… Никак, он помер?..

– Помер, – повторил Теркин и тотчас же прибавил: – И старухи нет… Ты, Николай, думаешь, что я – заезжий барин? Так полюбопытствовал посмотреть, как пряники делают у Птицына?.. А я на этом самом дворе вырос. Меня Иван-то Прокофьич со своей старухой приняли… вот как вы же трех невест воспитали… Я – их нареченный сын.

– Ой ли?

Николай подошел поближе к нему и вгляделся.

– Может, видал меня мальчишкой?

– Видать то видал, беспременно, а ни в жисть не признаешь!

– Вон ты, кормилец, какой теперича – барин настоящий.

Жена Николая подперла ладонью свое благообразное, немного строгое лицо и тоже воззрилась в гостя.

– Бездетные они были, это точно. Сама-то я не бывала у них ни единожды, а в шабрах немало гуторили. Помнишь, Митрич? У Ивана-то Прокофьича нелады шли со старшиной, что ли?

– С Малмыжским? Как не помнить! Он, никак, и на поселение угодил? Так ведь, батюшка?

Теркин все им рассказал: про ссылку отца, про свое ученье и мытарства, про то, как он больше пяти лет не заглядывал в Кладенец – обиду свою не мог забыть, а теперь вот потянуло, не выдержал, захотелось и во дворе побывать, где его, подкидыша, приняли добрые люди.

– Видишь, тетка, – сказал он, совсем смягченный своим признанием, – я такой же приемыш, как и твои названые детки. Вы их со стариком где же брали? У здешних кладенецких крестьян или у деревенских?

– Все у здешних, – ответили оба разом.

– А я – подкидыш!

И муж, и жена помолчали.

– Так и не знаешь, – тихо спросила Анисья, – каких таких родителев?

– Слышала, чай, подкинули… Как же тут узнаешь?

Николай значительно поглядел на жену: «нечего, мол, попусту болтать».

– Лучше и родные отец с матерью для меня не были бы, – сказал Теркин.

Он взглянул на мужа и жену и радовался тому, что эта чета всем своим побытом выедала из него недавнее злобное чувство к кладенецким мужикам.

– Не понесешь без лютой нужды свое детище к чужим людям, – как бы про себя выговорила Анисья и отошла к воротам.

Теркин поднялся.

– Поминают ли здесь добром Ивана Прокофьича? – спросил он возбужденно. – Ведь он живот положил за своих однообщественников! И базарную-то площадь он добыл от помещика, чуть не пять лет в ходоках состоял. А они его тем отблагодарили, что по приговору сослали, точно конокрада или пропойцу.

– Мы, батюшка, – ответил Николай, взяв лошадь за узду, чтобы вывезти со двора долгушу, – по правде сказать, ко всей этой сваре непричастны были. Я по другому совсем обчеству, хоть и одной волости. На сходки-то когда же нам ходить? У меня промысел извозный. Не до этого… И до сей поры свара-то не улеглась… Одни подбивают на городовое положение перейти, а другие ни под каким видом не соглашаются… Ходоков посылают в губернию, и сборы всякие… Намеднясь и с меня содрали целую трешницу… А нам со старухой и так хорошо!.. Нешто плохо, старая? – весело крикнул он жене. – Коли будем тосковать, можно и еще в дом взять паренька, что ли… Бог даст, вот такого молодца выходим, как ваша милость.

– Авось Бог пошлет! – подхватил Теркин. – Ежели младенец не крещеный, я в крестные пойду. Прощай, хозяйка!

И он вскочил на долгушу, крикнув Николаю:

– Теперь опять к становому!

XXXV

Становой жил в большой пятистенной избе, с подклетью, где прежде, должно быть, помещалась мастерская, и ход к нему был через крытый, совсем крестьянский двор, такой, как у Николая, только попросторнее… С угла сруба белелась вывеска. На крыльцо вела крутая лестница. Ворота стояли настежь отворенными.

С долгуши Теркин окликнул сидевшего на завалинке человека, видом рассыльного, в рыжем старом картузе, с опухшей щекой, в линючем нанковом пиджаке.

– Становой дома?

– Дома… Пожалуйте!..

Рассыльный подошел, и Теркин сейчас же узнал в нем писаря Силоамского, того самого, который присутствовал при его наказаний розгами в волостном правлении и острил над ним.

Кровь бросилась ему в лицо.

– Вы кто здесь, служащий? – спросил Теркин, сдерживая свое волнение.

– При становом состою, ваше благородие, вестовым.

Весь облик бывшего писаря, цвет лица, воспаленные глаза, обшарпанность одежды показывали, что он стал пропойцей, наверно выгнан был с прежней службы и теперь кормится у станового, без жалованья.

Теркин чуть не крикнул ему:

«Что, почтеннейший, на пакостях своих не нажили палат каменных?»

Силоамский, прищуриваясь от света, – день стоял яркий и теплый, – смотрел на него и, видимо, не узнавал.

– Туда идти, наверх? – спросил Теркин.

– Вам по делу, ваше благородие?

– От отца настоятеля.

– Пожалуйте.

Силоамский побежал вверх по крутым ступенькам лестницы и отворил дверь. Когда Теркин проходил мимо, на него пахнуло водкой. Но он уже не чувствовал ни злобы, ни неловкости от этой встречи. Вся история с его наказанием представлялась ему в туманной дали. Не за себя, а скорее за отца могло ему сделаться больно, если б в нем разбередили память о тех временах. Бывший писарь был слишком теперь жалок и лакейски низмен… Вероятно, и остальные «вороги» Ивана Прокофьича показались бы ему в таком же роде.

– К вам, ваше высокоблагородие, господин… от отца настоятеля.

Силоамский доложил это на пороге первой комнаты, куда из темных сеней входили прямо. Она была в три окна, оклеена обоями, в ту минуту очень светла, с письменным столом и длинным диваном по левой стене.

Раздался скрип высоких сапог станового, и он вошел из второй комнаты, служившей ему спальной, в белом кителе с золотыми пуговицами, рослый, кудрявый, бородатый, смахивал на дьякона в военной форме.

– Был уже у вас и оставил записочку от отца настоятеля.

Теркин все-таки не хотел назвать себя по фамилии при Силоамском. Тот медлил закрыть дверь за собою.

– Весьма рад!.. Записку нашел… Не угодно ли на диван?

Голос у станового был самый «духовный». Говорил он резко на «он», как говорят в глухих заволжских селах, откуда он был родом, да и в местной семинарии этот говор все еще держался, особенно среди детей деревенских причетников.

– Можешь идти, – оттянул густым басом становой в сторону посыльного и еще раз движением правой руки пригласил гостя на диван.

– С нашим древним селом желаете ознакомиться? – тем же басом спросил становой и довольно молодцевато, почти по-военному, перевел высокими своими плечами.

– Кладенец – моя родина. Только я от нее поотстал.

– Извините… фамилии не разобрал в точности.

– Теркин.

По выражению глаз станового не видно было, что фамилия «Теркин» что-нибудь ему напомнила.

– Родителей имеете здесь?

– Нет! Никого!

– Отец настоятель пишет, что вы интересуетесь осмотреть молельню здешних старообрядцев… Это можно. И службу ихнюю тоже желательно видеть?

– Коли это не соблазнительно будет для них.

Становой усмехнулся сквозь густые усы своим широким семинарским ртом.

– Понятное дело… Как по имени-отчеству?

– Василий Иваныч.

– Понятное дело, они всегда на всякого никоньянца волком смотрят… Однако допускают.

– Вы с ними ладите?

– По теперешнему времени, – глаза станового улыбнулись, – нет для них никаких таких угнетений… под условием, конечно, чтобы и с их стороны не происходило никакого оказательства или совращения. Опять же здесь и миссионер нарочито на сей конец имеется. Вы не изволили побывать у него?

– Побываю.

– Малый весьма дошлый и усердный. По правде вам сказать, он один и действует. Монашествующая наша братия да и белое духовенство не пускаются в такие состязания. Одни – по неимению подготовки, а другие – не о том радеют… Чуть что – к светскому начальству с представлениями: «и это запрети, и туда не пущай». И нашему-то брату стало куда труднее против прежнего. В старину земская полиция все была… и вязала, и решала. А теперь и послабления допускаются, и то и дело вмешательство…

Басистым коротким смехом прервал себя становой.

– У них и богадельня есть?

– Как же… И даже весьма солидное каменное здание. Намерение-то у них было в верхнем этаже настоящую церковь завести. Они ведь – изволите, чай, припомнить – по беглопоповскому согласию. Главным попечителем состоит купец миллионщик. На его деньги вся и постройка производилась. Однако допустить того нельзя было. Так верхний этаж-то и стоит пустой, а старухи помещаются в первом этаже.

Теркин слушал станового и помнил, что ему надо узнать, где проживает Аршаулов, тот «горюн», который пострадал из-за кладенецких мужиков еще больше, чем Иван Прокофьич; только не хотел он без всякого перехода разузнавать о нем.

– А в двух здешних сельских обществах по-прежнему усобица идет? – спросил он другим тоном.

– Идет-с, – оттянул становой с усмешечкой. – Еще не так давно конца-краю этому не было. Однако теперь партия торговая… самая почтенная, та, что на городовое положение гнет, одолела… Прежних-то, как бы это фигурально выразиться, демагогов-то, горлопанов– то поограничили. Старшина, который в этой воде рыбу удил…

– Малмыжский? – не утерпел Теркин.

– Вам, следственно, не безызвестно?

– Слыхал.

– Он разжился и ушел подобру-поздорову. Аггелы его, – становой рассмеялся, довольный своим словом, – все проворовались или пропились. Вот рассыльного при себе, почти Христа ради, держу! – Он указал курчавой головой на дверь. – Был писарь у них и первый воротила… Силоамский по фамилии, зашибается горечью… Потерплю-потерплю, да тоже прогоню.

 

– И ссудосберегательное товарищество рухнуло?

– Обязательно! Затея, была, ежели так взять, великодушная, но ничего, кроме новых смут и хищений, не вызвала… Да и тот, который…

Он не договорил и жалостно улыбнулся.

– Вы хотели сказать про Аршаулова?

– И про него вам известно?

– Бедняга!

– Это точно!

Тут было у места расспросить его про Аршаулова. Становой не стал ежиться или принимать официальный тон, а довольно добродушно сообщил гостю, что Аршаулов водворен сюда, проживает у старухи матери, чуть жив, в большой бедности; в настоящее время, с разрешения губернского начальства, находится «в губернии», но должен на днях вернуться. Он растолковал Теркину, где находится и домик почтмейстерской вдовы.

– Неприятностей он вам не причиняет? – спросил Теркин вполголоса.

– Не могу пожаловаться… Да знаете, он больше, как бы это выразиться… созерцатель, чем причастный к крамоле. К тому же и в чем душа жива… Ежели вы его навестите, увидите – краше в гроб кладут.

Визитом к становому Теркин был доволен.

Когда он стал прощаться, тот быстро подошел к письменному столу, взял с него записку настоятеля и, держа ее в руке, спросил:

– С Моховым, с Никандром Саввичем, вы еще не повидались? Отец архимандрит пишет, что вам и с ним желательно повидаться. Он теперь первый воротила у партии городового положения.

– И отца моего приятель был.

– Одно к одному!.. Да не угодно ли вместе? У вас здесь, никак, извозчик: видел – долгуша подъезжала… Мне ж до него дело есть… Вы сами-то где же изволили остановиться?

Пришлось и ему рассказать про ночлег в трактире. Становой извинился за такое «безобразие» и выразил уверенность в том, что Никандр Саввич перевезет «дорогого гостя» к себе, коли ему не хочется погостить в монастыре.

– Да и у меня, милости прошу, вот вся моя хоромина, с диваном!.. Только по утрам бывает народ, а вечером тишина полная… Я ведь и сам был вашим постояльцем.

– Как это?

– Отец архимандрит сообщил: вы – хозяин парохода «Батрак». Я на нем вниз по Волге бегал. Превосходный ходок! И как все устроено, на американский манер… Вам бы известить меня депешей. А к начетчику молельни мы тоже можем заехать. Завтра у них утром служба… Силоамский! – крикнул становой в дверь. – Подавать вели извозчику.

И опять по лицу бывшего писаря Теркин не мог догадаться: узнал ли он приемыша Ивана Прокофьича или нет.

XXXVI

На балконе двухэтажного дома Никандра Саввича Мохова, защищенном от солнца тиковыми занавесками, на другой день, ранним послеобедом, Теркин курил и отхлебывал из стакана сельтерскую воду. Хозяин пошел спать. Гость поглядывал на раскинувшуюся перед ним панораму Кладенца. Влево шла откосом улица с бревенчатой мостовой, обставленная лавками. Она сначала вела к плоскому оврагу, потом начинался подъем, где стоял тот трактир, откуда он вчера переехал к Мохову, по усиленной его просьбе. Не было причины отказать… Мохов обрадовался ему чрезвычайно, даже слезы у него выступили на глазах, когда они расцеловались. Он вспоминал об Иване Прокофьиче в самых приятельских выражениях. Ни в монастырь, ни на постоялый двор Теркину не захотелось переезжать из трактира, где было совсем скверно.

На самом верху выставлялись главы церкви Николая– чудотворца. Ее кладенецкие обыватели звали «собором» и очень заботились о его «велелепии» – соперничали с раскольниками по части церковного убранства, службы, пения, добыли себе «из губернии» в дьяконы такого баса, который бы непременно попал в протодьяконы к архиерею, если б не зашибался хмелем.

Теркин перебирал все, что ему привелось в одну неделю видеть и ощущать там – у Троицы, здесь – в Кладенце. Не испытал он нигде возврата к простой мужицкой вере. Сегодня утром, отправляясь к молельне, с запиской от станового, он искренно желал найти у раскольников что-нибудь действующее на чувство, картину более строгого благочестия, хотя бы даже изуверства, но такого, чтобы захватывало сразу.

Опять долгуша Николая подвезла его к высокой каменной ограде с воротами, какие бывают на кладбищах. У ворот стояло немало телег, с приехавшими из деревень бабами и мужиками.

На обширном дворе, кое-где с березками и кустами бузины, где приютилось и кладбище, прямо против входа – молельня, выкрашенная в темно-серую краску, с крытым ходом кругом всего здания, похожего и на часовню, и на жилой дом.

Оттуда доносилось пение, довольно стройное, громкое, точно все молящиеся пели, с протяжным звуком в конце каждого возгласа, в минорном приятном тоне, отличном от обыкновенного пения православной службы.

На дворе он остановил мальчика, проходившего к крылечку с левой стороны здания. Мальчик был в темном нанковом кафтанчике особого покроя, с кожаной лестовкой в руках; треугольник болтался на ее конце. Она ему сейчас же напомнила разговор с Серафимой о ее матери, о поклонах до тысячи в день и переборке «бубенчиков» лестовки.

Мальчика он попросил вызвать какого-то Егора Евстигнеича, на что тот мотнул головой и, бросив на него вкось недоумевающий взгляд, выговорил отрывисто:

– Подожди маленько.

Против крылечка выходило двухэтажное каменное здание, совсем уже городской новейшей архитектуры, оштукатуренное, розоватое, с фигурными украшениями карнизов. Он знал от станового, что местный попечитель богадельни, купец-мучник, еще не вернулся с ярмарки, но жена его, наверно, будет тут, в молельне или в богадельне.

Прошло не меньше пяти минут. На крылечко сначала выглянул молодой мужик, с выстриженной маковкой, в темном кафтане и также с лестовкой, увидал Теркина и тотчас же скрылся.

Пение все еще доносилось из молельни.

Вышел другой, уже пожилой, такой же рослый раскольник, вероятно, из «уставщиков», и быстро приблизился к Теркину.

– Вы к Егору Евстигнееву? – спросил он его и вскинул волосами, спустившимися у него на лоб. Маковка была также выстрижена.

– Можно в молельню?.. Меня господин становой прислал… Только я не чиновник, – прибавил Теркин, а желал бы так войти, послушать вашей службы и осмотреть богадельню.

Уставщик опять тряхнул волосами.

– Что ж… войдите!..

Взглядывал он не особенно приветливо, но ничего злобного в его тоне не сквозило.

Вслед за ним Теркин вошел через боковую дверь в молельню. Она оказалась полной народа. Иконостас, без алтаря, покрывал всю заднюю стену… Служба шла посредине, перед амвоном. Отовсюду блестела позолота икон и серебро паникадил. Ничего бросающегося в глаза, не похожего на то, что можно видеть в любой богатой православной часовне или даже церкви, он не заметил… Вокруг аналоя скучились певцы, все мужчины. Их было больше тридцати человек. Глубина молельни, где чернели платки и сарафаны женщин, уходила вправо, и туда Теркину неудобно было смотреть, не оборачиваясь, чего он не хотел делать… Показалось ему, что и остальные богомольцы подпевали хору. В пении он не замечал никакого неприятного и резкого «гнусавенья», о каком слыхал всюду в толках о раскольничьей службе. Читали внятно, неспешно, гораздо выразительнее, чем дьячки и дьяконы в православной службе, даже и по городам.

Долго стоять было неловко: на него начали коситься. Он заметил пронзительный взгляд одной богомолки, из-под черного платка, и вспомнил, как ему отец эконом, когда они ехали в долгуше к становому, в разговоре о раскольницах-старухах сказал:

«Встретится с вами на улице, так вас глазами-то и ожжет всего».

Служба уже отходила. Впустивший его уставщик вышел с ним на крыльцо.

– Мне бы в богадельню… Попечителя супруга, может быть, здесь?

– Они как раз прошли туда. Пожалуйте.

В нижнем этаже, из крытых сеней с чугунной лестницей он попал в переднюю, где пахло щами. Его встретила пожилая женщина, в короткой душегрейке и в богатом светло-коричневом платке, повязанном по-раскольничьи. Это и была жена попечителя. Несколько чопорное выражение сжатого рта и глаз без бровей смягчалось общим довольно благодушным выражением.

Уставщик подвел к ней посетителя и тотчас удалился.

– На сколько у вас кроватей?

– Да теперь, сударь, шешнадцать старух у нас…. Вот пожалуйте.

В двух светлых комнатах стояли койки. Старухи были одеты в темные холщовые сарафаны. Иные сидели на койках и работали или бродили, две лежали лицом к стене и одна у печки, прямо на тюфяке, разостланном по полу, босая, в одной рубахе.

Это сейчас же отнесло его к тому сумасшедшему дому, где его держали десять лет назад.

– Она слабоумная? – тихо спросил он попечительницу.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru