bannerbannerbanner
Василий Теркин

Петр Дмитриевич Боборыкин
Василий Теркин

Женщина вскинула ресницами и поглядела вбок. Посул десяти рублей подействовал.

– Вы послушайте, – начала Калерия, – вас я не заставлю целый день около больных детей быть. Лекарство снести, передать кому что надо.

– Нет, сударыня, ослобоните. До греха не далеко. Мне свои дети дороже.

Она решительно отказалась.

– Ах, Боже мой!

Калерия громким вздохом перевела дыхание.

– Пойдемте, Василий Иваныч… надо же как-нибудь.

У ворот она его остановила.

– Я здесь, во всяком случае, останусь.

– Как, ночевать?

– Ежели не управлюсь… А вы, пожалуйста, меня не ждите. Сима уж наверно приехала, беспокоится. Пожалуйста!

– Оставить вас здесь? Это невозможно!

– Полноте! Меня не съедят.

– По крайней мере, мы за вами экипаж пришлем.

– Не нужно!.. Меня кто-нибудь проводит. Да я и не заплутаюсь.

– Это невозможно! – почти крикнул он и покраснел. – Лесом чуть не три версты. Я сейчас же пришлю, лошадь другую запрягут.

– Не важно это, голубчик Василий Иваныч; главное дело – дать знать начальству или из посада добыть доктора.

– И это сделаем!.. Сам завтра чем свет поеду. Сегодня… туда не угодишь. Теперь уж около семи.

– Да есть ли там доктор?

– Есть. Кажется, целых три; один из них и должен быть земский.

– Он ведь в том селе. Остальные не поедут, пожалуй.

– Настоим! Вы-то пожалейте себя. Не вздумайте ночевать здесь!.. Обещайте, что приедете сегодня, ну, хоть к десяти часам.

Он держал ее за обе руки и чувствовал во всем ее теле приметное трепетание. С этим трепетом и в его душу проникла нежность и умиленное чувство преклонения. Ничего такого ни одна женщина еще не вызывала в нем.

– Родная вы моя! – страстным шепотом выговорил он и с трудом выпустил ее руки из своих.

– Так я пойду!.. В другие дворы нужно… Идите, голубчик, и не беспокойтесь вы обо мне… Симы тоже не напугайте.

Почти бегом пересекла она луговину по направлению к колодцу и избе Вонифатьевых.

Теркиным снова овладело возбуждение, где тревога за Калерию покрывала все другие чувства. Он пошел скорым шагом и в каких-нибудь сорок минут был уже по ту сторону леса, в нескольких саженях от дачи.

Зрение у него было чрезвычайно острое. Он искал глазами, нет ли Серафимы на террасе… Женской фигуры он не замечал. На дворе – никого. Сарай растворен. Значит, барыню привезли уже из посада, и кучер проваживает лошадей.

Он встретил его. Тот ему пересек дорогу слева: вел серого под уздцы. Другую лошадь можно сейчас же заложить; она больше суток отдыхала.

– Привез барыню? – крикнул ему Теркин.

Кучер остановил лошадь.

– Только что угодили, Василий Иваныч. Дюже упарились.

Серый был весь в мыле.

– Что же ты так?

– Да Серафима Ефимовна все погоняли.

– Проваживать отдай Чурилину, он справится; а сам заложи Мальчика и съезди сейчас же за Калерией Порфирьевной в Мироновку. Ты обедал в посаде?

– В харчевушке перекусил.

– Ну, поужинаешь позднее. Пожалуйста, друг!

Теркин потрепал его по плечу. Кучер улыбнулся. Вся прислуга его любила.

– А в Мироновке-то, Василий Иваныч, где барышню-то спросить?

– На порядке тебе укажут. Она по больным ходит.

– Слушаю-с.

Только сажен за пять, у крыльца, Теркин спросил себя: как он ответит, если Серафима будет допытываться, что за болезнь в Мироновке.

«Скажу просто – жаба».

Но он чего-то еще боялся. Он предвидел, что Серафима не уймется и будет говорить о Калерии в невыносимо пошлом тоне.

И опять произойдет вспышка.

– Где барыня? – спросил он у карлика, сидевшего на крыльце.

– Она в гостиной.

Оттуда доносились чуть слышно заглушенные педалью звуки той же самой унылой мелодии тринадцатого ноктюрна Фильда.

«Тоскует и мается», – подумал он без жалости к ней, без позыва вбежать, взять ее за голову, расцеловать. Ее страдания были вздорны и себялюбивы, вся ее внутренняя жизнь ничтожна и плоскодонна рядом с тем, чт/о владеет душой девушки, оставшейся там, на порядке деревни Мироновки, рискуя заразиться.

Дверь была затворена из передней. Он отворил ее тихо и вошел, осторожно ступая.

– Это ты?

Серафима продолжала играть, только оглянулась на него.

Он прошел к двери на террасу. Там приготовлен был чай.

– Хочешь чаю? – спросила она его, не поворачивая головы.

– Выпью!..

На террасе он сейчас же сел. Утомление от быстрой ходьбы отняло половину беспокойства за то, какой разговор может выйти между ними. Он не желал расспрашивать, где она побывала в посаде, у кого обедала. Там и трактира порядочного нет. Разве из пароходских у кого-нибудь… Так она ни с кем почти не знакома.

Звуки пианино смолкли. Серафима показалась на пороге. – Ходили в Мироновку? – спросила она точно совсем не своим голосом, очень твердо и спокойно.

– Да… Калерия Порфирьевна там осталась… больных детей осмотреть.

– Что ж? Переночует там?

Этот вопрос Серафима сделала уже за самоваром.

– За ней надо лошадь послать, – вымолвил Теркин также умышленно-спокойно.

Из-за самовара ему виден был профиль Серафимы. Блеск в глазах потух, даже губы казались бледнее. Она разливала чай без выдающих ее вздрагиваний в пальцах.

– Какая же это болезнь в Мироновке?

– Я сам не входил. Жаба, кажется.

– Жаба, – повторила она и поглядела на него вбок. – Дифтерит, что ли?

– Почему же сейчас и дифтерит? – возразил он и стал краснеть.

Краска выступила у него не потому, что ему неприятно было скрывать правду, но он опять стал бояться за Калерию.

В гостиной заслышались шаги.

– Чурилин! Кто там? – крикнул он.

Карлик подбежал к двери.

– Скажи, чтобы сейчас закладывали. Сию минуту!.. И ехали бы за барышней!

– Боишься, – начала Серафима, когда карлик скрылся, – боишься за нее… Как бы она не заразилась?.. Ха-ха!

Хохот был странный. Она встала и вся как-то откинулась назад, потом стала щелкать пальцами.

«Истерика… Так и есть!» – подумал Теркин, и ему стало тошно, но не жаль ее.

Серафима пересилила себя. Истерику она презирала и смеялась над нею.

Она прошлась по цветнику несколько раз, опять вернулась к столу и стала прихлебывать с ложечки чай.

Молчание протянулось долгой-долгой паузой.

XIX

– Послушай, Вася, – Серафима присела к нему близко. – Ты меня почему же не спросишь, зачем я ездила в посад и что там делала целый день? А?

– Расскажешь сама.

– Тебе это безразлично?

Голос ее вздрагивал. Зрачки опять заискрились. Губы поалели, и в них тоже чуялась дрожь; в углах рта подергивало. И в лицо ему веяло прерывистое дыхание, как в минуты самой возбужденной страстности.

– Не безразлично, а что ж я буду приставать к тебе… Ты и без того сама не своя.

– Сама не своя! – повторила Серафима, и ладонь руки ее упала на его колени. – Так я тебе расскажу, зачем я ездила… За снадобьями.

– За какими снадобьями?

Он повел плечами. Ее тон казался ему совершенно неуместным, даже диким.

– За какими? Аптекаря соблазняла: не даст ли он мне чего-нибудь менее скверного, чем мышьяк.

– Сима! Что ты?! Шутки твои я нахожу…

– А ты выслушай. Репримандов я не желаю, голубчик. Мышьяк – мерзость. Хорош только для крыс. Также и головки от спичек. Да нынче таких и не делают почти. Все шведские пошли. Ну, хоть опиуму побольше, или морфию, или хлоралу, если цианкали нельзя, или той… как бишь, синильной кислоты.

Ноздри ее начали заметно вздрагивать. Блеск глаз усиливался. Она показалась ему небывало хороша и страшна.

– Сима! Да перестань!..

Его физически резало жуткое ощущение от ее голоса, слов, лица.

– Не нравится тебе? Потерпи! Я долго томить не буду… Ну, ничего настоящего я не добыла… Тебе, быть может, это и на руку?.. Кидалась даже к москательщикам… Один меня на смех поднял. Вообразила, что найду другое что… такое же действительное… У часовщика нашла… Самый дамский инструмент… Бульдогом прозывается.

– Револьвер?

– А то как бы ты думал? Тридцать рублей предлагала. Он бы и отдал, да патронов у него нет. «И нигде здесь не достанешь», – говорит. Если и найдутся пистолеты, так другого калибра. Не судьба! Ничего не поделаешь!.. Измаялась я: кучера отпустила в харчевню, а сама с утра не пивши, не евши. Забрела на набережную, села на траву и гляжу на воду. Все она – Волга, твоя любимая река. Чего же еще проще? К чему тут отрава или револьвер? Взяла лодку или по плотам подальше пробралась – бултых! – и все кончено! Чего лучше, чего дешевле?..

Он не прерывал ее. Тон ее делался проще. Было что-то в ее рассказе и чудн/ое, и наводившее на него род нервного усыпления, как бывало в детстве, когда ему долго стригли волосы.

– А вышло по-другому… Река-то меня и повернула вспять. Отравляться? Топиться?.. Из-за чего? Из-за того, что мужчины все до одного предатели и вместо любви знают только игру в любовь, рисовку свою поганую, да чванство, да новизну: сегодня одна, завтра другая! Нет! Это мы великосветским барыням да шальным девчонкам предоставим!

Серафима усиленно перевела дыхание.

– Вот тебе и весь сказ, Вася!.. Вот через что я перешла, пока вы с Калерией Порфирьевной под ручку по добрым делам отправлялись. Может, и миловались в лесу, – мне все равно! Слышишь, все равно!

Она сидела против него все так же близко. Теркин вышел из своего полузабытья.

– Если ты серьезно… не дурачишься, Сима…

– Ради Бога, без нравоучений!.. Видишь, я, не желая того, ловушку тебе устроила! – Углы ее рта стало опять подергивать. – Небось ты распознал с первых слов, что я не побасенки рассказываю, а настоящее дело. И что же? Хоть бы слово одно у тебя вырвалось… Одно, единственное!.. Вася!.. Нас теперь никто не видит и не слышит. Неужели нет в тебе настолько совести, чтобы сказать: Серафима, я тебя бросить собираюсь!..

 

– Кто тебе это сказал? – вскрикнул он и оттолкнул ее движением руки.

– Я тебе это говорю! Не то что уж любви в тебе нет… Жалости простой! Да я и не хочу, чтобы меня жалели… И бояться нечего за меня: смерти больше искать не стану… Помраченье прошло!.. Все, все предатели!

Хохот вырвался из горла, уже сдавленного новым приступом истерики.

Серафима вскочила и побежала через цветник в лес. Теркин не бросился за ней, махнул рукой и остался на террасе.

Он не захотел догнать ее, обнять или стать на колени, тронуть и разубедить. Как параличом поражена была его воля. Он не мог и негодовать, накидываться на нее, осыпать ее выговорами и окриками. За что? За ее безумную любовь? Но всякая любовь способна на безумство… Ему следовало пойти за ней, остановиться и повиниться в том, что он не любит ее так, как она его. Разве она не увидала этого раньше, чем он сам?

В лесу уже стемнело. Серафима сразу очутилась у двух сосен с сиденьем и пошла дальше, вглубь. Она не ждала за собою погони. Ее «Вася» погиб для нее бесповоротно. Не хотела она ставить ловушку, но так вышло. Он выдал себя. Та – святоша – владеет им.

Рассказала она ему про свои поиски яда и пистолета, но про одно умолчала: у заезжего армянина, торгующего бирюзой, золотыми вещами и кавказским серебром, она нашла кинжал с костяной рукояткой, вроде охотничьего ножа, даже спросила: отточен ли он. Он был отточен. О себе ли одной думала она, когда платила деньги за этот нож?..

Теперь в темноте леса, куда она все уходила уже задержанной, колеблющейся поступью, она не побоится заглянуть себе в душу…

Ее гложет ненависть к Калерии, такая, что как только она вспомнит ее лицо или белый чепчик и пелеринку, – дрожь пойдет у нее от груди к ногам и к рукам, и кулаки сжимаются сами собою. Нельзя им больше жить под одной крышей. А теперь Калерия, с этим поветрием ребят в Мироновке, когда еще уедет? Да и дифтерит не приберет ее: сперва она их обоих заразит, принесет с собой на юбках. Уберется она наконец, – все равно его потянет за ней, он будет участвовать в ее святошеских занятиях. Она все равно утащит с собою его сердце!

«Предатели, предатели!» – шептали запекшиеся от внутреннего жара губы Серафимы, и она все дальше уходила в лес.

Совсем стало темно. Серафима натыкалась на пни, в лицо ей хлестали сухие ветви высоких кустов, кололи ее иглы хвои, она даже не отмахивалась. В средине груди ныло, в сердце нестерпимо жгло, ноги стали подкашиваться, Где-то на маленькой лужайке она упала как сноп на толстый пласт хвои, ничком, схватила голову в руки отчаянным жестом и зарыдала, почти завыла. Ее всю трясло в конвульсиях.

Ни просвета, ни опоры, ни в себе, ни под собою, вот что заглодало ее, точно предсмертная агония, когда она после припадка лежала уже на боку у той же сосны и смотрела в чащу леса, засиневшего от густых сумерек. Никакой опоры! Отрывками, в виде очень свежих воспоминаний годов ученья и девичества, уходила она в свое прошлое. Неужли в нем не было ничего заветного, никакой веры, ничего такого, что утишило бы эту бешеную злобу и обиду, близкую к помрачению всего ее существа? Ведь ее воспитали и холили; мать души в ней не чаяла; в гимназии все баловали; училась она бойко, книжки читала, в шестом классе даже к ссыльным ходила, тянуло ее во что-нибудь, где можно голову свою сложить за идею. Но это промелькнуло… Пересилила суетность, купила себе мужа – и в три года образовалась «пустушка». Как мотылек на огонь ринулась она на страсть. Все положила в нее… Все! Да что же все-то? Весь пыл, неутолимую жажду ласки и глупую бабью веру в вечность обожания своего Васи, в его преклонение перед нею…

И через год – вот она, как зверь, воет и бьется, готова кидаться как бесноватая и кусать всех, душить, резать, жечь.

– Царица небесная! Смилуйся!

Она приподнялась и, сидя на земле, опустила голову в ладони. Нет, это обмолвка! Веры в ней нет никакой: ни раскольничьей, ни православной, ни немецкой, ни польской, ни другой какой нынешней: толстовской или пашковской… С тех пор как она замужем и в эти два последних года, когда она только жила в Васю, ни разу, даже у гроба отца своего, она не подумала о Боге, о том, кто нас поставил на землю, и должны ли мы искать правды и света. Никто вокруг нее не жил в душу, в мысль, в подвиг, в милосердие. Только мать обратилась опять к божественному; но для нее это – изуверство, и смешное изуверство. Мешочек с сухарями, лестовки да поклоны с буханьем головы по тысяче раз в день, да угощение пьяных попов-расстриг. Детей нет, дела никакого, народа она не жалеет, теперешнего общества ни в грош не ставит, достаточно присмотрелась к его беспутству и пустоте…

Что возвратит ей любовника? Какое приворотное зелье? Тумана страсти ни на один миг не прорвало сознание, что в нем, в ее Васе, происходит брожение души, и надо его привлекать не одними плотскими чарами.

Опять мелькнули в ее мозгу прозрачное лицо Калерии и взгляд ее кротких улыбающихся глаз. Злоба сдавила горло. Она начала метаться, упав навзничь, и разметала руки. Уничтожить разлучницу – вот что заколыхало Серафиму и забило ей в виски молотками.

И когда яростное напряжение души схватилось за этот исход, Серафима почувствовала, как вдруг всю ее точно сжало в комок, и она застыла в сладострастье кровавой расплаты.

XX

Стук в дверь разбудил Теркина.

Он обернулся на окно, завешенное шторой. Ему было невдомек, сколько он спал; вряд ли больше двух-трех часов.

– Василий Иваныч! Батюшка! – послышался детский шепот за дверью.

Говорил Чурилин.

– Что тебе? Войди!

Карлик в темноте вкатился – и прямо к постели.

– Батюшка! Пожалуйте поскорее! Страсти какие!

– Пожар?

– Барыня, Серафима Ефимовна… они сторожат… притаились… что-то с барышней хотят сделать… Кинжал я у них видел..

– Что ты городишь!

Но Теркин уже вскочил и сейчас все вспомнил. Лег он, дождавшись Калерии, в большом волнении. Она его успокоила, сказала, что мальчик еще жив, а остальные дети с слабыми формами поветрия. Серафима прошла прямо к себе из лесу. Он ее не стал ждать и ушел наверх, и как только разделся, так и заснул крепко. Не хотел он новых сцен и решил утром рано уехать в посад, искать доктора и побывать у местных властей.

– Пожалуйте, пожалуйте! – понукал его карлик.

Теркин зажег свечу и надел халат прямо на ночное белье.

– Говори толком! – грозно крикнул он.

Чурилин, с бледным лицом и влажным лбом, заикаясь, заговорил опять шепотом:

– Прокрадутся к барышне, верьте слову… Я вас и барышню жалеючи, Василий Иваныч. Тут душегубство будет… Пожалуйте, батюшка!

И он дергал своей ручкой за полы халата, но в глазах его, кроме испуга, была твердость воли – захватить покушение и уличить Серафиму. Он ее не выносил и постоянно за ней подглядывал.

– Свети! – приказал ему Теркин.

Карлик покатился вперед, держа свечу. Он был босиком, в ночных панталонах и в цветной рубашке с косым воротом. И Теркин в туфлях шагал через ступеньку.

– Потише, потише! – пустил детским шепотом Чурилин.

Только что они спустились на площадку, как из угловой комнатки, где спала Калория, долетел испуганный возглас, а потом сдавленный крик.

Теркин выхватил у карлика подсвечник и побежал туда. Чурилин за ним.

У двери, оставшейся не запертой, Теркин быстро поставил подсвечник на комод и кинулся к постели; захваченный чувством большой опасности, он сразу не мог разглядеть в полутемноте, что тут происходит.

Новый крик, – он узнал голос Калерии, – заставил его наброситься на Серафиму, схватить ее сзади за плечи и стремительно отбросить назад.

– Так ты вот как! – глухо крикнул он.

На кровати Калерия в ночной кофте, с распущенными волосами, откинулась к стене, спустила ноги и схватилась одной рукой за левое плечо. На белье выступила кровь. Она уже не стонала и только другой рукой силилась прикрыться одеялом.

Серафима вырывалась от Теркина – на ней был пеньюар – и правой рукой как будто силилась нанести удар по направлению к Калерии. Вся она дрожала, из горла выходил хрип. Зрачками она тихо поводила, грудь колыхалась, спутанные волосы покрывали лоб.

– Пусти! Пусти!.. – крикнула она, яростно рванулась как раз к кровати и упала на одно колено.

Карлик подбежал к ней с другой стороны, схватил за свободную руку и повис на ней. Теркин стал выхватывать у Серафимы кинжал, вырвал с усилием и поранил себя в промежутке между большим и указательным пальцами.

– Василий Иваныч! Родной!.. За меня!.. Господи!

Калерия вскочила, забыв про босые ноги, и мимо Серафимы бросилась к Теркину.

Он успел уже нагнуться к Серафиме, схватил ее в охапку, пронес к ней в спальню, куда уже прибежала сонная горничная, почти бросил на постель, крикнул Степаниде: «Ступай отсюда!» – вытолкал ее и запер дверь на ключ.

– Батюшка!.. Барин!.. Они на себя руки наложат! – вся уже в слезах взмолилась Степанида.

– Не наложит! Небось! – гневно и жестко крикнул он. – Только слышишь, – и он грозно поглядел на нее, – ни гугу! Боже тебя сохрани болтать!

К Калерии он бросился назад, уже совсем овладев собою, как всегда, в минуты настоящей опасности.

– Голубчик! – встретила она его умоляющим тоном. – Ради Создателя, не бойтесь вы за меня и не гневайтесь на нее. Ничего! Чистые пустяки! Видите, я сама могла перевязать.

Она уже сидела в постели, и Чурилин держал перед ней ее ящичек, откуда она уже достала корпию и бинт и обматывала себе плечо, подмышку. Один рукав кофты она спустила, и в первые минуты присутствие Теркина не стесняло ее; потом она взглянула на него с краской на щеках и выговорила потише:

– На минуточку… пошлите мне Степаниду… Или нет, я сама…

– А его вам оставить? – спросил Теркин, указав головой на карлика. – Я выйду.

– Он – ничего!..

Она даже усмехнулась, и в глазах у нее не было уже ни страха, ни даже беспокойства.

Теркин вышел в коридорчик.

– Бьются они там, – доложила ему шепотом Степанида, все еще в слезах. – Позвольте, барин, хоть воды… спирту…

Из спальни раздавался истерический хохот Серафимы.

– Ничего! Пройдет! – так же жестко выговорил он и тут только вспомнил, что надо припрятать кинжал, брошенный на пол.

«Вещественное доказательство», – подумал он, вышел на заднее крыльцо и присел на ступеньку.

Ночь пахнула ему в лицо свежестью.

Он уже не боялся больше за Калерию и ни чуточки не жалел Серафимы. Его нисколько не трогало то, что эта женщина пришла в такое безумство, что покусилась на убийство из нестерпимой ревности, из обожания к нему.

«Распуста! – выговорил он про себя то самое слово, которое выплыло у него в лесу, когда он там, дорогой в Мироновку, впервые определил Серафиму. – Злоба какая зверская! – толпились в нем мысленно приговоры. – Хоть бы одна человеческая черта… Никакой сдержки! Да и откуда?.. Ни Бога, ни правды в сердце! Ничего, кроме своей воли да бабьей похоти!»

Ему как будто стало приятно, что вот она теперь в его руках. Хочет – выдаст ее судебной власти… Большего она не заслуживает.

Это проскользнуло только по дну души, и тотчас взяло верх более великодушнее чувство.

«Выпущу завтра – и ступай на все четыре стороны. Дня не останусь с нею! Калерию Порфирьевну я должен оградить первым делом».

И с новой горечью и надеждой стал он думать о том, что без нее, без соблазна, пошедшего от этой именно женщины, никогда бы он не замарал себя в собственных глазах участием в утайке денег Калерии и не пошел бы на такой неблаговидный заем.

«Подлость какая! – чуть не вскричал он вслух. Ограбить девушку, оскорблять ее заочно, ни за что ни про что, ее возненавидеть, да еще полезть резать ей горло ножом сонной, у себя в доме!..»

Тут только наплыв нежной заботы к Калерии охватил его. Его умиление перед этой девушкой «не от мира сего» вызвало тихие слезы, и он их не сдерживал.

– Барин! – раздался сзади возбужденный шепот Чурилина. – Барышня вас просят к себе.

– Легли опять в постель?

– Да-с. И сами себя перевязали. Я диву дался…

Карлик считал себя немножко и фельдшером. Ловкость Калерии привела его в изумление.

Теркин перебежал коридорчик.

– Бесценная вы моя!

Он опустился на колени подле кровати и прильнул губами к кисти пораненной руки, лежавшей поверх одеяла.

Калерия прислонилась к подушке и заговорила тихо, сдерживая слезы:

– Ради Создателя, Василий Иваныч, простите вы ей! Это она в безумии. Истерика! Вы не знаете, вы – мужчина. Надо с мое видеть. Ведь она истеричка, это несомненно… Прежде у нее этого не было. Нажила… Не оставляйте ее там взаперти. Пошлите Степаниду… Я и сама бы… да это еще больше ее расстроит. Наверно, с ней галлюцинации бывают в таких припадках.

– Никакой тут болезни нет, – прервал он. – Просто злоба да… зверство!

– Голубчик! Она вас до сумасшествия любит. Что ж это больше, скажите вы сами?.. Мне так прискорбно. Внесла сюда раздор… Я рада-радехонька буду уехать хоть завтра… да мне вас обоих до смерти жалко. Помирить вас я должна… Непременно!

 

– Пускай она своей дорогой идет!

– Не берите греха на душу! Она – ваша подруга. Брак – великая тайна, Василий Иваныч. Простите.

– И вы за кого просите! Не стоит она вашего мизинца!

– Подите к ней, приласкайте… Ведь у меня чистый пустяк… Завтра и боль-то вся пройдет… Я в Мироновку на весь день уйду.

– Воля ваша, – выговорил он, все еще стоя у кровати, – не могу я к ней идти… Горничную пущу. Больше не требуйте от меня… Ах вы!.. Вот перед кем надо дни целые на коленях стоять!

– Чт/о вы, чт/о вы!.. Голубчик!

Она махнула рукой и тотчас от боли чуть слышно заныла.

– Милая!.. Гоните меня!.. Почивайте!.. Верьте, – слезы не позволили ему сразу выговорить. – Верьте… Василий Теркин до последнего издыхания ваш, ваш… как верный пес!..

Он выбежал и крикнул в коридор:

– Степанида! Можете идти к барыне. Ключ в дверях.

XXI

Ни одной минуты не смущала Теркина боязнь, как бы Серафима «не наложила на себя рук». Он спал крепко, проснулся в седьмом часу и, когда спросил себя: «как же с ней теперь быть?» – на сердце у него не дрогнуло жалости. Прощать ей он не хотел, именно не хотел, а не то, что не мог… И жить он с ней не будет, пускай себе едет на все четыре стороны.

Первая его забота была о Калерии. Наверно, ее лихорадит. Испуг, потрясение, да и рана все-таки есть, хотя и не опасная.

Тихо и поспешно он оделся, приказал заложить лошадь и, не спросив Степаниду, попавшуюся ему на заднем крыльце, как почивала «барыня», сейчас же послал ее узнать, встала ли Калерия Порфирьевна, не угодно ли ей чего-нибудь и может ли она принять его.

Серафима еще спала и проснулась не раньше восьми.

В комнату Калерии, где шторы были уже подняты, он вошел на цыпочках, затаив дыхание. Сердце билось заметно для него самого.

– Как вы себя чувствуете?

Он остановился у двери. Калерия уже сидела около туалетного столика, одетая, немного бледная, но бодрая.

– Пустяки сущие, Василий Иваныч… А Сима почивает? – спросила она шепотом.

– Кажется… Все-таки, – перебил он себя другим тоном, – нельзя же без доктора.

– Для кого? Для нее?

– Для вас, родная!

– Пожалуйста… Мне можете верить… Я немало, чай, ран перевязывала! Это – просто царапина. Еще бы немножко йодоформу, если найдется.

Она встала, подошла к нему и правой рукой – левая была на перевязи – взяла его за руку.

– В Мироновку-то, голубчик, привезти кого… Уж я не знаю: не поехать ли мне сначала в посад?

– С какой стати? Что вы! – чуть не крикнул Теркин. – Я поеду… сейчас же… Только в ножки вам поклонюсь, голубушка, – он впервые так ее назвал, – не ездите вы сегодня в Мироновку!

– Я пешком пойду!

– Не позволю я вам этого!

– Да полноте, Василий Иваныч, – выговорила она строже. – Я здорова! А там мрут ребятишки. Право, пустите меня в посад. Я бы туда слетала и в Мироновку поспела… – Она понизила опять звук голоса. Останьтесь при Симе. Как она еще будет себя чувствовать?

– Как знает!

– Василий Иваныч! Грех! Большой грех! Ведь она не вам хотела зло сделать, а мне.

– Вы – святая!

– С полочки снятая!..

Она тихонько усмехнулась.

– Я не могу за ней ухаживать, не могу! Это лицемерие будет, – с усилием выговорил Теркин и опустил голову.

– Знаете что… Прикажите меня довезти до Мироновки, а сами побудьте здесь. Только, пожалуй, лошадь-то устанет… потом в посад…

– Ничего не значит! Туда и назад десяти верст нет. У нас ведь две лошади!

– Я духом… Чаю мне не хочется… Я только молока стакан выпью.

Ему вдруг стало по-детски весело. Он точно совсем забыл, что случилось ночью и кто лежит там, через коридор.

– В посаде я мигом всех объезжу… Запишите мне на бумажке – что купить в аптеке и для себя и для больных.

И тут опять страх за нее кольнул его.

– Калерия Порфирьевна, – он взял ее за здоровую руку, – не засиживайтесь вы там… в избах… Ведь это заразная болезнь.

– Детская!

– Подумайте… сколько у вас впереди добра… к чему же так рисковать?

– Хорошо, хорошо!

– Ну, простите… Вам сюда подать молоко?

– Все равно!

И уходить ему не хотелось от нее.

Когда он очутился в коридорчике и увидал Чурилина, тревожно и преданно вскинувшего на него круглые, огромные глаза свои, мысль о Серафиме отдалась в нем душевной тошнотой.

– Стакан молока и хлеба подать барышне, сию минуту!

Он приказал это строго, и карлик понял, что ему следует «держать язык за зубами» насчет вчерашнего.

В доме Теркину не сиделось. Он понукал кучера поскорее закладывать, потом узнавал, подают ли Калерии Порфирьевне молоко; когда к крыльцу подъехало тильбюри, он сам пошел доложить ей об этом и еще раз просил, с заметным волнением в лице, «быть осторожнее, не засиживаться в избах».

Калерия уехала и, садясь в экипаж, шепнула ему:

– Пожалейте ее, голубчик… Совет да любовь!

Любимая ее поговорка осталась у него в ушах и раздражала его.

«Совет да любовь! – повторял он про себя. – Нешто это возможно?..»

Он уже не скрывал от себя правды. Любви в нем не было, даже просто жалости, как ему еще вчера сказала Серафима на террасе… Не хотел он и жалеть… Вся его страсть казалась ему чем-то грубо-плотским.

«Все такие – самки и больше ничего»…

И чего он ждал? Почему не уехал с Калерией? Зачем поддался ее просьбам? Ведь он мог бы домчать ее до деревни и сейчас же назад, и отправиться в посад на той же лошади… Сегодня сильной жары не будет. Только бы ему не видеться до вечера с Серафимой.

Не хотел он этого не потому, что трусил ее. Чего ему ее трусить? Но он так стал далек от нее, что не найдет в себе ни одного доброго слова, о каком просила его Калерия. Притворяться, великодушничать он не будет. Если б она и разливалась, ревела, кляла себя и просила пощады, – и тогда бы сердце его не раскрылось… Это он предчувствовал.

Степанида показалась перед ним, когда он хотел подниматься наверх.

– Барыня вас просят, – проговорила она шепотом.

– Хорошо, – ответил он и тотчас не повернул назад, а взбежал к себе, подошел к зеркалу и поправил щеткой волосы.

Ему хотелось поглядеть себе в лицо – нет ли в нем явного расстройства. Он желал войти к ней вполне овладев собою. Лицо было серьезное, немного жесткое, без особенной бледности или румянца. Он остался им доволен и медленно спустился по ступенькам лесенки.

Серафима ходила по спальне в своем батистовом пеньюаре и с фуляром на голове. В комнате стоял дорожный сундук с отомкнутой крышкой.

– Василий Иваныч, – встретила она его окликом, где он заслышал совсем ему незнакомые звуки, – вы меня вчера запереть хотели… как чумную собачонку… Что ж! Вы можете и теперь это сделать. Я в ваших руках. Извольте, коли угодно, посылать за урядником, а то так ехать с доносом к судебному следователю… Чего же со мной деликатничать? Произвела покушение на жизнь такого драгоценного существа, как предмет вашего преклонения…

Лицо ее за ночь пожелтело, глаза впали и медленно двигались в орбитах. Она дышала ровно.

– Серафима Ефимовна, – ответил он ей в тон и остался за кроватью, ближе к двери, – все это лишнее, что вы сейчас сказали… Ваше безумное дело при вас останется. Когда нет в душе никакой задержки…

Одним скачком она очутилась около него, и опять порывистое дыхание – предвестник новой бури – пахнуло ему в лицо.

– Без нравоучений!.. Я за тобой послала вот зачем: не хочу я дня оставаться здесь. Доноси на меня, вяжи, коли хочешь, – наши с тобой счеты кончены…

И так же порывисто она подбежала к столу, вынула из ящика пакет и бросила на стол, где лежали разные дамские вещи.

– Вот Калерькины деньги, не надо мне… Сколько истрачено из них – мы вместе с тобой тратили… И вексель твой тут же. Теперь тебе нечего выдавать документ, можешь беспрепятственно пользоваться. Небось! Она с тебя взыскивать не будет! Дело известное, кто в альфонсы поступает…

Он не дал ей договорить, схватил за руку и, задыхаясь от внезапного наплыва гнева, отшвырнул от стола.

Еще один миг – и он не совладал бы с собою и стал бы душить ее: до такой степени пронизала его ярость.

– Подлая, подлая женщина! – с трудом разевая рот, выговорил он и весь трясся. – Ты посмела?..

– Что посмела? Альфонсом тебя назвать?.. А то кто же ты?

– Ты же меня подтолкнула… И ты же!..

Он не находил слов. Такая «тварь» не заслуживала ничего, кроме самых мужицких побоев. И чего он деликатничал? Сам не хотел рук марать? И этого она не оценит.

– Ежели ты сейчас не замолчишь, – крикнул он, я тебя заставлю!

В одно мгновение Серафима подставила свое лицо.

– Бей!.. Бей!.. Чего же ждать от тебя, мужицкого подкидыша…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru