На восьмой день Карташев подходил к городу, сделав в среднем по двенадцать верст. Раз сделал он семнадцать верст, но двадцать две, о чем рассказывал ему Сикорский, он так и не мог сделать. Он утешался, что Сикорский сделал это в степи, беря взгляды по двести сажен в обе стороны, в то время как при здешней местности не выходило и ста. Да при этом вследствие неопытности приходилось часто возвращаться назад вследствие несходности отметки с отметкой репера.
При этом он каждый раз мечтал, что накрыл на этот раз Сикорского. Но проверка опять показывала, что он опять ошибся. Так ни разу и не накрыл он Сикорского. Теперь, подходя к городу, он рад был этому, потому что знал, что этим обрадует Сикорского.
Уже на расстоянии тридцати верст от города он видел толпы рабочих, землекопов, развозимый материал. Топтались поля, кукуруза, виноградники. В одном месте через сад тянулась сквозная просека. На земле валялись срубленные яблони, груши – с массой зеленых плодов на них. Садилось солнце и золотой пылью осыпало деревья, и ослепительные лучи горели между листьями. Где-то мелодично куковала кукушка, и Карташев насчитал семнадцать лет остающейся еще ему жизни. Это было слишком много, и Карташеву с ужасом представилась его сорокадвухлетняя фигура. Уже тридцать лет казались ему какой-то беспросветной и безнадежной старостью.
Безмятежным покоем вечера веяло от садов и дач, Днестра и неба, с его золотистыми переливами, с его голубыми перламутровыми облаками. Точно воды протекли и оставили песчаный свой след. Но песок был яркий, блестящий, с переливами всех цветов. И только там, под солнцем, вплоть до горизонта был однообразный нежно-золотистый тон.
Из какого-то густого сада и домика в нем Карташева окликнул голос младшего Сикорского, и сам он показался на улице.
– Ну, здравствуйте, сошлось?
– Совершенно сошлось! – радостно говорил Карташев, горячо пожимая руку Сикорского. – Несколько раз думал было вас накрыть, но так и не выгорело.
Сикорский весело смеялся.
– Ну, довольно. Здесь уж строят, и тридцать верст отсюда уже была вторая нивелировка. Идем к нам, я вас познакомлю с сестрой и зятем.
Карташев оглянулся на свой костюм. Правда, он уже третий день одевал панталоны, а сегодня надел и куртку, но и куртка и панталоны изображали из себя теперь только грязные лохмотья, да при этом изгрызенная, поломанная шляпа, истоптанные, с перекошенными на сторону высокими каблуками сапоги, которые он надел, так как в лаптях ходить по городу и совсем было неудобно. На мягких полях эти свороченные на сторону каблуки еще не так давали себя чувствовать, но на твердой мостовой он при каждом движении чувствовал и боль и неудобство ходьбы.
– Ну, пустяки, – сказал Сикорский. – Моя сестра привыкла к разным фигурам.
– Ну, тогда постойте, – сказал Карташев и, присев на мостовую, вытянув ногу, сказал рабочему с топором: – Руби каблуки!
Когда каблуки были отрублены, Карташев, правда, чувствовал себя в каких-то широчайших башмаках, но зато не испытывал больше ни боли, ни неудобства.
Затем он рассчитал рабочих, оставив только Тимофея и Копейку, и с Ереминым, подводой и инструментами отправил их в гостиницу.
– Мне, право, совестно, – покончив, обратился Карташев опять к Сикорскому.
– Да, идите, идите!
– Вы понимаете, благодаря этой дыре, – он показал на одну половину своих штанов, – я могу показываться только боком.
– Ну и отлично.
Они вошли в маленькую калитку и очутились в густом саду, дорожкой прошли к террасе дома и взошли на террасу.
Посреди террасы стоял стол, покрытый белоснежной скатертью. На ней стоял вычищенный, сверкавший медью, кипевший самовар. Посуда, масленка с маслом и льдом, стаканы и чашки – все было безукоризненной чистоты. Так же светло и чисто одет был Сикорский, его зять, начинавший полнеть блондин, его сестра, молодая, похожая на брата, несмотря на надменное выражение, все-таки с симпатичным, привлекательным лицом.
– Ну вот, знакомьтесь, – бросил пренебрежительно Сикорский.
– Петр Матвеевич Петров, – поздоровался блондин. – Прошу любить и жаловать.
– Тебя полюбишь, – сказал Сикорский.
– Молчи, – ответил Петр Матвеевич.
Карташев боком пробрался к сестре Сикорского и пожал так протянутую из-за самовара руку, точно протягивавшая не совсем была уверена, что надо это сделать.
– Ты попроси его повернуться, – предложил ей брат.
Петров уже видел дефект Карташева и раскатисто смеялся, его жена улыбалась и казалась еще симпатичнее.
– Не обращайте на них внимания, – заговорила она красивым музыкальным голосом, – и садитесь. Чаю хотите?
Карташев поспешно сел на стул, вдвинул его как можно глубже под стол и, пригнувшись, ответил:
– С большим удовольствием.
– Петя, – обратился Сикорский к зятю, – надо тебе было видеть этого господина месяц тому назад, каким франтиком он выступил отсюда.
Он обратился к Карташеву:
– Идите сюда к зеркалу. Посмотрите на себя. Волосы одни чего стоят, сзади уже в косичку завивать можно: в дьячки хоть сейчас идите…
Но Карташев только головой покачал.
– К зеркалу не могу идти.
Он молча показал на свой разорванный бок, и все опять смеялись.
Карташеву дали чай, любимые его сливки, такие же холодные, как и масло, любимые бублики, и он, теперь всегда голодный, пил и ел с завидным аппетитом.
– Вы знаете, – заметил ему Петр Матвеевич, – как здесь на юге немцы-колонисты нанимают рабочих? Прежде всего садят с собой за стол есть. Ест хорошо – берут, нет – прогоняют. Вас бы взяли. Покажите руки.
Карташев показал.
– И руки хороши: мозоли есть.
– Это, вероятно, еще от кочегарства.
– Вот попались бы вы к этому господину, – показал Карташеву Сикорский на зятя, – этот бы и вас замучил на работе.
– Тебя же не замучил, – ответил Петр Матвеевич.
– Только и спасла вот она, – ткнул Сикорский в сестру. – Вижу, что забьет, я и подсунул ему сестру. Ну, и пропал… Теперь и половины от него уже не осталось. Толстеть стал.
– Ну, ври больше, – ответил Петр Матвеевич и встал, взяв лежавший тут же корнетик.
Жена его тоже поднялась и спросила:
– К ужину придешь?
– Да, приду.
Они с мужем ушли, а Карташев сказал Сикорскому:
– Я не знал, что у вас есть сестра.
– Целых две, – они у дяди жили раньше.
– А Петр Матвеевич тоже инженер?
– У него нет диплома инженера, но уже лет десять начальник дистанции. Я у него и начал свою практику. Очень дельный человек. Точный, как часы. Его дистанция первая от Бендер. Кстати, хотите быть моим помощником: моя третья отсюда дистанция?
– С удовольствием, конечно.
– Мы так и порешили с Пахомовым. Жалованье вам назначено по двести рублей в месяц, подъемные шестьсот, на обзаведенье лошадьми триста. Идите завтра и получайте, да ко всему еще за два месяца уже прослуженных.
– Один месяц.
– Штаты утверждены с мая. А деньги вы отдайте на сохранение сестре.
– Отлично, а то я их в конце концов потеряю.
Карташев вынул портфель, пересчитал, оставил у себя пятьсот, а тысячу рублей вынул и положил на стол.
Когда сестра Сикорского возвратилась на террасу, брат сказал:
– Марися, возьми у него эти деньги и спрячь, чтобы не растерял. Завтра еще тебе столько даст. Да зачем вы столько оставили себе?
– Так, на всякий случай.
– Давайте лучше мне, целее будут, – сказала ласково сестра и добродушно кивнула головой.
– Нет, мне нужно восстановить свой гардероб.
– Ну, что вы здесь, в Бендерах, найдете! А знаете что! Вы можете дня на два, на три пока что съездить в Одессу, к своим. Я вам завтра это устрою.
Карташев очень обрадовался.
– И мне купите кой-что.
– Зине кланяйтесь, – сказала сестра Сикорского.
– Вы ее разве знаете? Теперь она уже монахиня.
И Карташев рассказал, как она уехала в Иерусалим.
Сикорский возмущался, качал головой и говорил со своей обычной гримасой:
– Ой, какая гадость! Фу! Вот до чего доводит людей религия! бросить детей… Ой, ой, ой!..
Сестра Сикорского слушала, вдумывалась и сказала:
– Я тоже не понимаю этого… Бросить детей!.. Я знаю и вас; я была в младшем классе, а она в старшем, и она меня очень любила; я видела и вас, и Корнева, и вас с Маней Корневой.
Она рассмеялась и немного покраснела.
– А что, не дурак поухаживать? – спросил брат.
– Ого! и какой еще! Иди сюда, Ваня.
Сестра вышла в комнаты, а за ней ушел и брат.
Затворив за собой дверь на террасу, сестра заговорила:
– Баня у нас еще горячая. Сведи ты его в баню, ведь от него, несчастного, так и разит; дай ему хотя Петино белье, и костюм, и ботинки. Дай ему частый гребень: пф!.. и жалко и противно…
– Ну, хорошо, ты уходи, приготовь там все, а я с ним поговорю.
В это время в комнату вошла младшая сестра Сикорского.
– Постой, – добродушно махнула ей старшая сестра, – не ходи еще туда: пусть его сначала обмоют, а то он теперь такой, что и чай пить не захочешь.
Сикорский возвратился к Карташеву, поговорил еще с ним и спросил:
– Давно не умывались?
– Откровенно сказать, как расстался с вами.
– Восемь дней?!
– Куда-то задевалось полотенце, да и вообще – проснешься, торопишься на работу… На изысканиях, собственно, некогда умываться.
– Ну, это только русские способны… Вы возьмите англичан на изысканиях: каждый день три раза ванну: резиновые походные ванны. Знаете что, сегодня у нас вследствие субботы баня: идите в баню.
Карташев сделал было гримасу.
– Очень длинная история. Начать с того, что у меня с собой никакого чистого белья нет.
– Белье будет… Послушайте, нельзя же, если сказать по-товарищески, такой свиньей ходить. Ведь от вас пахнет, как от свиньи.
Карташев понюхал свое платье и немного обиженно сказал:
– Ну, уж это неправда!
– Чтобы убедиться – вы вымойтесь, переоденьтесь и потом понюхайте свое грязное белье. И волосы вычешите, потому что вши у вас уже и по лицу ползают.
И так как Карташев не верил, он взял его осторожно за руку и подвел к зеркалу.
– Черт знает что! – брезгливо согласился наконец Карташев.
– Ну, ступайте. И так как вы наверно сами вымыться не сумеете, то я пришлю к вам банщика.
– Я терпеть не могу с банщиком мыться.
– И придете назад с грязными ушами. Нет, берите банщика.
Карташеву дали белье, частую гребенку, дали верхнее платье, ботинки, дали банщика и отправили в баню.
Карташев на цыпочках проходил по блестящим, как зеркало, полам, по комнатам, сверкавшим голландской чистотой.
«У них в роду чистоплотность», – подумал он.
И смутился, вспомнив гримасу отвращения на лице сестры Сикорского.
Сейчас же по его уходе сестра Сикорского позвала горничную и вместе с ней занялась обмыванием той части пола и стула, на котором сидел Карташев. Затем она внимательно осмотрела скатерть, стряхнув все крошки, покачала головой и сказала:
– Порядочная свинья: как грязно ест, всю скатерть измазал.
Когда Карташев вернулся из бани, одетый в летний костюм Петрова, только сестры Сикорского были на террасе.
Старшая сестра, Марья Андреевна, встретила его уже, как старого знакомого.
– Ну вот… и вам, наверное же, самому приятнее…
– Мне все равно, – ответил весело Карташев, – хотя теперь я себя чувствую отлично.
– Ну, вот с моей сестрой познакомьтесь.
Младшая сестра Сикорского была похожа на какую-то маленькую миньятюру, легкую и воздушную. Микроскопическая ручка, прекрасные неподвижные черные глаза, поразительная белизна кожи, несмотря на лето, на общий загар, хорошенький полуоткрытый рот и ряд мелких белых зубов – все вместе производило впечатление видения, которое вот-вот поднимется на воздух и исчезнет.
Голос ее был еще мелодичнее, еще тише и нежнее, чем у сестры.
В тихом вечере в саду нежно и звонко пела какая-то птичка, и Карташеву слышалось что-то родственное в этом пении и голосе младшей сестры Сикорского.
В ее лице не было надменности старшей. Напротив: в глазах светилась поразительная доброта, ласка, интерес.
Карташев сразу почувствовал себя хорошо в обществе двух сестер.
Солнце зашло, но еще горел светом сад и сильнее был аромат поливавшихся садовником роз, клумбы которых окружали террасу.
– Вы знаете, на изысканиях, – говорил Карташев, – я научился любить природу. Природа – это самая лучшая из книг, написанная на особом языке. Этот язык надо изучить. Я его изучил, и теперь чтение этой книги доставляет мне такое непередаваемое наслаждение. Все остальное на свете ничего не стоит в сравнении с ней.
– Потому что все-таки это она, – сказала старшая сестра, и все рассмеялись.
– Хотите посмотреть, – тихо и смущенно предложила младшая сестра, – вид с нашего обрыва в саду?
– Ну, идите, а я буду приготовлять к ужину.
По извилистым дорожкам сада Елизавета Андреевна и Карташев прошли к обрыву над Днестром, где стояла вся обросшая диким виноградом беседка.
Карташев сел рядом с ней и казался сам себе таким маленьким и неустойчивым, что все боялся, что вот он ее толкнет, и она, вздрогнув, растает, сольется с тем живым и прекрасным, что было перед глазами: сверкающая лента Днестра, неподвижная полоса зеленых камышей, прозрачное небо непередаваемых тонов. И все: небо и река, камыши и воздух замерли в своей неподвижности, и только где-то песня, протяжная и нежная, нарушала неземную тишину этой округи.
Песня смолкла, Карташев спросил:
– Кажется, очень хорошо спето?
– Хорошо… Это на соседней даче один больной чахоточный студент поет.
– Какая это песня?
В ответ Елизавета Андреевна вполголоса запела песню – так мелодично, так музыкально, что Карташев боялся пошевелиться, чтобы не нарушить очарованья.
Когда она кончила, Карташев сказал:
– Ах, как хорошо вы поете; наверно, вы и играете отлично, – это сразу чувствуется. И знаете, пенье бывает – помимо того, хорошее ли оно или нет, – умное или глупое. У вас умное, очень выразительное. Ничего лучше нет на свете пенья, музыки…
– Природы… – лукаво подсказала Елизавета Андреевна.
– А разве это не проявленье все той же природы? Все один и тот же общий, гармоничный аккорд одного и того же оркестра, где природа, музыка, красота – под общей дирижерской палочкой.
– А кто дирижер?
– Кто? Молодость.
– А когда молодость пройдет?
– Впрочем, нет, не молодость. Чувство красоты, любви к музыке, к природе остаются вечно в человеке. Напротив, молодость мешает созерцательному настроению. Она отвлекает, она, как буря на море, постоянно волнует поверхность, закрывает даль тучами и не дает возможности отдаваться полностью наслаждению сознания, что живешь и чувствуешь. Я буду очень счастлив, когда эта молодость со всей ее ненасытимостью оставит меня.
Елизавета Андреевна улыбалась, и теперь Карташев сравнивал ее с той единственной звездочкой, которая появилась на горизонте и робко, нежно и нерешительно искрилась там.
Он вспомнил вдруг Аделаиду Борисовну и горячо сказал:
– И вы знаете, в молодости человек при всем желанье не может быть честным.
– Напротив, я думаю, только в молодости, пока земное не коснулось еще, и может быть и честен и идеален человек. Никто же сразу не берет взяток…
– Я не об этом, это уж полная гадость, о которой и говорить не стоит. Нет, а вот возьмите так: вы кого-нибудь любите – хотите его любить всю жизнь, и вдруг чувствуете, что вам и другой уже начинает нравиться…
– Значит, не очень любите.
– Не знаю, на своем веку я очень любил, а никогда застрахован не был.
– Может быть, еще полюбите и застрахуетесь. Не большой еще ведь век ваш.
– Больше вашего, во всяком случае.
– Тот большой век, кому меньше жить осталось, – ответила грустно, загадочно смотря вдаль, Елизавета Андреевна.
– А кто это знает? – спросил Карташев.
– Знаю, – кивнула головой Елизавета Андреевна и, встав, сказала: – Сыро, пойдем домой.
Становилось действительно сыро. Свет оставался только еще там, над рекой, какой-то призрачный, словно из открытого окна другого мира, и вместе с этим светом вставал призрачный туман и поднимался все выше и выше.
Под нависшими деревьями сада было уже совсем темно, и казалось, и сад расплывался и уходил в эту темную туманную даль. Только около самого дома светлые пятна из окон падали на клумбы, и ярче вырисовывались в них розовые кусты центифолий.
На террасе уже стоял накрытый стол, такой же белоснежный и яркий. Карташеву опять хотелось есть.
Елизавета Андреевна прошла к тут же стоявшему роялю и стала наигрывать сначала одной рукой, а затем и двумя.
Вошла старшая сестра и сказала:
– Лиза, надень накидку.
– Мне не холодно.
– Опять будет лихорадка. Играй, я принесу тебе.
Сестра пришла и накинула ей на плечи черную кружевную накидку. Накидка эта очень шла к Елизавете Андреевне, и Карташев смотрел на нее и ломал голову, где в Эрмитаже, между старинными картинами, видел он такой бюст, такую античную головку герцогини или маркизы, а может быть, и королевы.
– Что вы, как жук, приколотый булавкой, сидите? – спросила его старшая сестра.
Младшая тоже посмотрела на Карташева и, бросив играть, рассмеялась нежным серебристым смехом.
Карташев тоже рассмеялся.
– Знаете, ваша сестра какая-то маленькая волшебница…
– Ну, вы, однако, поосторожнее, потому что, если это услышит ее жених…
Карташев почувствовал что-то неприятное, как резнувшая вдруг ухо фальшивая нота, но быстро ответил:
– Жених только счастлив может быть, что у него такая невеста, и не во власти всех женихов мира отнять у вашей сестры ее свойство…
– Не слушай его, Лиза, потому что мне Ваня говорил, что он и сам уже заинтересован одной барышней.
– Если это так, то тем сильнее я только чувствую все прекрасное.
Старшая сестра только головой покачала.
– Ну, ну, хорошо язык ваш подвешен, и беда тем, кто на тот колокольный звон ваш попадется.
Пришли Петров, оба брата Сикорских и сели ужинать.
– Ну, надо водки выпить, – сказал Петров и налил себе объемистую рюмку. – Вам наливать? – обратился он к Карташеву.
– Я не знаю, – ответил Карташев.
– Попробуйте, – сказал Петров и налил Карташеву такую же рюмку.
Но в то же время Марья Андреевна протянула руку, взяла рюмку Карташева и, подойдя к краю террасы, выплеснула ее.
– Нечего развращать людей, – сказала она.
– Ого, значит, и вас уже посадили на цепочку, но все-таки зачем же добро выливать? не он – другой кто-нибудь выпил.
Подали ароматные на поджаренном луке бризольки, свежепросоленные огурцы; Карташев съел и два раза накладывал себе еще.
– Валяйте, валяйте, – говорил ему Петров, – этим лучше, чем чем-нибудь другим, вы заслужите ее милость. Смотрите, смотрите, какими любовными глазами она смотрит на вас.
– Я очень люблю, чтобы у меня ели хорошо, – ответила ласково Марья Андреевна и еще ласковее спросила Карташева: – Не хотите ли еще?
– Кажется, довольно, – неудачно проглатывая последний кусок с третьей тарелки, ответил Карташев, смотря на Марью Андреевну.
– Маленький, – кивнула она ему головой, слегка подняв при этом по привычке правое плечо.
И так как Карташев нерешительно молчал, то она сама положила ему еще один увесистый кусок и щедро полила его прозрачным сверху, с темным осадком внизу соусом.
Карташев съел и этот кусок, и оставшийся соус, обмакивая в него, как бывало в детстве, хлеб.
– Ну, кажется, я сыт теперь, – сказал он.
– Подождите: еще вареники со сметаной и маслом, а потом молодая пшенка, – говорила Марья Андреевна.
– Ой-ой-ой!
– Ну, а потом уж пустяки самые останутся: молочная каша, пироги с вишнями в сметане, мороженое, черешни, кофе, чай…
Каждое блюдо Карташев должен был есть, и на вопрос: «Разве вы его не любите?» – отвечал:
– Самое мое любимое, – и когда все смеялись, он говорил: – Ей-богу, любимое!
– Не удивительно, потому что вы сами же южанин, – поддерживала его Марья Андреевна.
– И южанин, и так вкусно все, что я в конце концов лопну.
– Ну, – сказал ему Петр Матвеевич, – теперь она и спать вас оставит у себя.
– В доме негде, а вот, если не боитесь в беседке над обрывом, – предложила Марья Андреевна.
– Я с наслаждением, – ответил Карташев.
– Он на все согласен, – рассмеялась, махнув рукой, Марья Андреевна.
Общее настроение за столом портил только старший Сикорский. Он сидел мрачный и молчаливый.
Старшая сестра нехотя спросила его:
– Ты это что сегодня, Леня?
– Так, ничего, – угрюмо ответил старший Сикорский.
Марья Андреевна помолчала и спросила мужа:
– Что с ним?
Муж кивнул на младшего Сикорского и сказал:
– Спрашивай его.
Младший стал серьезным, сделал презрительную гримасу и сказал:
– Обиделся, что главным инженером его не назначили.
– Да, главным! – горячо и обиженно заговорил старший Сикорский. – Бьешься, как рыба об лед, стараешься, других, в десять раз меньше работавших, помощниками поназначали, а меня каким-то паршивым техником на затычку, да еще в контору.
– Я, что ли, назначаю?
– Мог бы отлично взять меня к себе в помощники, чем чужих брать.
Младший Сикорский только презрительно фыркнул.
Старший повернулся к Карташеву:
– Я ничего против вас не имею и признаю даже ваши заслуги, но согласитесь, что же это за брат…
– Совестно даже слушать, – ледяным голосом бросил младший брат.
– Тебе все совестно, когда надо чем-нибудь помочь брату.
Карташева, который знал, как неспособный старший со всеми своими извращенными наклонностями ехал на младшем – коробило. Он ценил младшего, который ни одним словом не подчеркнул несправедливости и нахальности своего брата. Впрочем, старший Сикорский, излив свой гнев, сказал строго сестре: «Дай мне еще пирога», – успокоился и за чаем уже рассказывал так смешно про свои похождения в главной конторе по части добывания себе лучшего места, что все, и он сам, хохотали до слез.
После ужина он предложил младшей сестре выучиться новому танцу – вальсу в два па, – сыграл этот вальс на пианино, заставил старшую сестру подобрать его, начал танцевать с сестрой. Выучив сестру, он начал учить Карташева, а потом заставил танцевать этот вальс Карташева и сестру.
Карташев танцевал с удовольствием, обнимая стройный стан Елизаветы Андреевны, держа в своей руке ее маленькую ручку.
И даже, когда кончили танцевать, несколько мгновений она не отнимала, а он все продолжал держать ее руку, стоя у барьера террасы. Луна взошла, и неясные тени движущимися образами серебрили уходивший к оврагу сад.
– Правда, что-то волшебное в этом? – спросил ее Карташев.
В ответ она отняла свою руку, а он сказал:
– Вот теперь волшебство пропало…
И оба рассмеялись.
– Ничего и удивительного нет, – начал было разъяснять Карташев, – раз волшебница…
– Знаю, знаю, – ответила Елизавета Андреевна, – спокойной ночи.
– Вам уж там в беседке готово, – сказала, прощаясь, Марья Андреевна.
– Смотрите, русалки заберутся к вам с Днестра, – сказал, крепко сжимая руку, Петр Матвеевич.
На скамейке беседки лежал тюфяк, покрытый двумя белыми простынями, и две подушки.
Когда Карташев разделся, лег и потушил свечу, в дверях беседки показалась чья-то фигура.
– Кто тут? – окликнул Карташев.
– Это я, Леонид.
Старший Сикорский присел возле Карташева на скамью и начал молча вздыхать.
Карташев помолчал и спросил:
– В чем дело?
– В том дело, что сегодня я пулю себе в лоб пущу. Вы понимаете, какое положение: до сих пор я вел расходы по конторе. Теперь назначен Рыбалов. Черт его знает, как я просчитал около пятисот рублей. Прямо физической возможности нет все записать. Я рассчитывал, что меня назначат помощником, дадут двести рублей, а дали всего сто двадцать пять рублей, и теперь у меня двухсот рублей не хватает.
– Так возьмите у меня.
– Неужели вы можете? Мне так совестно, я уже должен вам триста… Я отлично помню, как видите, свои долги.
Карташев полез под изголовье, зажег свечку и отсчитал двести рублей.
– Пожалуйста, только брату не говорите.
– Там кто еще?
– Никитка.
Проснувшись утром, Карташев полез в портфель, чтобы дать на чай горничной, но в портфеле ни мелких, ни крупных денег не было.
С выпученными глазами Карташев некоторое время смотрел перед собой.
Он вспомнил, как вчера сверкнули глаза Сикорского, когда он прятал под подушку портфель, и подумал: неужели? И на мгновенье тенью старшего брата покрылась и вся его семья, и гадливое чувство охватило Карташева. Но он сейчас же и прогнал эту мысль, вспомнив, как Марья Андреевна уговаривала его отдать ей на сохранение все деньги.
– Хорошо, что хоть тысячу отдал.
Потом он вспомнил, что и Никитка вчера тут же был, и решил, что украл деньги Никитка.
В конце концов он подумал, вздохнув:
«Э, черт с ними! Пропали так пропали… Могли бы еще убить. И как-никак я все-таки перебил дорогу этому старшему Сикорскому, и без меня он, очень может быть, был бы тоже помощником начальника дистанции».
И к Карташеву опять возвратилось то приятное и веселое настроение, в котором он уже месяц жил. Какая-то безоблачная радостная жизнь, и за все время не было ни разу этого обычного, владевшего им всегда чувства какого-то страха, что вот-вот вдруг случится что-то страшное, неотразимое и непоправимое.
Было просто весело, легко и радостно на душе, как радостно это утро, река в лучах солнца, куковавшая где-то кукушка, этот сад, манивший своей прохладой, ароматом роз и спелой малиной.
Хорошо бы перелететь теперь туда на Днестр, выкупаться и возвратиться назад.
Он еще раз заглянул в маленькое зеркальце, стоявшее на столе беседки, подумал, что надо прежде всего сегодня остричься, и пошел вверх по дорожке к террасе.
Около розовых клумб он еще издали увидел легкое розовое платье и угадал Елизавету Андреевну.
Она повернулась, и лицо ее сверкнуло ему такой яркой и доброжелательной лаской, что пошлый комплимент, вертевшийся уже в голове Карташева относительно роз и ее розового платья, – так и не сошел с его языка.
– Хорошо спали?
– Отлично, – ответил он, горячо пожимая ей руку.
Она кивнула ему головой и своим нежным голоском сказала:
– Идите пить кофе, я только цветов нарву.
За столом была только Марья Андреевна. После обычных вопросов, как спал, хорошо ли себя чувствует, Карташев принялся за кофе, густые с пенкой сливки и свежие бублики с маслом.
– Знаете, Марья Андреевна, – говорил он, – в вашей Лизочке…
– Смотрите, пожалуйста!
– Не считайте меня нахалом. Я говорю в смысле глубочайшего уважения и благоговения к ней. Как к богу, когда говорят ему ты. В ней такая непередаваемая прелесть. Это птичка, это самый нежный цветочек, это волшебница, фея. Я помню, в детстве, наслушавшись сказок, так благоговел перед феей, доброй волшебницей, и радостный ждал, что вот-вот она появится. И если б тогда вошла ваша Лизочка, я бы, вероятно, сразу заболел нервной горячкой. Отчего она такая неземная у вас?
Марья Андреевна опустила глаза и тихо ответила:
– У нее чахотка. Она проживет очень недолго.
Карташев долго молчал, пораженный.
– Господи! Как это ужасно! Все светлое, все радостное является только для того, чтобы еще мучительнее подчеркивать что-то такое страшное и неотразимое, что сразу руки опускаются и спрашиваешь себя: зачем все это, к чему жить? В этом, конечно, и утешение, что и сам не долго переживешь тех, кто прекрасен, кто дорог, близок, но зато так скучно делается от этого сознания, что готов хоть сейчас в могилу.
– Ну, эти погребальные разговоры теперь бросьте, потому что идет Лизочка.
Елизавета Андреевна взошла по ступенькам, держа в руках нарезанные цветы. Она подошла к Карташеву и, откинув голову, показала ему розы, гвоздики, левкои.
Карташев восторженно смотрел на Елизавету Андреевну, тоже со стыдливым выражением смотревшую на него.
– Ах, если бы я был художником, я бы так и написал вас с цветами. Я написал бы вас в ста видах и составил бы себе этим одним и громадное имя, и состояние.
– А все-таки и состояние? – не пропустила Марья Андреевна.
– Да, конечно, и состояние. Я не денег хочу, но я хочу могущества, хочу сознавать, что я все могу, а без денег этого не будет.
– Э, стыдно, бросьте. Когда человек только начинает думать о деньгах, он уже пропал.
– С этим я согласен, и никогда я об них и не думаю, но как-то так уверен, что в один прекрасный день у меня вдруг появятся миллионы, и столько миллионов, сколько я захочу.
– Для чего?
– Не знаю. Во всяком случае, не для себя. Этот месяц я жил жизнью дикаря и счастливее никогда себя не чувствовал.
– И покамест так будете жить и будете счастливы.
Карташев кончил, и Марья Андреевна сказала ему:
– Брат вас просил приехать в управление. Вы знаете, где оно?
– Нет.
– Всякий извозчик знает. Я пошлю сейчас за извозчиком.
Марья Андреевна ушла, а Елизавета Андреевна принялась внимательно составлять букет.
– Вы венок себе сплетите, – предложил Карташев.
– Когда я умру, вы мне сплетите!
– Когда вы умрете, тогда все мы сразу, весь свет умрет, и некому будет плести венки.
Она тихо засмеялась и еще внимательнее принялась за букет.
– Когда у вас денег будет много, – голос ее глухо звучал из-за цветов, – тогда устройте дворец. И в этом дворце пусть рассказывают блестящие сказки, не похожие на жизнь. Или только сказки жизни, той, которая будет когда-нибудь не там, на небе, а здесь, на земле. Для этих сказок есть уже храмы…
Она остановилась и смотрела, спрашивая, немного испуганно, своими прекрасными глазами на Карташева.
– Всякого другого, кто бы это сказал, я бы иначе слушал. Но чувствую, что вы сказали мне самую свою сокровенную мечту. И, конечно, – вы можете верить или не верить мне, – но если у меня когда-нибудь будут действительно миллионы, я выстрою такой дворец. А над входом этого дворца будет жемчугом выбито «Богине любви», и под этой надписью будете вы с цветами в платье. У меня сестра была, Наташа…
– Я ее знала…
– Она на вас похожа, но… без ваших горизонтов. Она запуталась в религии, как и Зина. Мать их запутала. Но она из такого же теста. Я и ее портрет помещу у входа в замок. Только будут женские портреты, и именно таких женщин.
– Поместите и Корде… которая убила Марата…
И в лице ее вдруг появилось странное сочетание нежной прелести глаз с чем-то хищным, сверкнувшим в улыбке белоснежных мелких и острых зубов.
– Ну, извозчик готов, – сказала, входя, Марья Андреевна.
Управление занимало большой двухэтажный, плохо устроенный, плохо ремонтированный, какой-то полицейский дом. Штукатурка на стенах обвалилась, на потолках растрескалась и грозила упасть на головы, полы рассохлись, и половицы так и ходили под ногами.
В громадной зале, где прежде, вероятно, веселились и танцевали, теперь стояли ряды столов с чертежами и торчавшими над ними головами чертежников.
Как в муравейнике, кипела работа в обоих этажах.
Толстый главный инженер, тот, который принял Карташева на службу, не видимый ни для кого, заседал в одной из нижних комнат.
Пахомов был его помощник и начальник технического отделения.
Помощником его был инженер Борисов, полный, большой, с большими, умными и добродушными и лукавыми глазами. Он был красив, с густыми русыми волосами, лет тридцати.
Младший Сикорский, представляя ему Карташева, захотел было сказать несколько лестных слов о своем помощнике. Борисов, со своей пренебрежительной манерой, немного заикаясь при начале каждой фразы, махнул рукой и сказал: