«Wär nicht das Auge sonnenhaft,
Die Sonne könnt'es nie erblicken».
«Не будь глаз солнцеподобным,
Никогда он не увидел бы солнце».
«Alles könne man verlieren
Wenn man bleibe was man ist».
«Не беда всего лишиться,
Только б вечно быть собой».
Солнцеподобность, мощь личности, эти знамена значения Гете сказаны им самим. Опять вовремя смятенному человечеству напоминается непобедимо прекрасный облик, в котором выражена вся сущность времени. Не нужно никаких прилагательных к выражению «время Гете», или вернее «Эпоха Гете». Имя Гете стало почетным гербом не только творчества, цельности мысли, глубины познавания, мужества сознания, благородства чувства, – это имя действительно собрало в себе целую эпоху, полную сильнейших выражений духа. Стиль Гете не есть только стиль писателя – не только стиль сильного государства, но есть стиль эпохи. Ни волны моды, ни переоценки, ни новые достижения, ничто не касается гигантов, создателей, выразителей эпохи, как Гомер, Шекспир, Данте, Сервантес, Гете… Нельзя сказать, чтобы они были как вершины одинокие, ибо в них собрался дух времени! Они сделались сверхличностью, ибо олицетворили самое благородное нахождение эпохи. Гр. А. Толстой, проникновенно обращаясь к художнику, говорит, вспоминая образы Гомера, Фидия, Бетховена, Гете:
«Нет, то не Гете великого Фауста создал,
Который в древнегерманской одежде,
Но в правде великой вселенской
С образом сходен предвечным от слова до слова.
Или Бетховен, когда создавал он свой Марш похоронный,
Брал из себя этот ряд раздирающих душу аккордов?
Нет, эти звуки рыдали всегда в беспредельном пространстве.
Он же глухой для земли неземные подслушал рыданья.
Будь слеп, как Гомер, и глух, как Бетховен,
Слух же духовный сильней напрягай и духовное зренье.
И как над пламенем грамоты тайной неясные строки вдруг выступают,
Так выступят вдруг пред тобою картины.
Станут все ярче цвета, осязательней краски.
Стройные слов сочетанья в ясном сплетутся значеньи.
Ты ж в этот миг и смотри и внимай, притаивши дыханье.
И созидая потом, мимолетное помни виденье».
Такими словами писатель хотел показать всю неземную, нечеловеческую сущность творений Гете. Многих тайных грамот великие строки открылись глазу Гете. Говорят о принадлежности Гете к тайным философским обществам. Не в том дело. Мало ли членов и всяких дигнитариев во всех обществах. Пламя духа, огонь сердца, великий Агни не рассудком, но чувствознанием ввел Гете в тайники вершин. Синтез никакими обществами не дается. Но знаменательно видеть, как Гете, как истинный Посол Истины, не уклонялся от жизни, но находил улыбку ко всем ее цветам. Ограничение не к лицу всевместившему духу.
Мышление Гете, по справедливости, можно назвать пространственным. В нем утверждалась личность, но было освобождение от эгоизма. Агни-Йога! Такое сочетание для малых сознаний даже невообразимо, но оно является верным мерилом потенциала личности. Знал ли Гете учения Востока? Вероятно знал, ибо романтизм не живет без Востока. Не дошло до нас, насколько Гете изучал сокровища Востока. Он не настаивал на них, но ясно, что он знал их; может быть, присущая ему всеобъемлемость открывала легко и эти знаменательные врата.
Говорят: Гете – Посвященный! Еще бы не посвященный, если в пламенных формулах мог прикасаться к самым священным камням, не обжигая руки.
Еще бы не посвященный в законы основ, если без страха проходил все ущелья, полные отсталыми и заблудшими путниками. Еще бы не посвященный, если не искателем, но носителем сокровища миров дальних прошел он свой путь.
У тайновидца Гофмана именно тайный советник архивариус оказывается духом огня.
Поистине Гете был действительным Тайным Советником, только не королевским, а общечеловеческим. Носил он этот чин с легкостью гиганта, который улыбается осколку утеса, упавшему на грудь его. Эта легкость несения нерасплесканной чаши жизни поражает в прохождении крупнейших личностей. То, что иному стоило бы многих морщин, искривлений и вздохов, – для великана просто еще одна неизбежность, которую он встречает весело, чтобы спешить дальше. Сам Гете признается: «Мое стремление вперед так неудержимо, что редко могу позволить себе перевести дух и оглянуться назад». В этом мощном несении чаши вспоминаются легенды о Христофоре через поток жизни. Как-то особенно солнечно нужно праздновать память Гете.
Как и многие другие, сшитые не по мерке стандарта, Гете для одних остается чуть ли не испытанным сановником, и для других неисправимым революционером. Для одних – устой, для других – потрясатель. Потрясающе само количество комментариев, толкований на Гете. Все разнообразие приписанного и потребованного от Гете дает размеры его творчества.
Конечно, такой ум не мог быть однообразен.
Гете кульминировал время Шиллера, Гердера, Бюргера, Винкельмана, Канта, Лессинга. Великое время и Франкфурт-на-Майне, хорошее место! Лейпциг, Страсбург, Вецлар, Веймар – все насыщено знаменательными встречами. Литература, искусство, наука, законоведение, государственные труды – весь комплекс жизни – лишь углубляют сознание Гете, нисколько не отягощая его могучих, творящих плеч. Всему есть время, всему есть улыбка.
Годы Италии. Дружба с таким же великим духом, с Шиллером: в противоположениях и взаимодополнениях куется неразрывная связь. Наконец, восьмидесятилетняя рука Гете кончает последние строфы Фауста как синтез жизни. Так считает сам Гете, говоря Эккерману, что он понимает остаток жизни как дар. И на следующий год Гете спешит в мир дальний.
Мировой дух «Weltgeist» Гете и, конечно, мировое единство есть его основа. Творчество и критика проявляются в творениях Гете в своеобразном сочетании «решить жить во всеобъемлемости, во Благе, в Прекрасном».
Гете повлиял даже на Скотта в его «Айвенго». «Коринфская невеста», «Лесной царь», «Бог и Баядера», «Тассо», «Эгмонт», «Ифигения» вдохновили лучшие умы к переводам, переложениям и выражениям в музыке.
А «Мастер Вильгельм» незабываем как образ Культуры, Строения (Bildung) и многим дал жизненный урок.
Свободный от дидактики и сухой морали, давал Гете учения жизни во вдохновенных образах трогательного романтизма, собрав их в символе «Страданий молодого Вертера».
«Weltanschauung» – миросозерцание Гете неповторяемо, ибо основано на его собственном неповторенном ритме насыщенного, неутомимого действия.
Влияние Гете не только глубоко во всех германских странах, но и в англосаксонских, и в славянском мире, и в Америке. «Nur rastlos bethдtigt sich der Mann».[5] Лишь меняя работу нервных центров, подобно Вольтеру, он не знал, что такое отдых. Его «reine Menschlichkeit»[6] не была чужда бессмертия, так же как «ewig Weibliches»[7] всегда парило в чистых сферах восторга красотою. Вековой юбилей Гете должен быть праздником каждого расширенного сознания. Именно солнечным праздником! Гете близок Аполлону. Близок свету античности. Ключ его мажорный. Красивое представление, красивое издание, в прекрасном кожаном переплете, не ломающееся при первом открытии, с заставками и заглавными буквами. Неопошленный народный праздник, на котором увенчивают благородного мейстерзингера. Так представляется годовщина славного, всем близкого Гете. «Лесной царь» и «Коринфская невеста» были темы одних из моих первых эскизов; и, конечно, Фауст ставился в нашем детском театре.
Гете. Вспоминаем своей учебный стол. Школьное издание Гетца и Вертера; вспоминаем все те хорошие, прекрасные мысли, зарождавшиеся от баллад Гете. Ни от одной из них не приходилось отказаться, и никогда не пришлось постесняться имени Гете. Один восторженный школьник недоумевал: отчего Вольфганг, зачем не Лео, ведь львиная поступь у Творца Фауста!
Не спорить о Гете, но должно радоваться о нем, укрепленными лучшими воспоминаниями. Другу наших духовных накоплений надлежит солнечный праздник.
Чем-то очень торжественным, и задушевным, и созвучным хочется сопроводить праздник Гете. В саду жизни он. И распустились лилеи Мадонны; там собираются внимающие. И от Соломоновой прекрасно-мудрой древности, от «Песни Песней» благоухает этот цветник жизни.
«Куда пошел возлюбленный твой, прекраснейшая из женщин? Куда обратился возлюбленный твой? Мы поищем его с тобою. Мой возлюбленный пошел в сад свой, в цветники ароматные, чтобы пасти в саду и собирать лилии».
1931.Урусвати.
Платон заповедал в трактатах о государственности:
«Трудно представить себе лучший метод воспитания, чем тот, который открыт и проверен опытом веков; он может быть выражен в двух положениях: гимнастика для тела и музыка для души». «Ввиду этого воспитание в музыке надо считать самым главным; благодаря ему Ритм и Гармония глубоко внедряются в душу, овладевают ею, наполняют ее красотой и делают человека прекрасномыслящим… Он будет упиваться и восхищаться прекрасным, с радостью воспринимать его, насыщаться им и согласовывать с ним свой быт».
Конечно, слово музыка, в данном случае, мы не должны понимать в качестве общепринятого теперь музыкального образования в тесном значении. У афинян музыка, как служение всем музам, имела гораздо более глубокое и обширное значение, нежели у нас. Это понятие обнимало не только гармонию тонов, но и всю поэзию, всю область высокого чувства, высокой формы и творчества вообще в лучшем смысле.
Служение Музам было настоящим воспитанием вкуса, который во всем познает прекрасное. Вот к этому действенно прекрасному нам и придется опять вернуться, если только идеи высокого строительства не отринуты человечеством.
Гиппиас Майор (красота) диалога Платона не есть облачная отвлеченность, но поистине живущее благородное понятие. Прекрасное в себе! Ощутительное и познаваемое. В этой познаваемости заключается вдохновляющее, поощряющее напутствие к изучению и внедрению всех заветов прекрасного. «Философская мораль» Платона одухотворена чувством прекрасного. И разве сам Платон, проданный в рабство ненавистью тирана Дионисия, а затем живущий, восстановленный в садах Академии, не доказал примером своим жизненность прекрасного пути?
Конечно, и гимнастика Платона вовсе не современный нам футбол или кулачное антикультурное разбитие носов. Гимнастика Платона это тоже врата к Прекрасному, дисциплина гармонии и возвышение тела в сферы одухотворенные.
Мы говорили о введении в школах курса Этики жизни, курса искусства мыслить. Без воспитания общего познания прекрасного, конечно, и два названные курса опять останутся мертвою буквою. Опять в течение всего нескольких лет высокие живые понятия Этики обратятся в мертвенную догму, если не будут напитаны прекрасным.
Многие живые понятия древнего мира приобрели в нашем обиходе вместо, казалось бы, заслуженного расширения, наоборот, умаление и обеднение. Так обширное и высокое служение музам обратилось в узкое понятие игры на одном инструменте. Ведь когда вы слышите сейчас слово музыка, вы себе прежде всего представляете урок музыки, со всеми наслоившимися ограничениями. Когда вы слышите слово Музей, вы понимаете его как складочное место тех или иных редких предметов. И, как всякое складочное место, это понятие вызывает в вас некоторую долю мертвенности. И это ограниченное понятие музея-хранилища, складочного места так глубоко вошло в наше понимание, что когда вы произносите понятие в первоначальном его значении, а именно Музейон, то никто уже не понимает, что вы хотите этим сказать. Между тем каждый эллин вовсе даже не самого высокого образования понял бы, что Музейон есть прежде всего Дом Муз.
Прежде всего Музейон есть Обитель всех родов Прекрасного, и вовсе не в смысле лишь сохранения тех или иных образцов, но в смысле жизненного и творящего применения их. Потому часто вы можете слышать, что люди не могут понять, каким образом Музей, как таковой, может заниматься всеми родами Искусств, может заниматься воспитанием вкуса и распространением чувства Прекрасного, в существе.
В данном случае мы вспомнили Заветы Платона. Так же точно мы могли бы вспомнить и Пифагора с его Законами о Прекрасном, с его незыблемыми основами светлых мировых утверждений. Древние эллины дошли до того утончения, что возглавили свой Пантеон Алтарем Неведомому Богу. В этом возвышении Духа они приблизились к утонченно-несказуемому понятию древних индусов, которые, произнося «Нети, Нети», вовсе не хотели этим сказать какое-либо отрицание; наоборот, говоря «Не То, не То», они лишь указывали несказуемое величие непроизносимого Понятия.
При этом эти великие понятия не были чем-то отвлеченным, чем-то живущим лишь в разуме и рассудке, нет, они жили в самом сердце как нечто живое, живоносное, неотъемлемое и неистребимое. В сердце пылал тот же огонь священный, который слагал огненные Заветы и Синаитских отшельников. Тот же огонь сложил драгоценные облики Св. Терезы, Св. Франциска, Св. Сергия и отцов Добротолюбия, многознавших и в конце концов мало понятых.
Мы говорим о воспитании вкуса как об акте действительно государственного значения. Когда мы говорим о живой Этике, которая должна стать любимым часом каждого ребенка, тогда мы и взываем к современному сердцу, прося его расшириться, хотя бы до размеров Заветов Древности.
Разве можно считать естественным фактом, что понятие, ярко выраженное уже во времена Пифагора и Платона, могло бы так сузиться и потерять истинное значение после всех веков так называемого развития. Пифагор уже в пятом веке символизировал собою целую стройную «жизнь Пифагорейскую». Пифагор утвердил музыку и астрономию как сестер в науке. Пифагор, названный ханжами шарлатаном, – должен ужасаться, видя, как вместо стройного развития разбита и искривлена наша современная жизнь, не знающая прекрасного гимна солнцу – свету.
В наши дни даже в печати иногда сообщаются странные формулы, как, например, недавно сказанная формула о том, что расцвет интеллектуальности является признаком вырождения. Формула очень странная, если только автор не придает слову интеллектуальность какое-то особо суженное понятие. Если, конечно, мы возьмем интеллектуальность лишь как выражение одного условного засушенного рассудка, то, конечно, эта формула справедлива. Но опасно одно, а именно: не считает ли автор интеллектуальность как интеллигентность, которая должна быть связана прежде всего с воспитанием вкуса как действенного в жизни начала.
На наших глазах создалось на Западе новое перенятое слово – «Интеллигенция». Сперва на этого новопришельца несколько косились, но затем оно вошло в литературу. Является вопрос, предполагается ли это понятие как выражение интеллекта или же оно по древним Заветам символизирует вообще сознательное воспитание вкуса?
Если оно есть символ сознания и утонченного, и расширенного, то будем приветствовать всякое такое нововведение, которое, может быть, еще раз напомнит нам о древних прекрасных корнях.
В письме о «синтезе» вспоминались различия понятий Культуры и цивилизации. Оба эти понятия достаточно обособлены даже в обычных словарях. Потому не будем возвращаться к этим двум последовательным понятиям, даже если бы кто-то и удовлетворялся одним низшим понятием цивилизации, не мечтая о Культуре.
Но, вспомнив про интеллигенцию, позволительно будет спросить, принадлежит ли это понятие к цивилизации, как к выражению интеллекта, или же оно захватывает и высшую ступень, а именно входит уже в состояние Культуры, в которой действуют уже сердце, дух. Конечно, если бы мы предположили, что слово Интеллигенция должно относиться лишь к стадии рассудка, то его не стоило бы вводить в новый обиход. Можно допустить нововведение там, где оно действительно вносит что-то новое или, по крайней мере, достаточно обновляет древние Заветы в рамках современности.
Конечно, всякий согласится в том, что интеллигенция, эта аристократия Духа, принадлежит к Культуре, и только в случае такого объединения можно приветствовать это новое литературное понятие.
В таком случае воспитание вкуса, конечно, принадлежит прежде всего интеллигенции, и не только принадлежит, но является ее обязанностью, не выполняя которую интеллигенция не имеет права на существование и сама себя осуждает на одичание.
Воспитание же вкуса не может быть чем-то отвлеченным. Прежде всего это есть действительный подвиг во всех областях жизни, ибо где же может быть граница служению Музам древних эллинов? Если древние понимали во всем действенном объеме это служение и приложения в жизнь этих прекрасных начал, то нам-то разве не будет стыдно, если мы в предрассудках и в ханжестве обрежем все лучезарные крылья огненно сверкающих ангелов.
Когда мы предлагаем Этику как школьный предмет, как предмет наиболее увлекательный, обширный, полный созидающих начал, мы тем самым предполагаем и преобразование вкуса, как защиту от безобразия.
Андромеда говорит: «И я принесла тебе Огонь». И древний эллин вслед за Эврипидом понимает, какой этот Огонь и почему он так драгоценен. Мы же в большинстве случаев будем твердить эти вдохновляющие ведущие слова как фосфорную спичку. Мы наклеили высокое понятие фосфора – носителя Света на спичку и зажигаем ею наш охладевающий очаг, чтобы сварить похлебку на сегодня. А где же оно завтра, это светлое, чудное Завтра?
Мы забыли о нем. Мы забыли, потому что мы утратили поиски, утратили утонченный вкус, который устремляет нас к улучшению, к мечтам, к сознанию. Мечты для нас сделались снами преходящими, но ведь не умеющий мечтать и не принадлежит к жизни будущей, не принадлежит к роду человеческому с высоким образом.
Даже та простая истина, что мечта о будущем есть первое отличие человека от животного, уже превратилась в труизм. Но сам труизм сделался не общепринятой истиной, как должно было бы быть, но стал синонимом истины, о которой не следует думать. Тем не менее, несмотря ни на что, даже во время самых больших трудностей не отложим мысль о воспитании вкуса, не отложим мысль о предмете живоносной Этики. Не забудем об искусстве мышления и будем помнить о сокровище сердца.
«Некий отшельник оставил свое уединение и вышел с вестью, говоря каждому встречному: „Имеешь сердце“. Когда же его спросили, отчего он не говорит о милосердии, о терпении, о преданности, о любви и всех благах основах жизни, он отвечал: „Лишь бы не забыли о сердце, остальное приложится“. Действительно, можем ли обратиться к любви, если ей негде пребывать? Или где поместится терпение, если обитель его закрыта? Так, чтобы не терзаться непреложными благами, нужно создать для них сад, который откроется среди осознания сердца. Станем же твердо на основе сердца и поймем, что без сердца мы шелуха погибшая». Так заповедуют Мудрые. Так и примем, и приложим.
Без неустанного познавания прекрасного, без неутомимого утончения сердца и сознания мы сделаем и законы земного существования и жестокими, и омертвелыми в человеконенавистничестве. Иначе говоря, будем способствовать самой низменной гибели.
Сказано: Sub pretextu juris summum jus saepe summa injuria. Suaviter in modo, fortifer in re.[8]
24 мая 1932.Гималаи.
Знаком красоты открываются врата запечатанные. С песней подходят к дикому яку, чтобы он, оставив свирепость, поделился молоком своим. Песнею укрощают коней. Песне змеи внимают. Знаменательно наблюдать, как целительно и возвышающе каждое красоты прикосновение.
Уже много раз приходилось писать о значении так называемых прикладных художеств. Много раз сопоставлялось так называемое высокое искусство с не менее значительным выявлением всех отраслей художественной промышленности. Даже страшно еще раз повторять о том, что пуговица, созданная Бенвенуто Челлини, не только не ниже, но несомненно выше множества посредственных картин и кладбищенской скульптуры. Стары эти сравнения, казалось бы, уже не нужны эти напоминания, но сама жизнь показывает как раз обратное.
Во всех областях жизни по-прежнему остро отделена от общего понятия Искусства сфера «прикладного искусства», остро заклейменного каким-то стыдным понятием «коммерческого искусства». Вместо того чтобы постепенно осознавать единство существа творчества, человечество как бы стремится еще более мелко разграничиться и взаимно унижать друг друга. Казалось бы, совершенно ясно, что стиль жизни создается не только крупнейшими единичными творцами, но и всею массою художников прикладного искусства. Не всегда исключительные творцы создают характер костюмов, не всегда их рука протягивается к афише или к ювелирному изделию. По необъяснимой странности керамическое производство почему-то считается ниже скульптуры из мрамора, хотя очаровательные Танагры дали достаточный пример благородного народного творчества. По-прежнему вы можете услышать скорбное восклицание многих молодых людей: «Не могу существовать искусством, должен идти в коммерческие изделия». Точно этим самым художник обрекает себя на неизбежную гибель, которая будто бы должна сопровождать всякое участие в жизненном искусстве. Какой же материал, какие же такие условия могут отнять у художника его сущность? Какие же такие требования могут заставить сделать что-либо нехудожественно, в любом проявлении жизни? Какой же такой предприниматель может истребить творческий огонь, неудержимо пробивающийся через все материалы? Для каждого предпринимателя, даже самого рудиментарно-нехудожественного, важно, чтобы его изделие было четко, ярко, убедительно и легко входило бы в обиход масс. В конце концов, которое же из этих условий отвратительно? Ведь и Рафаэль, получая свои заказы, тоже был руководим прежде всего условием убедительности. Именно условие убедительности вовсе не противоречит истинной художественности. Гоген из желания самовыражения расписывал двери и внутренность жилища своего на Таити. Врубель выражал свою «Царевну-Лебедь» на блюде. Бесчисленно множество примеров, когда самые разнообразные художники искали выражения в самых неожиданных материалах. Как мы уже говорили, сам материал, само изысканное качество его дает особую убедительность вещи. Зачем повторять те же самые примеры, которые были так многократно твердимы при разных случаях? Не рассуждение, но действия должны укрепить мысль, так нужную для культуры. Если мы приходим к выражению объединенности искусств, то тем самым мы утверждаем и необходимость теснейшего сочетания всех отраслей искусства в разных его материалах. Трудно, да и не к чему указывать последовательность необходимости этих мастерских, идущих рука об руку и с эскизным, и этюдным, натурным классом. Эту последовательность нужно предоставить самой жизни. В каждой стране, в каждом городе, больше того, в каждой части города есть свои особые запечатления жизни. На эти запросы и нужно ответить прежде всего. Около большой фабрики тканей нужно прежде всего дать рисунки и изучение техники этого производства. Около керамической и фаянсовой фабрики нужно помочь сочетать в тесном соседстве всякие жизненные выявления, подсказанные потребностями ближайшими. Между прочим, не нужно упускать из вида, что само физическое соседство этих мастерских будет несомненно помогать обоюдно, в своих неожиданных комбинациях подсказывая новые увлекательные решения. Открытый, не стесненный предрассудками ум преподавателя и широкая потребность к творчеству среди учеников дадут ту живую вибрацию, которая, не застывая в монотонности, даст мастерским бесконечное жизненное разнообразие и убедительность.
Еще одно благодетельное свойство имеет жизненное разнообразие выявлений. Оно закаляет дух и освобождает от ограниченности, которая так часто образует обитель страха. Но именно от страха должно прежде всего излечиться каждое творчество. В страхе оно не будет свободным, оно ограничит себя всякими цепями и забудет о благородной и победоносной дисциплине духа.
Давно повторено: от страха нужно лечиться! Нужно принимать сознательные меры, чтобы освобождаться от всякого страха мелких потемок, низких призраков, при которых упавший с неба, небесным огнем пропылавший камень тускнеет. Потускнел он, закрылся, но ведь он может для всех быть прозрачным и сверкающим, этот Бэтил Света!
Египтяне называли художников, ваятелей – «сеенех», т. е. «оживитель», «воскреситель». В этом наименовании явлено глубокое понятие сущности искусства. Как же безмерно расширяется оно, когда мы перенесем его во все проявления жизни, когда признаем в каждом украшателе обихода «художника жизни». И сам он, этот истинный «оживитель» будней, восхитится силою новою, исполняясь творческим духом в облагораживании каждого предмета обихода. Уйдет из употребления стыдное, уродливое в самом себе понятие «коммерческого» искусства. «Художник жизни», так назовем каждого благородного украшателя. Он должен знать жизнь, он должен чувствовать законы пропорций. Он создатель потребной формы, он ценитель ритма жизненного. Для него число, соотношение не есть знак мертвый, но есть формула Бытия.
Пифагор вычисляет и творит, в ритме воспевает, в ритме молится, ибо в числах, в ритме не только земная, но и небесная музыка – «музыка сфер». Пифагору – математику вторит Св. Августин, богослов: «Pulchra numero placent» – «Числом пленяет красота». Этот магнит чисел, пропорций, соотношений и технических созвучий, необходимый каждому украшателю жизни, исключает всякое унижение или раздробление великих творческих понятий.
Не будем страшиться говорить самыми высокими словами о каждом проявлении красоты. Бережное, возвышенное выражение будет щитом всему жизненному искусству, часто загнанному в потемки подвалов. Страна, мыслящая о будущем, пусть бережет от мала до велика всех тех, кому она будет обязана оправданием своим на великом судбище Культуры. Облегчая судьбу этих строителей жизни, страна Культуры исполняет лишь основную заповедь Прекрасного, так красиво выраженную античным поэтом:
«Os homine sublime dedit coelumque tueri».
«Чело человеку высокое дал, да горнее узрит».
Высоким заветом утверждает Бхагавадгита многообразие творчества. «На каком бы пути ни приблизился ко Мне человек, на том пути и благословляю его».
1931.Гималаи.