bannerbannerbanner
Василий Теркин

Петр Дмитриевич Боборыкин
Василий Теркин

Теркин лежал в той же позе, лицом к стене, но с открытыми глазами. Мириться он к ней не пойдет. Ее необузданность, злобная хищность давили его и возмущали. Ни одного звука у нее не вылетело, где бы сказались понимание, мягкая терпимость, желание слиться с любимым человеком в одном великодушном порыве.

«Распуста», – повторил он про себя то самое слово, какое пришло ему недавно в лесу, после первой их размолвки. Он не станет прыгать перед ней… Из-за чего? Из-за ее ласк, ее молодости, из-за ее брильянтовых глаз?..

Кто же мешал ей поддаться его добрым словам? Он того только и добивался, чтобы вызвать в ее душе такой же поворот, как и в себе самом!.. У нее и раньше была женская «растяжимая совесть», а от приезда Калерии она точно «бесноватая» стала.

Сон не шел. Теркин проворочался больше получаса, потом вытянул ноги, уперся ими в нижнюю стенку кровати и заложил руки за голову.

Кровь отливала от разгоревшегося мозга. В комнату в открытое окно входила свежесть. Он подумал было затворить, но оставил открытым.

Мысли заплетались в другую сторону. Деловой человек, привычный к постоянному обдумыванию практических действий и сложных расчетов, помаленьку начал пробуждаться в нем.

А ведь Серафима-то, пожалуй, и не по-бабьи права. К чему было «срамиться» перед Калерией, бухаться в лесу на колени, когда можно было снять с души своей неблаговидный поступок без всякого срама? Именно следовало сделать так, как она сейчас, хоть и распаленная гневом, говорила: она сумела бы перетолковать с Калерией, и деньги та получила бы в два раза. Можно добыть сумму к осени и выдать ей документ.

И то сказать, женщина все отдала ему: честь свою, положение, деньги, хоть и утаенные, умоляла его не выдавать себя Калерии, не срамиться, – и он не исполнил, не устоял перед какой-то нервической блажью…

«Блажь!» – повторил он мысленно несколько раз, готовый идти дальше в своих холодящих выводах, и резко прервал их.

Сцена в лесу прошла передним вся, с первого его ощущения до последнего. Лучше минут он еще не переживал, чище, отважнее по душевному порыву. Отчего же ему и теперь так легко? И размолвка с Серафимой не грызет его… Правда на его стороне. Не метит он в герои… Никогда не будет таким, как Калерия, но без ее появления зубцы хищнического колеса стали бы забирать его и втягивать в тину. Серафима своей страстью не напомнила бы ему про уколы совести…

С этим он заснул.

XV

– Калерия Порфирьевна приехали, – доложил Чурилин, запыхавшись.

Он поднялся стремительно по крутой лесенке в башню, где Теркин у стола просматривал какие-то счеты.

– На извозчике?

– Так точно.

– Барыня внизу?

– Внизу-с.

– Хорошо. Ступай!

Карлик исчез. Теркин сейчас же встал, поправил бант легкого шелкового галстука, подошел к зеркалу, причесал немного сбившиеся волосы и встряхнул только сегодня надетый парусинный костюм.

Прошло всего пять дней с отъезда Калерии, и они ему казались невыносимо длинными… Из них он двое суток был в отсутствии. Не спешные дела выгнали его из дому, а тяжесть жизни с глазу на глаз с Серафимой.

Они избегали объяснений, но ни тот, ни другая не поддавались. Не требовал он того, чтобы она просила прощения, не желал ни рыданий, ни истерических ласк и чувственных примирений. Понимания ждал он – и только. Но Серафима в первый раз ушла в себя, говорила с ним кротко, не позволяла себе никакой злобной выходки против Калерии и даже сама первая предложила ему обеспечить ее, до выдачи ей обратно двадцати тысяч, как он рассудит.

Она принесла ему вексель, выданный ей, и настояла на том, чтобы он его взял обратно.

– Если ты не согласишься взять его, Вася, – сказала она с ударением, но без резкости, – я все равно его разорву. Мы ей должны выдать документ.

– Не мы, а я, – поправил он.

– Как ты найдешь уместнее.

Вчера вернулся он к обеду, и конец дня прошел чрезвычайно пресно. Нить искренних разговоров оборвалась. Ему стало особенно ясно, что если с Серафимой не нежиться, не скользить по всему, что навернется на язык в их беседах, то содержания в их сожительстве нет. Под видимым спокойствием Серафимы он чуял бурю. В груди ее назрела еще б/ольшая злоба к двоюродной сестре. Если та у них заживется, произойдет что-нибудь безобразное.

А ему так захотелось, поджидая Калерию назад, отвести с ней душу, принять участие в ее планах, всячески поддержать ее. Этого слишком мало, что он повинился перед нею. Надо было заслужить ее дружбу.

– Где они? – спросил Теркин у карлика, проходя мимо буфетной.

– На балконе-с.

Калерия, еще в дорожном платье, стояла спиной к двери. Серафима, в красном фуляре на голове и капоте, – лицом. Лицо бледное, глаза опущены.

«Не умерла ли мать?» – подумал он; ему не стало жаль ее; ее дочернее чувство он находил суховатым, совсем не похожим на то, как он был близок сердцем к своим покойникам, а они ему приводились не родные отец с матерью.

– Калерия Порфирьевна! С возвращением! – ласково окликнул он.

Она быстро обернулась, еще более загорелая, лицо в пыли, но все такая же милая, со складкой на лбу от чего-то печального, что она, наверно, сообщила сейчас Серафиме.

– Ну, что, все благополучно там?.. Матрена Ниловна здравствует?

Тут только он вспомнил, что с утра не видал Серафимы, пил чай один, пока она спала, и сидел у себя наверху до сих пор.

– Здравствуй, Сима!

Она взглянула на него затуманенными глазами и пожала ему руку.

– Здравствуй, Вася!

– Что это?.. Как будто вы чем-то обе смущены? – весело спросил он и встал между ними, ближе к перилам балкона.

– Да вот, известие такое я привезла. Что ж, все под Богом ходим…

– Умер, что ли, кто?.. Матушка ее небось в добром здоровье..

– Тетенька… слава Богу…

Калерия не договорила.

– Рудич застрелился.

Глухо промолвила это Серафима. Лицо было жестко, ресницы опущены.

«Заплачет? – спросил про себя Теркин и прибавил: – Должно быть, муж – все муж!»

Будь это год назад, его бы пронизало ревнивое чувство, а тут ничего, ровно ничего такого не переживал он, глядя на нее.

– Застрелился? – повторил он и обернулся с вопросом в сторону Калерии. – Там где-то… где его служба была… в Западном крае, кажется. Тетенька не сумела мне хорошенько рассказать. Господин Рудич был там председателем мирового съезда.

– А не прокурором?

– Видно, нет, – ответила Серафима и медленно поглядела на Теркина.

Глаза потухли. В них он ничего не распознал, кроме какого-то вопроса… Какого?.. Не ждала ли она, чтобы у него вырвался возглас: «Вот ты свободна, Сима!»

Он подумал об этом совсем не радостно… Больше из смутного чувства внешнего приличия, он пододвинулся к Серафиме и тихо взял ее за руку около локтя. Рука ее не дрогнула.

– Казенные деньги растратил, – выговорила она и повела плечами. – Так и надо было ожидать.

Серафима сказала это скорее грустно, чем жестко; но он нашел, что ей не следовало и этого говорить. Как-никак, а она его бросила предательски, и Рудич, если бы хотел, мог наделать ей кучу неприятностей, преследовать по закону, да и ему нагадить доносом.

– Царствие небесное! – тихо и протяжно произнесла Калерия. – Срама не хотел перенесть…

– Игрока одна только могила исправит, – точно про себя обронила Серафима.

И это замечание показалось ему неделикатным.

– Деньги… Карты… – Калерия вздохнула и придвинулась к ним обоим… – Души своей не жаль… Господи! – глаза ее стали влажны. – Ты, Симочка, не виновата в том, что сталось с твоим мужем.

«Она же ее утешает!» – подумал Теркин.

– Вы с дороги-то присели бы, – обратился он к ней. – Сима, что же ты чайку не предложила Калерии Порфирьевне. Здесь жарко… Перейдемте в гостиную.

– Закусить не хочешь ли? – лениво спросила Серафима.

– Право, я не голодна; утром еще на пароходе пила чай и закусила. Тетенька мне всякой всячины надавала.

Они перешли в гостиную. Разговор не оживлялся. Теркина сдерживал какой-то стыд взять Серафиму, привлечь ее к себе, воспользоваться вестью о смерти Рудича, чтобы хорошенько помириться с нею, сбросить с себя всякую горечь. Не одно присутствие Калерии стесняло его… Что-то еще более затаенное не позволяло ему ни одного искреннего движения.

Не боялся ли он чего? Теперь ему ясно, что радости в нем нет; стало быть, нет и желания оживить Серафиму хоть одним звуком, где она распознала бы эту радость.

– Сядьте вот рядком, потолкуйте ладком.

Калерия усадила их на диван.

– Схожу умоюсь и платье другое надену. Вся в пыли! Даже в горле стрекочет. А угощать меня не трудись, Сима. Право, сыта… Совет да любовь!

Любимое пожелание Калерии осталось еще в воздухе просторной и свежей комнаты, стоявшей в полутемноте от спущенных штор.

– Сима!

Теркин взял ее руку.

– Знаю, что ты скажешь! – вдруг порывисто заговорила она шепотом и обернула к нему лицо, уже менее жесткое, порозовелое и с возбужденными глазами. – Ты скажешь: «Сима, будь моей женой»… Мне этого не нужно… Никакой подачки я не желаю получать.

– Успокойся! зачем все это?

– Дай мне докончить. Ты всегда подавляешь меня высотой твоих чувств. Ты и она, – Серафима показала на дверь, – вы оба точно спелись. Она уже успела там, на балконе, начать проповедь: «Вот, Симочка, сам Господь вразумляет тебя… Любовь свою ты можешь очистить. В благородные правила Василия Иваныча я верю, он не захочет продолжать жить с тобою… так». И какое ей дело!.. С какого права?..

В глазах заискрилось. Она начала опять бледнеть.

– Успокойся! – повторил все тем же кротким тоном Теркин.

Но он не обнял ее, не привлек, не покрыл этих глаз, еще недавно прельщавших его, пылкими поцелуями.

Ее словам он не верил. Все это она говорила из одной своей гордости и ненавистного чувства к двоюродной сестре, ни в чем не повинной, искренно жалевшей ее; она ждала, чтобы он упал на колени и радостно воскликнул:

 

«Теперь нас никто не разлучит! Ты не можешь отказать мне!»

В груди у него не было порыва – одного, прямого и радостного. И она это тут только почуяла. – Ты знаешь, как я с тобой прожила год! Добивалась я твоей женой быть? Мечтала об этом? Намекала хоть раз во весь год?

– Разве я говорю?

– И теперь мне не нужно… Я вольная птица. Кого хочу, того и люблю. Не забывай этого! Жизни не пожалею за любимого человека, но цепей мне не надо, ни подаяния, ни исполнения долга с твоей стороны. Долг-то ты исполнишь! Больше ведь ничего в таком браке и не будет… Я все уразумела, Вася: ты меня не любишь, как любил год назад… Не лги… Ни себе, ни мне… Но будь же ты настолько честен, чтоб не притворяться… Обид я не прощаю… Вот что…

Теркин хотел было удержать ее, Серафима рванулась и выбежала из гостиной.

За ней он не бросился; сидел на диване расстроенный, но не охваченный пылом вновь вспыхнувшей страсти.

XVI

Лесная тропинка сузилась и пошла выбоинами. Приходилось перескакивать с одной колдобины на другую.

– Дайте мне руку, Калерия Порфирьевна. Так вам удобнее будет перейти.

Она, розовая от ходьбы и жаркого раннего после обеда, протянула Теркину свободную руку… На другой она несла ящичек на ремешке.

Собрались они тотчас после обеда. Серафимы не было дома: она с утра уехала в посад за какими-то покупками.

На даче через кухарку стало известно, что в Мироновке появилась болезнь на детей. Калерию потянуло туда, и она захватила свой ящичек с лекарствами. Теркин вызвался проводить ее, предлагал добыть экипаж у соседей, но ей захотелось идти пешком. Они решили это за обедом.

Своим отсутствием Серафима как бы показывала ему, что ей «все равно», что она не боится их новых откровенностей. Он может хоть обниматься с Калерией… Так он это и понял.

До обеда он расспрашивал Калерию о ее заветных мечтах и планах, но перед тем настаивал на том, чтобы она, не откладывая этого дела, приняла от него деловой документ.

– Симы тут нечего замешивать, – убеждал он ее. – Я брал, я и израсходовал, я и должен это оформить.

К ноябрю он расплатится с нею; может, и раньше. Из остальных денег она сама не желала брать себе всего. Пускай Серафима удержит, сколько ей с матерью нужно. На первых порах каких-нибудь три-четыре тысячи, больше и не надо, чтобы купить землю и начать стройку деревянного дома.

Она мечтала о небольшой приходящей лечебнице для детей на окраинах своего родного города, так чтобы и подгородным крестьянам сподручно было носить туда больных, и городским жителям. Если управа и не поддержит ее ежегодным пособием, то хоть врача добудет она дарового, а сама станет там жить и всем заведовать. Найдутся, Бог даст, и частные жертвователи из купечества. Можно будет завести несколько кроваток или нечто вроде ясель для детей рабочего городского люда.

Теркин слушал ее сосредоточенно, не перебивал, нашел все это очень удачным и выполнимым и под конец разговора, держа ее за обе руки, выговорил:

– Голубушка вы моя! Не откажите и меня принять в участники! Хочу, чтоб наша сердечная связь окрепла. Я по Волге беспрестанно сную и буду то и дело наведываться. И в земстве, и в городском представительстве отыщу людей, которые наверно поддержат вашу благую мысль.

Тон его слов показался бы ему, говори их другой, слащавым, «казенным», как нынче выражаются в этих случаях. Но у него это вышло против воли. Она приводила его в умиленное настроение, глубоко трогала его. Ничего не было «особенного» в ее плане. Детская амбулатория!.. Мало ли сколько их заводится. Одной больше, одной меньше. Не самое дело, а то, что она своей душой будет освещать и согревать его… Он видел ее воображением в детской лечебнице с раннего утра, тихую, неутомимую, точно окруженную сиянием…

Теперь он знает о ней все, о чем допытывалось сердце. Больше не нужно. Если б они ближе стояли друг к другу, он не расспрашивал бы ее о прожитой жизни, не вел бы с ней «умных» разговоров, не старался бы узнать о ней всю подноготную.

Ничего этого ему не надо! Только бы ему удержать в себе настроение, навеянное на него. Кто знает? Начнешь разведывать да рассуждать, и разлетится оно. Ему отрадно было держать ее на этой высоте, смотреть на нее снизу вверх.

Они вышли на красивую круглую лужайку.

– Не отдохнуть ли, Калерия Порфирьевна? – спросил Теркин.

– Хорошо! Здесь чудесно!.. Вон там дубок какой кудрявый… Можно и на траве. – Жаль, что я не захватил пледа. – Ничего! Сколько времени жары стоят, земля высохла. Да я и не боюсь за себя.

Под дубком они расположились на траве, не выеденной солнцем от густой тени. Дышать было привольнее. От опушки шла свежесть.

– Василий Иваныч!

По звуку ее оклика он почуял, что она хочет поговорить о чем-нибудь «душевном».

– Что, Калерия Порфирьевна?

Она сидела облокотившись о ствол дерева; он лежал на правом боку и опирался головой о ладонь руки.

– Не будете на меня сетовать?.. Скажете, пожалуй: не в свое дело вмешиваюсь.

– Я-то? Бог с вами!

– Так и я вас понимаю; потому буду говорить все, начистоту… Ведь Серафима-то у нас мучится сильно.

– Серафима?

– А то нешто нет?.. Вы не хуже меня это видите.

Видел он достаточно, как злобствует Серафима, и, зная почему, мог бы сейчас же выдать ее с головой, излить свое недовольство.

Но надо было говорить всю правду, а этой правды он и сам еще себе не мог или не хотел выяснить.

– Вижу, – выговорил он, сейчас же переменил положение, сел и повернулся боком.

– Смерть мужа, – Калерия замедлила свою речь, – подняла с души ее все, чт/о там таилось.

«Ничего не подняла доброго и великодушного!» – хотел он крикнуть и опустил голову.

– Поймите, голубчик: ей перед вами по-другому стало стыдно… за прошедшее. Поверьте мне. А она ведь вся ушла в любовь к вам. И боится, как бы ваше сожительство не убавило в вас желания освятить все это браком. Вы скажете мне: это боязнь пустая!.. Верно, Василий Иваныч; да люди в своих сердечных тревогах не вольны, особливо наша сестра. Она мне ничего сама не говорила. Ей, кажется, неприятны были и мои слова, по приезде, там на балконе, помните, как вы вошли… Что ж! Насильно мил не будешь! Сима мне не доверяет и к себе не желает приблизить. Подожду! Когда придет час – она сама подойдет.

– И разве это не возмутительно? – вдруг вылетел вопрос у Теркина, и он повернулся к Калерии всем лицом и присел ближе.

– Что такое?

– А вот эта злоба к вам? Бессмысленная и гадкая!.. Кругом перед вами виновата и так ехидствует!

– Василий Иваныч! Родной! – остановила Калерия. – Не будем осуждать ее… Это дело ее совести… Познает Бога – и все ей откроется… Теперь над ней плоть царит. Но я к вам обращаюсь, к вашей душе… Простите, Христа ради! Не проповедовать я собираюсь, не из святошества. А вы для меня стали в несколько дней все равно что брат. И мне тяжко было бы таить от вас то, что я за вас чувствую и о чем недоумеваю… Не способны вы оставить Серафиму в теперешнем положении… Не способны! Вы сами ее слишком любите, а главное, человек вы не такой. Ведь она на целый день уехала неспроста: гложет ее тоска и боязнь. Вернется она, вы одни можете сделать так, чтобы у нее на душе ангелы запели. Я только то теперь вам говорю, что в вас самих сидит.

Ни одной секунды не заподозрил он ее искренности. Голос ее звучал чисто и высоко, и в нем ее сердечность сквозила слишком открыто. Будь это не она, он нашел бы такое поведение ханжеством или смешной простоватостью. Но тут слезы навертывались на его глазах. Его восхищала хрустальность этого существа. Из глубины его собственной души поднимался новый острый позыв к полному разоблачению того, в чем он еще не смел сознаться самому себе.

– Калерия Порфирьевна, – выговорил он с некоторым усилием. – Вчера Серафима, по уходе вашем, начала кидать мне в лицо ни с чем не сообразные вещи, поторопилась заявить, что она в браке со мной не нуждается… Гордость в ней только и кипит да задор какой-то… Я даже и не спохватился…

– Все это оттого, что она страдает. Не может быть, чтобы вы этого не понимали! Она ждет! И если между вами теперь нет ладу – я в этом повинна.

– Вы!..

– Не вовремя явилась. Но я не хотела, повидавшись с тетенькой, не заехать опять к вам и не успокоить Серафимы. Бог с ней, коли она меня считает лицемеркой. Я из-за денег ссориться не способна. Теперь я у вас заживаться не стану. Только бы вы-то с Симой начали другую жизнь…

Голос ее дрогнул.

– Ах, Калерия Порфирьевна! Всего хуже, когда стоишь перед решением своей судьбы и не знаешь: нет ли в тебе самом фальши?.. Не лжешь ли?.. Боишься правды-то.

Теркин закрыл лицо ладонями и упал головой на траву.

– Нешто… вы, – Калерия запнулась, – охладели к ней?

– Не знаю, не знаю!

– Старики наши сказали бы: «Это вас лукавый испытывает». А я скажу: доброе дело выше всяких страстей и обольщений. В Симе больше влечения к вам… какого? Плотского или душевного? Что ж за беда! Сделайте из нее другого человека… Вы это можете.

– Нет, не могу, Калерия Порфирьевна. С ней я погрязну.

– Таково ваше убеждение?.. Лучше, Василий Иваныч, пострадать, да не отворачиваться от честного поступка. Ежели вы и боитесь за свою душу и не чувствуете к Симе настоящей любви – все-таки вы ее так не бросите!

«Брошу, брошу!» – чуть не слетело с его губ признание.

Он молчал, отнял руки от лица и глядел в землю, низко нагнув голову, чтобы она не могла видеть его лица.

– Простите меня за то, что разбередила вас! – сказала тихо Калерия и приподнялась. – Пора и в Мироновку. Там детки больные ждут.

До выхода из леса они молчали.

ХVII

С того перекрестка, где всего неделю назад Теркин окликнул глухонемого мужика, они повернули налево.

– Этот проселок, – сказал он Калерии, – наверно доведет нас до Мироновки.

Не больше ста сажень сделали они между двумя полосами сжатой ржи, как, выйдя на изволок, увидали деревню.

У въезда сохранились два почернелых столба ворот, еще из тех годов, когда Мироновкой владел один генерал из «гатчинцев». На одном столбе держался и шар, когда-то выкрашенный в белую краску. Ворота давно растаскали на топку.

– Вы здесь еще не бывали, Василий Иваныч? – спрсила Калерия, ускоряя шаг. Ей хотелось поскорее дойти.

– Нет; на этой неделе собрался и не дошел.

– Есть усадьба? Кто-нибудь живет… помещики или управляющий?

– Знаю, что в доме живет по летам семейство одно. Пайщик нашего общества, некто Пастухов. Не слыхали?

– Нет, не слыхала.

– Я сам не знаком с семейством. Да это ничего. Пойдемте в дом. Я отрекомендуюсь и вас представлю. Они, конечно, будут рады и дадут сведения, куда идти, в какие избы.

– Это не важно! Я и сама найду, только бы туда попасть, в эту самую Мироновку.

Им обоим легче стало оттого, что разговор пошел в другую сторону.

«Будь что будет! – повторял он про себя, когда они молча шли из лесу. – Жизнь покажет, как нам быть с Серафимой».

Тотчас за столбами слева начинался деревенский порядок: сначала две-три плохеньких избенки, дальше избы из соснового леса, с полотенцами по краям крыш, некоторые – пятистенные. По правую руку от проезда, спускающегося немного к усадьбе, расползлись амбары и мшенники. Деревня смотрела не особенно бедной; по количеству дворов – душ на семьдесят, на восемьдесят.

На улице издали никого не было видно; даже на ребятишек они не наткнулись.

– Так в усадьбу идем? – спросил Теркин.

– Спросить бы надо.

– Да вам что ж стесняться, Калерия Порфирьевна?

Она как будто конфузилась.

– Я не трусиха, Василий Иваныч, а только иной раз невпопад. Может, они там отдыхают. А то так Бог знает еще что подумают. Впрочем… как знаете…

Просторную луговину, где шли когда-то, слева вглубь, барские огороды, а справа стоял особый дворик для борзых и гончих щенков, замыкал частокол, отделяющий усадьбу от деревенской земли, с уцелевшими пролетными воротами. И службы сохранились: бревенчатый темный домик – бывшая людская, два сарая и конюшня; за ними выступали липы и березы сада; прямо, все под гору, стоял двухэтажный дом, светло-серый, с двумя крыльцами и двумя балконами. Одно крыльцо было фальшивое, по-старинному, для симметрии.

Все это смотрело как будто нежилым. Ни на дворе, ни у сарая, ни у ворот – ни души.

– Мертвое царство! – вымолвил Теркин.

Они вошли в ворота. И собак не было.

На крыльце бывшей людской показалась женщина вроде кухарки, одетая не по-крестьянски.

– Матушка, – крикнул ей Теркин, – подь-ка сюда!

С народом он говорил всегда на «ты».

Женщина, простоволосая, защищаясь ладонью от солнца, неторопливо подошла.

– Господа Пастуховы тут живут?

– Тут, только их нет.

 

– Уехали в посад?

– Совсем уехали… раньше как недели через две не вернутся.

– Куда? На ярмарку, в Нижний?

– Нет, лечиться… на воды, что ли, какие. Сергиевские, никак.

Теркин и Калерия переглянулись.

– И никого в доме нет?

– Никого. Вот я оставлена да кухонный мужик… работник опять…

Идти в дом было незачем.

– А скажите мне, милая, – заговорила Калерия, у вас на деревне дети, слышно, заболевают?

Женщина отняла ладонь от жирного и морщинистого лба, и брови ее поднялись.

– Как же, как же. Забирает порядком.

– Доктор приезжал? Или фельдшер?

– Не слыхать чтой-то. Да без барыни кому же доктора добыть?.. Староста у них – мужичонко лядащий… опять же у него бахчи. Его и на деревне-то нет об эту пору.

– А в каких избах больные ребята? – тревожнее спросила Калерия.

Теркин смотрел на ее лицо: глаза у нее стали блестящие, щеки побледнели.

– Да, никак, в целых пяти дворах. Первым делом у Вонифатьева. Там, поди, все ребята лежат вповалку.

– Что же это такое?

– Жаба, что ли. Уж не знаю, сударыня. Нам отлучаться не сподручно, да мы и Я не сподручно, да мы и деревенских– то мало видим. Тоже… народ лядащий!..

– Послушайте, – Калерия заговорила быстро, и голос сразу стал выше, – покажите мне, которая изба Вонифатьева.

– Вон самая угловая, коло колодца, супротив той бани… где тропка-то идет.

– Хорошо!.. Благодарю!.. Василий Иваныч, я пойду… Подождите меня.

– Почему же я не могу?

– Нет, это меня только свяжет. И, как знать, может, болезнь…

– Заразная?

Теркин усмехнулся.

– И очень.

– Так почему же мне-то больше труса праздновать, чем вам?

– Это мое коренное дело, а вам из-за чего же рисковать?

– Нет, позвольте!..

Ему захотелось непременно проводить ее, помочь, быть на что-нибудь годным.

– Прошу вас, Василий Иваныч. Этим шутить нечего. Вы – не один…

И ее глаза досказали: подумайте о той, кто вами только и дышит.

Он послушался.

– Милая, – обратилась Калерия к женщине, – пока я обойду больных, могут вот они погулять у вас в саду?

– Что же, пущай!.. Это можно.

– Я вас здесь и найду, в саду. Родной! уж вы не сердитесь!..

И легкой поступью она удалилась, ускоряя шаг. Из ворот она взяла немного вправо и через три минуты уже поднялась к колодцу, где стоял двор Вонифатьевых. Теркин не отрывал от нее глаз.

«А вдруг как это эпидемия?» – спросил он и почувствовал такое стеснение в груди, такой страх за нее, что хоть бежать вдогонку.

– Проводить, что ли, вас, барин, в сад? – спросила женщина.

– Спасибо! Не надо!

Он дал ей двугривенный и пошел, оглядываясь на порядок, к воротцам старого помещичьего сада по утоптанной дорожке, пересекавшей луговину двора, вплоть до площадки перед балконами.

Стеснение в груди не проходило. Стыдно ему стало и за себя: точно он барич какой, презренный трус и неженка, неспособный войти ни в какую крестьянскую беду. Неужели в нем не ослабло ненавистничество против мужиков, чувство мести за отца и за себя? Мри они или их ребятишки – он пальцем не поведет.

Нет, он не так бездушен. Калерия не позволила ему пойти с нею. Он сейчас же побежал бы туда, в избу Вонифатьевых, с радостью стал бы все делать, что нужно, даже обмывать грязных детей, прикладывать им припарки, давать лекарство. Не хотел он допытываться у себя самого, что его сильнее тянет туда: она, желание показать ей свое мужество или жалость к мужицким ребятишкам.

Голова у него кружилась. В аллее, запущенной и тенистой, из кленов пополам с липами и березами, он присел на деревянную скамью, в самом конце, сиял шляпу и отер влажный лоб.

Страх за Калерию немного стих. Ведь она привыкла ко всему этому. За сколькими тяжелыми больными ходила там, в Петербурге. И тиф и заразные воспаления… мало ли что!.. Да и знает она, какие предосторожности принимать. Наверно, и в ящике у нее есть дезинфекция.

Он мысленно употребил это модное слово и значительно успокоился. Под двумя липами, в прохладной тени, ему стало хорошо. Прямо перед его глазами шла аллея, а налево за деревьями начинался фруктовый сад, тоже запущенный, когда-то переполненный перекрестными дорожками вишен, яблонь и груш, а в незанятых площадках – грядами малины, крыжовника, смородины, клубники.

Его хозяйственное чувство проснулось. Всякие такие картины заброшенных поместий приводили его в особого рода волнение. Сейчас забирала его жалость. К помещикам-крепостникам он из детства не вынес злобной памяти. В селе Кладенце «господа» не живали, народ был оброчный; кроме рекрутчины, почти ни на чем и не сказывался произвол вотчинной власти; всем орудовал мир; да и родился он, когда все село перешло уже в временнообязанное состояние. Не жалел он дворян за их теперешнюю оскуделость, а жалел о прежнем приволье и порядке заглохлых барских хозяйств. К «купчишкам» – хищникам, разоряющим все эти старые родовые гнезда, – он еще менее благоволил. Даже и тех, кто умно и честно обращался с землей и лесом, он не считал законными обладателями больших угодий. Нужды нет, что он сам значился долго купцом и теперь имеет звание личного почетного гражданина: «купчиной» он себя не считал, а признавал себя практиком из крестьян, «с идеями».

Фруктовый сад потянул его по боковой, совсем заросшей дорожке вниз, к самому концу, к покосившемуся плетню на полгоре, круто спускавшейся к реке. Оттуда через калитку он прошел в цветник, против террасы. И цветника в его теперешнем виде ему сделалось жаль. Долгие годы никто им не занимался. Кое-какие загрубелые стволы георгин торчали на средней клумбе. От качель удержались облупленные, когда-то розовые, столбы. На террасе одиноко стояли два-три соломенных стула.

Дальше когда-то отгорожено было несколько десятин под второй фруктовый сад, с теплицами, оранжереями, грунтовым сараем. Все это давно рухнуло и разнесено; только большие ямы и рвы показывали места барских заведений.

Теркин должен был вскарабкаться на вал, шедший вдоль двора, чтобы попасть к наружной террасе дома. Опять беспокойство за Калерию заползло в него, и он, чтобы отогнать от себя тревогу, закурил, сел на одном из выступов фальшивого крыльца, поглядывая в сторону ворот и темнеющих вдали изб деревенского порядка.

XVIII

Белый головной убор мелькнул на солнце. Теркин поднялся и быстро пошел к воротам. Он узнал Калерию.

Она тоже спешила к дому, но его еще не приметила из-за частокола.

– Ну, что? – запыхавшись спросил он по ту сторону ворот.

– Не хорошо, Василий Иваныч.

– Эпидемия?

Глаза ее тревожно мигали, дыхание было от ходьбы прерывисто, щеки заметно побледнели.

– Жаба… и сильно забирает.

– Дифтерит?

Слово вылетело у него порывисто. Она еще усиленнее замигала. Видно было, что она не хочет ни лгать, ни смущать его.

– Один мальчик до завтра не доживет, – выговорила она строго, и голос ее зазвучал низко, детские ноты исчезли. Блеснула слезинка.

– Значит, дифтерит?

– Я только у этих Вонифатьевых побывала. Там еще девочка… вся в жару. Горло захвачено, ноги разбиты. А мне сказывали, что еще в трех дворах…

– Но разве вы справитесь? Ведь надо же дать знать по начальству.

– Я и не ожидала такой неурядицы. Как заброшен у нас народ! Сотского нет – уехал далеко, на всю неделю; десятского – и того не добилась. Одни говорят – пьян, другие – поехал в посад, сено повез на завтрашний базар. Урядник стоит за двадцать три версты. Послать некого… да он и не приедет: у них теперь идет выколачивание недоимок.

– А земский врач?

– В каком-то селе, – я забыла, как называется, тысячи две душ там, на самой Волге, – тоже открылось поветрие, – она не хотела сказать: «эпидемия», – и еще сильнее забирает.

– Такое же?

– Сколько я поняла, что говорили бабы, тоже на детей.

– Как же быть? Да вы присядьте… Умаялись… Вот хоть на эти бревна.

Они оба присели. Она правой ладонью руки провела по своим волосам, выбившимся из-за белого ободка ее чепца.

– Знаете чт/о, голубчик Василий Иваныч: бабы ничего не умеют. Пойдем к той женщине… вон у людской, которая нас встретила. Она теперь свободна. Я ей заплачу.

– Забоится, не захочет.

– Попробуем.

– Хотите, я схожу?

– Нет, я сама.

Ей не сиделось. Они пошли к домику. Теркин палкой постучал в угловое окно и поднялся вместе с Калерией на крылечко.

Вышла женщина. Калерия объяснила ей, в чем дело.

– Хорошие деньги можешь заработать, – прибавил Теркин.

– Чего Боже сохрани – еще схватишь. Жаба, слышь. У Комаровых мальчонку уж свезли на погост, третьегось.

– У тебя, матушка, дети, что ли, есть?

– Как же, сударь, двое. Я и то их на порядок-то не пущаю.

– Десять рублей получишь.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru