Никитка, проворный и глуповатый парень, быстро стал приготовлять чай.
Старший Сикорский, наклонившись к Карташеву, в это время громким шепотом говорил:
– На все руки парень… Раздобудет хоть черта из ада.
– И девиц? – иронически бросил младший брат.
– Ну да, кому они нужны, – засмеялся, краснея, старший брат и, впадая опять в благодушный тон, весело прибавил: – Написал записку ко мне и подписал: «Ваш всенижайший раб Никитка – как собака преданный».
– А ты и рад? Тебе бы поручить, – снова рабство завел бы.
– Вовсе не завел бы, но приятно встретить преданного человека.
– Э, дурак! Ну с чего он будет тебе предан?
И столько было презрения в тоне младшего Сикорского, что тот опять покраснел, замигал усиленно глазками и уныло замолчал.
Карташеву было от всей души жаль старшего Сикорского.
– Я чай пить не буду, – сказал младший Сикорский, – а пока светло еще, выверю инструменты. Вам тоже выверить, Семен Васильевич?
– Пожалуйста.
Карташев пошел за младшим Сикорским.
– Отчего вы так к брату резко относитесь?
– Резко! Его бить безостановочно надо.
– Все-таки он вам брат.
– Ну, это мне странно слышать от вас, Карташев; сколько помню, в вашем кружке в гимназии расценка слову «брат» была сделана. Что такое брат? Хороший честный человек – брат, а прохвост, хоть и брат, – прохвост. Для меня нет ни брата, ни родных. Когда после смерти родителей мы с ним остались, мне было четырнадцать лет. Вся эта сволочь-родня нам гроша ломаного не дала. Своими руками и себя и этого оболтуса кормил. А что он мне стоил за границей!
– Он тоже был там?
– Куда ж я его дену?
– И тоже инженер?
Сикорский помолчал и с презрением бросил:
– Тоже!
Еще помолчал, занявшись установкой нивелира, и потом продолжал:
– За границей рядом с настоящим аттестатом выдают аттестаты хоть ослам. Вот такой и у моего братца.
– Отчего же он у вас не на деле, а по какой-то провиантской части?
– Ему нельзя никакого дела, кроме этого, поручить: он так наврет, так все перепутает, что до чумы доведет. Я никогда бы не взял на себя ответственность поручить ему какое бы то ни было дело. И это дело не я ему поручил; я уговаривал Семена Васильевича, но он все-таки взял его. И не сомневаюсь, что в конце концов выйдут неприятности.
– Какие?
Сикорский не сразу ответил.
– Воровство, – нехотя сказал он. – Никитка его будет обворовывать, а он нас.
Карташев ушам своим не верил.
– Вы слишком строги.
– Ну, оставьте… Я и вас предупреждаю: очень скоро он будет у вас просить взаймы. Нет на свете такого человека, зная которого он не взял бы у него взаймы.
Карташев слушал и в то же время внимательно смотрел за проверкой, стараясь восстановить в своей памяти лекции. И опять было что-то не то. В конце концов эти воспоминания только путали его, и, отбросив их, он принялся за усвоение практических приемов. Кончив проверку, младший Сикорский позвал брата и, отойдя с ним, долго что-то говорил по-французски.
Брат оправдывался, вынимал свою записную книжку, вынимал портфель, кошелек.
Карташев ушел подальше от них, сел на завалинку избы и смотрел на горевшую последними лучами волнистую даль Днестра. Солнце уже исчезло, и только из-за далекой горы, точно снизу, вырывались лучи, золотистой пылью осыпая верхи холмов. И на темном уже фоне окружавшие холмы казались прозрачными, светлыми, повисшими между небом и землей. Там в небе стояли всех цветов и тонов облака, меняя свои яркие и причудливые образы. И каждое мгновение появлялись новые сочетания; они казались такими установившимися и прочными, а в следующие их сменяло уже новое и новое.
Далекий отблеск земли и неба будил в душе какой-то отблеск чего-то далекого, забытого и нежного. Этот тихий вид догорающей дали, как музыка, ласкал и звал. Хотелось тоже ласки, хотелось жить, любить, хотелось, чтобы жизнь прошла недаром. Сегодня уже несколько раз касались в разговорах прошлого Карташева, когда он был красным еще. Таким он и остался в глазах Сикорских и теперь в глазах Пахомова. И ему как-то не хотелось разубеждать их в этом. Да разве и была такая большая разница между ним прежним и теперешним? Ведь не против сущности, а только против достижения цели, против мальчишеских приемов восставал он. Но там, где-то в глубине души, он чувствовал, что это уже новый компромисс, на котором трудно ему будет удержаться, что рано или поздно, а надо будет стать определенно на ту или другую сторону. Ну что ж, он и станет там, куда его увлечет жизнь. Он вовсе не из тех предубежденных людей, которые, раз сказав что-нибудь, так и будут стоять на этом до конца жизни. Никаких предубеждений! С открытыми глазами идти смотреть и искать истину.
А если так ставится вопрос, подумал вдруг Карташев, то, пожалуй, истина там, где была, когда он был в гимназии. Тем лучше!
Карташеву стало весело и светло на душе. Он вдруг вспомнил Яшку, Гараську, Кольку, Конона, Петра. Опять все они, и сегодняшний Тимофей, и все его рабочие сегодняшние, были близки ему, так близки, как когда-то в детстве Яшка, Гараська, Колька. К нему подошел Тимофей и, наклонившись, дружески сказал:
– Рабочим надо бы дать, что обещано.
– Конечно, конечно, – заторопился Карташев и полез в карман.
– А вместо Сидора, этого пьяницы, лучше бы нам взять Копейку.
– Неловко.
– Что неловко? Вы у Еремина попросите – он согласится.
– Почему не Сидора?
– Спаивать нас будет; он только об водке и думает. Все надеется, что работа лучше пойдет с водкой, а налакается и опять не может. Днем не надо пить. Лучше же вечером, с устатку. А днем лучше чайком бы их побаловать. Вот если б чайника нам добиться! Да еще подводу нам надо раздобыть: у всех есть, только у нас нет.
– Чайник будет, – ответил Карташев.
Старший Сикорский, окончив скучный разговор с братом, собирался с Никиткой в город. Карташев поручил ему привезти кое-какие вещи из его чемодана, широкую шляпу, купить высокие сапоги.
– Хотите мои? – предложил Леонид.
– Не берите, – брезгливо сказал Валерьян, – гадость какая, лакированные, как у лакея, и для болота совершенно не годятся. Вот какие сапоги надо! – Сикорский протянул ногу, показал некрасивые из толстой кожи сапоги.
– Хорошо, я вам такие куплю, – покорно согласился Леонид.
Карташев поручил купить большой чайник, металлических кружек шесть штук, чаю, сахару.
– Чай, сахар – общие.
– Мне еще нужно для рабочих.
– Это уж лишнее, – заметил сухо Сикорский.
– По-моему, тоже, – авторитетно поддержал Леонид.
– Мне надо на рысях все время работать, чтоб не задерживать вас, – оправдывался Карташев.
– Только, по крайней мере, не делайте на виду, чтоб остальных рабочих не взбаламутить.
В избе стало темно, и зажгли свечи.
Пахомов стал вычерчивать план, а Сикорский подсчитывать нивелировочный корнетик. Пикетажист диктовал Пахомову, а Карташев сверял свой корнетик с наносимой на план линией.
В десять часов Пахомов кончил и решительно сказал:
– Теперь спать!
– Сейчас и я кончаю, Семен Васильевич, – ответил младший Сикорский.
– Жребий, кто где будет спать! – сказал Пахомов.
Попробовали было протестовать, но Пахомов настоял. Карташеву досталось на полу, на свеженакошенной траве, закрытой рядном. Подушка его была в городе, и вместо подушки было взбито побольше травы.
Карташев лег, свечи потушили, и он сразу утонул в аромате своей постели, во мраке вечера, смотревшего в открытые окна. Там на небе не осталось уже ни одной тучки, и, синее, напряженное, усыпанное большими яркими звездами, оно смотрело в маленькие окна избы и звало к себе на волю, чтобы рассказывать какие-то неведомые, душу захватывающие сказки.
«Да, жизнь – сказка, – думал, укладываясь, Карташев, – и только тот, кто верит в эту сказку, – у того и будут силы, и ковер-самолет, и волшебная палочка; и моя жизнь сказка: я уже умирал и опять живу, и опять инженер, и вижу, что это моя дорога, и я на ней уже!» Мысли его как ножом обрезало, как только голова плотно прилегла к изголовью, и он заснул крепко, без снов, ровно до четырех часов утра, когда резкий пронзительный свист над ухом заставил его вскочить.
На скамейке, смеясь, сидел Пахомов со свистком в руках. А на столе уже стоял кипевший самовар, стаканы, масло, свежий хлеб, брынза, сыр, колбаса.
– Скорей, скорей!.. – торопил Пахомов.
Когда кончили чай, подъехал и Леонид Сикорский. Он был растрепанный, маленькие глаза красные и воспаленные.
– Хорош! – бросил пренебрежительно брат.
– Да, хорош, – тебя бы послать! – жалобно огрызался старший брат.
Никитка в торопливой выгрузке привезенного старался скрыть себя.
Карташев получил шляпу и сапоги.
– Ваши остальные вещи, – сказал Леонид Карташеву, – я сложил в номере главного инженера. Он сам предложил; чего же вам платить даром за свой номер.
– Отлично! Очень вам благодарен.
– Хотите, сейчас рассчитаемся или после?
Карташев давал Сикорскому сто рублей.
– Конечно, после.
Уходя на работы, Пахомов сказал старшему Сикорскому:
– Обедаем в Киркаештах.
– Слушаюсь, Семен Васильевич, я сейчас же прямо туда и поеду со своим скарбом.
И, наклонившись к уху Карташева, старший Сикорский шепнул:
– Ни одной минуты не спал ночью!
Тимофей хозяйничал энергично: вещи рабочих, чайники, чашки, сахар, чай, кое-какая еда, небольшой багаж Карташева, колья – все это было уложено на подводу, и не было еще пяти часов, когда потянулись из деревни партии с рабочими. Впереди широкими шагами выступал Пахомов рядом с Карташевым.
– Надо в четыре часа на работе стоять, – бросил Пахомов Карташеву, – период изысканий обыкновенно три-четыре летних месяца. Это период летних работ крестьянина, и если он, при своей плохой еде, может выдерживать шестнадцатичасовую работу, то, конечно, можем и мы.
Это была первая речь Пахомова, обращенная к Карташеву, и Карташев ответил:
– Конечно.
Пройдя с версту за деревню, Пахомов остановился на линии, развернул карту и заговорил громко:
– Эту прямую можно было бы продолжить еще версты три, но я боюсь, что этот загиб реки заставит нас тогда сделать довольно большой входящий угол, а так как всякий входящий удлиняет, то чем меньше он будет, тем лучше. Если здесь сделать что-нибудь около десяти градусов, то прямая получится верст в семь, если, конечно, карта верна.
– Вы как находите, карта вообще верна?
– Для двухверстной – да. Есть и одноверстные, но не успели достать. Попробуйте установить и снять угол.
Карташев вспыхнул от удовольствия, покраснел, как рак, ему сразу сделалось жарко. Он, как реликвию, слегка дрожащими руками принял от Пахомова маленький теодолит.
– Поверку сделать? – спросил он.
– Сикорский вчера сделал. Пожалуй, сделайте.
Карташев быстро проделал усвоенное вчера.
Когда инструмент был установлен и сведены лимбы, Пахомов показал ему рукой направление.
– Держите вот на то деревцо, немного правее, чтоб не рубить его.
Карташев повернул трубу. Еремин вешил впереди вешками. Подражая манерам и тону Пахомова, Карташев, с таким же, как у Пахомова, угрюмым и сосредоточенным лицом, бросал: «Право… лево… Между ногами и перед носом…»
Он так вошел в роль, что, как и Пахомов, когда Еремин по трем вешкам пошел уже самостоятельно, полез в карман пиджака за платком. Но он был только в ночной рубахе, подштанниках, а потому из этого движения ничего и не вышло, и Карташев смущенно, но так же угрюмо, буркнул:
– Кол! – и стал писать на нем угол, румбы, радиус.
– Какой радиус, Семен Васильевич?
Пахомов сдвинул брови и угрюмо заговорил:
– Идеал – прямая. Всякий угол, всякий радиус уже зло, и чем больше он будет, чем ближе будет подходить к идеалу прямой – тем лучше. Поэтому если местность позволяет, то чем больше радиус, тем лучше. Возьмите тысячу сажен: всегда надо приблизительно на глаз, в уме, отбить биссектрису, прикинуть длину тангенса, и кривая уже обрисуется, и вам тогда видно будет, встречаются ли на местности какие-нибудь препятствия.
Когда угол был снят, Пахомов бросил, уходя:
– Справитесь, догоняйте!
Карташев догнал на третьей версте Пахомова.
– Вот вам бинокль, – сказал Пахомов, – и следите за линией.
Иногда Пахомов брал бинокль у Карташева и проверял. Так как вешек было ограниченное количество, то по мере удаления старые вешки снимались и вместо них через одну забивался кол с направлением. За этой работой Пахомов очень внимательно наблюдал.
– Вследствие несоблюдения этого сплошь и рядом в постройке вместо прямой получаются ломаные линии. Так сломали на Фастовской прекрасную пятнадцативерстную прямую. И надо, чтоб эти колья заколачивались так, чтоб их потом выдернуть нельзя было. Надо постоянно самому пробовать.
Как Пахомов сказал, так и вышло: прямая получилась в семь верст.
После нескольких объяснений на карте Карташев под руководством Пахомова сделал новый угол. Было уже одиннадцать часов утра.
– Ну, здесь тоже опять что-нибудь вроде семи верст будет. До вечера не дойдем. Разбейте кривую и ведите сколько успеете дальше линию, а я поеду в город и вечером приеду прямо уже в Киркаешты. Карту себе возьмите. Вам ничего в городе не надо?
– Нет, благодарю вас.
Пахомов сел в парный экипаж, все время ехавший невдалеке, кивнул головой и поехал, а Карташев принялся за разбивку кривой.
Когда экипаж скрылся, Еремин, бросив вешить, возвратился к Карташеву и сказал:
– Как прикажете? Время обедать.
– Я разобью еще эту кривую, а вы, пожалуй, со своими рабочими садитесь обедать, разведите огонь, вскипятите пока воду, пошлите в эту деревню, может быть, можно немного водки купить, не больше как по стакану на человека.
Рабочие с полуоткрытыми ртами слушали насторожившись; Еремин угрюмо-недовольно сказал:
– Слушаю-с.
– Ну, скорее разобьем эту кривую! – крикнул Карташев.
И работа везде весело закипела. Двое ереминских рабочих уже бежали в соседнюю деревню. Копейка обламывал сучья сухого дерева, вытащил чайник и побежал за водой.
В то время как Карташев незаметно входил в роль Пахомова, Тимофей входил в роль Карташева. Одну половину кривой разбивал сам Карташев, а другую Тимофей и, смотря в щелку эккера, грозно кричал:
– Черт полосатый, тебе говорят: вправо. Ладно! Бей!
И новый кол забивался.
Кривую кончили, баран жарился, чайник кипятился, стояла наготове водка. Под одним деревом сидели все и в ожидании еды вели непринужденный разговор.
Тимофей гордился приобретенным влиянием над Карташевым и от поры до времени старался показать это перед рабочими. Карташев выше головы был доволен своей новой ролью и, добродушно щурясь, не мешал Тимофею командовать.
Когда уже все устроилось и предлогов командовать больше никаких не было, Карташев спросил полулежавшего Тимофея:
– Ты сам откуда, Тимофей?
– Я издалека… из-за Волги…
– Места там у вас привольные.
– Было, да сплыло, – сплюнул Тимофей. – Земли – оно много и сейчас, да за чужими руками, а наш брат, мужик, не хуже как в каменном мешке бьется на своем сиротском наделе.
– А земля в чьих руках?
– У господ, у купцов, удельная, казенная… А порядки везде такие, что стало хуже неволи. А особенно у купцов. Они цену тебе назначили пятнадцать рублей за десятину и рубль задатку. Паши, сей, жни, молоти даже, только зерно к нему в амбарт. До покрова отдал деньги – бери зерно, нет – в покров по базарной цене хлеб остался за хозяином. А в покров нет ниже цены, – барки ушли, сразу на полцены хлеб упадет. И выходит так, что весь хлеб отдал, а заверстать его не хватило. Еще пять – три рубля остается в долгу на мужике. Вексель пиши. Вся работа, значит, пропала, семена отдал да еще долгу накрутил себе на шею. В крепостных были, половина работы шла на барина – три дня твоих, три дня моих, праздник ничей, а тут все твои и с праздником, да с семенами, да с долгом еще: отрабатывай зимой по рублю за месяц… Так сладко, что некуда больше…
– У вас, – степенно заговорил Копейка, – хотя по пятнадцати рублей да мера сотенная, а у нас сороковка по тридцати.
– А ты откуда?
– Из Елисаветградского уезда, села Благодатной.
«Дяди Хорвата?» – подумал Карташев.
– Хорвата?
– Его самого. А за все штраф: всю кровь пьют. А уж этот приказчик у него, Конон…
– Конон Львович?
– Он самый! Такого аспида сам черт у цицки своей выкормил. Да и пустил на свет на пагубу добрым людям.
Карташев смущенно слушал. Тот самый Конон Львович, который был и у его матери. Он вспомнил тогдашнюю историю, когда с Корневым они поскакали утром в поле.
И остальные рабочие, каждый из своего угла России, говорили о той же неприглядной картине жизни простого народа.
Если бы все это Карташев читал в какой-нибудь прогрессивной газете, он читал бы с предубежденным чувством, что все это подтасовано, сгущено, предвзято.
Таких подозрений здесь не могло быть. Люди эти никаких газет и не читали, и читать не умели, и даже не знали, что где-то кто-то тоже заботится об их интересах.
И ясно было одно, что это действительно сброд обездоленных, несчастных людей, для которых кусок мяса, стакан чаю, ласковое слово – уже праздник жизни.
Конечно, не в его, Карташева, власти изменить неизбежный тяжелый ход жизни, но в его полной власти эти несколько дней, на которые судьба свела его с этими людьми, превратить в возможный праздник для них, сделать все, что от него зависит.
Поели барана, достали опять огурцов, выпили водки. Угостили и Карташева, и он хлебнул. И такой вкусный и сочный был баран, что всего его съели без остатка, а кости побросали увязавшейся собачонке, лохматой, несчастной, но уже ставшей общей любимицей и получившей кличку «Черногуз» за свой черный зад.
Карташев хотел было сейчас после еды начинать, но рабочие попросили час-два заснуть.
Тимофей авторитетно посоветовал Карташеву согласиться.
– Наверстаем, – подмигнул он.
Карташев согласился и с часами в руках сидел под деревом. Потом ему пришло в голову устроить сюрприз рабочим и вскипятить новый чайник. Он наломал новых сучьев, сходил за водою. Чайник успел вскипеть, он сам выпил еще стакан чаю.
Потом разбудил рабочих.
Сюрпризом рабочие были очень тронуты, жадно роспили приготовленный чай и начали энергично собираться на работу.
Прошли прямую в шесть верст, Карташев на свой риск сделал еще угол и прошел по новой линии еще три версты.
В Киркаешты возвратились они уже в сумерки. Все и Пахомов были уже налицо. Узнав о положении дел, он только молча кивнул головой.
Дни потянулись за днями в непрерывной напряженной работе.
Карташев все больше входил во вкус этой работы.
Высокий пикетажист заболел такими жестокими приступами лихорадки, что его пришлось отправить назад.
Карташев взял на себя и разбивку кривых, и пикетаж, с обещанием не задерживать Сикорского…
Обещание свое он больше чем выполнил. При прежнем пикетажисте не проходили больше восьми верст в день, Карташев же проходил, в то же время разбивая и кривые, по двенадцати верст в день и мечтал о пятнадцати.
Пахомов, ушедший настолько вперед, что хотел было ночевать с Карташевым отдельно от Сикорского, теперь передумал, так как Карташев, чуть только приходилось Пахомову менять неудачно взятое направление, уже наседал на него.
Отношения и Пахомова и Сикорского к Карташеву резко изменились. Он был признан вполне равноправным членом их общества, а его работоспособность была настолько вне конкуренции, что в интересах, чтобы рабочие его не разбежались, Пахомов сам просил его охладить немного свое рвение.
Карташев был и поражен и смущен, когда однажды его рабочие в полном составе, с Тимофеем во главе, вечером, после работы, обратились к Пахомову с жалобой на него, Карташева.
– Не можем, никак не можем… Один-два дня вытерпеть на рысях в этакую жару, а ведь вторая неделя кончается. Зайцы мы, что ли? Ну что с того, что он водки да барана дает? Гляди, как мы полегчали: тень осталась от людей. Опять обувь… Дождь не дождь, гонит, как на пожар. Словно без ума… Разве так можно?! Ноги все опухли, точно язва их ест.
На другой день Карташев вошел в дополнительное соглашение с рабочими.
– Ну, давайте сделаем так: урок пусть будет восемь верст, а если двенадцать выйдет, я вам плачу, кроме водки и еды, двойное жалованье.
Рабочие думали.
– Эк тебя нудит, – раздумчиво заметил один рабочий.
– Господа, ведь еще неделя, – и конец всей работе: вы же больше заработаете…
– Заработаешь на больницу.
Порешили наконец на том, чтобы не неволить. Кто согласен – согласен, а не согласны – расчет, и набирай новых.
Большая половина рабочих в тот же вечер рассчитались. Вместо них поступили молодые парни молдаване из местных жителей.
Это были добродушные, но ленивые, почти не понимавшие русской речи, люди.
Еле-еле прошли восемь верст.
А на другой день молдаване-рабочие и совсем отказались идти на работы, апатично заявляя:
– Сербатори, нуй лукрали! – что значит: праздник, нет работы.
И хотя в святцах 23 июня никакого особого праздника не значилось, но молдаване ссылались на церковный звон.
С маленькой деревянной колокольни села, где ночевали инженеры, действительно неслись и разливались в утреннем воздухе ровные мирные звуки церковного колокола.
Сикорский весело рассмеялся и сказал:
– Вот шельма! Это за вчерашнее… Ведь здешний народ первобытный: в полной власти у своих попов. Слава богу, я сам молдаванец и хорошо знаю, что это за цаца.
Вчера вечером приходил к ним местный священник: молодой, высокий, пухлый, с черными, как воронье крыло, волосами и оливковым цветом лица.
Пахомов во все время визита высокомерно и угрюмо молчал, а Сикорский с нескрываемым сарказмом выпытывал у батюшки, сколько он берет за свадьбу, крестины, похороны… Священник хотел щегольнуть и говорил очень высокие цены, а Сикорский, возмущаясь, доказывал ему, что он грабит народ.
Священник в конце концов так разобиделся, что ушел, едва простившись.
– Отвадили, – пустил ему вдогонку Сикорский при общем смехе.
Даже Пахомов смеялся сухим едким смехом, скаля зубы и сверкая глазами.
Теперь, когда звон произвел такое действие, Сикорский не сомневался больше, что это месть.
Он пожал плечами, сказав презрительно:
– Надо идти мириться, – и пошел к церкви.
Звон скоро прекратился, и Сикорский появился вместе со священником, который объяснил рабочим, что это не праздник, а заказная обедня.
Рабочие согласились идти на работу, и все двинулись в путь, напутствуемые добродушными пожеланиями священника.
– Как вы с ним поладили? – спросил Карташев.
– Как? Сунул в зубы пятишницу, обещал позвать на молебен и дать ему две телки.
В тот же день произошла и первая встреча с полицией в лице местного станового. Он подъехал в тарантасе к Карташеву и спросил, не зная, с кем имеет дело:
– Что за люди?
По внешнему виду было действительно трудно угадать в Карташеве не только инженера, но даже и интеллигента.
Его ночная рубаха и подштанники были так же грязны, такого же серого цвета, как и белье рабочих. Дешевая соломенная шляпа поломалась, и поля ее точно изгрыз какой-нибудь зверь. На ногах вместо сапог, страшно натерших ноги, давно уже были лапти Тимофея.
– Инженеры, – ответил Карташев, – изыскания делаем.
– Где старший?
Сикорский в это время подходил уже со своими рабочими, и Карташев указал на него.
На глазах у всех рабочих Сикорский, поговорив немного, вынул двадцать пять рублей и с обычной гримасой презрения дал их становому.
Становой взял деньги, пожал руку Сикорскому и уехал.
Карташев, совершенно пораженный, пошел к Сикорскому.
– Вы ему взятку дали?
– Как видите.
– Ну, а если бы он вас за это ударил?
– Он?!
Сикорский расхохотался.
– Слушайте, даже стыдно быть таким наивным. Ведь это же полиция!
– Как же вы ему дали?
– Как дал? Сказал, что будем строить дорогу, что полиция будет получать от нас, что ему будем платить по двадцать пять рублей в месяц, а за особые происшествия отдельно, и что так как он уже тут, то пусть и получит за этот месяц. А он спрашивает: «А когда будете брать справочные цены, это как будет считаться – особо?» Пришлось разочаровывать его, что справочные цены только у военных инженеров да в водяном и шоссейном департаментах.
– Это что еще за справочные цены?
– Только по таким, утвержденным полицией, ценам ведомства эти утверждают расходы. Например, пусть доска стоит в действительности пятьдесят копеек, а если утверждена справочная цена два рубля, то так и будет. Цены эти, кажется, утверждаются два раза в год. Вот к этому времени все эти полицейские и собирают дань. Неужели вам никогда не приходилось иметь дело с полицией?
– Нет.
– Ну, будете…
– А меня он, верно, принял за старшего рабочего?
– Да, знаете, угадать в вас трудно того франтика, который две недели тому назад явился к нам в золотом пенсне, расшитой куртке и шапке с кокардой. Теперь вы жулик, форменный золоторотец.
Карташев, оглядывая себя, довольно улыбался, а Сикорский сказал:
– Ну, идите, идите…
Карташев часто старался дать себе отчет, что захватывало его, точно переродило и неудержимо тянуло к работе.
Конечно, самолюбие, желание доказать, что и он на что-нибудь годится, было на первом плане; удовлетворенное сознание, что он может работать, тянуло его дальше – он хотел достигнуть предела того, что он может, предела своих сил.
Его прежняя практика, езда кочегаром, являлась своего рода масштабом для него.
И, в сравнении с тем масштабом, ему казалось, что теперь он очень мало работает. Ведь, в сущности, все сводится к приятной прогулке по двадцати верст в день.
Могло ли это сравниться с утомительным стоянием без перерыва по тридцать два часа перед горячим паровозом, с перебрасыванием ежедневно трехсот пудов угля из тендера в топку, с работой на тормозе, утомительным лазаньем с тяжелыми резцами в руках под паровоз, с невыносимой борьбой со сном, когда исчезает понятие о дне и ночи, когда вдруг мгновенно сон сковывал его, стоявшего на паровозе, и превращал в окаменевшую статую? А это постоянное напряжение при наблюдении за исправностью паровоза, эта тряска, ослепляющий блеск топки и жар от этой топки, когда спина мерзнет от холодного ночного ветра, часто с дождем? И так постоянно: грязный, мокрый, изможденный до такой степени, что острые куски черного угля под боком и такие же под головой казались самой мягкой, самой желательной постелью, – только бы прилечь, и мгновенный, крепкий, как сталь, сон охватывал тело. Здесь он ни разу еще не чувствовал того сладостного утомления, когда хотя бы ценой жизни, но берутся несколько мгновений безмятежного отдыха.
Он удивлялся жалобам рабочих на непосильный труд и не верил им.
Но и помимо всякого самолюбия и удовлетворения, сама работа увлекала его.
Карташев объяснял это тем, что, вероятно, наследственная страсть его предков к охоте переродилась в нем тоже в своего рода охоту: линия – это тот же зверь, которого тоже надо уметь выследить по разным приметам, требующим знания, опыта, особого дарования.
Он выследил, например, в одном месте этого зверя. Пахомов, доверяясь карте, повел линию иначе, но Карташев все-таки выгадал время, успел сделать изыскание, и его направление было и более выгодное, и более короткое. И, вопреки карте, при этом не оказалось болота, а, напротив, твердые, засеянные хлебами поля. Вечером Пахомов выслушал Карташева, а на другой день утром, осмотрев его линию, согласился с ним.
Кончив осмотр, он угрюмо протянул ему руку и сказал:
– Поздравляю и предсказываю вам в будущем хорошего изыскателя, потому что основное свойство изыскателя – не верить никаким авторитетам, отцу и матери не верить, не верить картам, своим глазам, черту не верить, ничему не верить, тогда только будет уверенность, что линия выбрана правильно. А в этом все. Та экономия, которую могут дать изыскания, пред экономией самой постройки всегда ничтожна. И хорошие изыскания – это все, это основа всей постройки.
В другой раз Пахомов сказал Карташеву:
– Я не уверен, что я теперь иду правильно. Сделайте вариант мимо той деревни.
Вариант длиною был около пяти верст, и до прихода Сикорского Карташев, сделав этот вариант, успел и его и линию Пахомова пройти пикетажем, разбив и все кривые. В этот день он прошел в общем семнадцать верст и почувствовал, наконец, то блаженное состояние утомления, о котором так мечтал.
Он даже и есть не мог и, нанеся план, сейчас же завалился спать.
Что до рабочих, то, несмотря на награду по три рубля на человека, все, кроме Тимофея и Копейки, взяли расчет, хотя и оставалось работы всего на три, четыре дня.
Единственным слабым местом теперь у Карташева оставалась нивелировка. Чтобы подучиться, решено было, что обратно в город он пойдет поверочной нивелировкой, причем один день проработает с ним Сикорский, а затем он пойдет уже самостоятельно. Так и поступили. Окончив линию и связавшись с следующей партией, Пахомов уехал в город, поручив Карташеву на обратном пути сделать еще несколько мелких вариантов.
Сикорский пробыл с Карташевым только полдня и, выписав ему репера, тоже уехал.
В распоряжении Карташева остался Еремин, семь рабочих, в том числе Тимофей и Копейка, а также и старший Сикорский.
Но старший Сикорский, с отъездом Пахомова и брата, только раз лично привез провизию Карташеву.
Держал он себя при этом важно, читал нотации Карташеву, что у него много выходит и что, вероятно, Тимофей ворует у него и в конце концов, ссылаясь на то, что брат его куда-то теперь командирован и что у него вышли подотчетные деньги, взял у Карташева двести рублей. О раньше взятых ста Сикорский не заикался.
Вместо Сикорского приезжал Никитка и, подражая Сикорскому, тоже изображал из себя недовольного хозяина. Провизию он привозил все худшую и худшую, и наконец Карташев, после совещания с Ереминым и Тимофеем, сказал Никитке, чтобы он больше не возил провизии и не ездил к нему.
– Вы разве нанимали меня? Хозяин вы, что ли, чтоб мне приказывать? – нахально спросил Никитка.
– Хозяин!! – заревел Карташев, и глаза его налились кровью, а руки сжались в кулак.
Никитка не стал испытывать больше его терпенье, вскочил в тарантас и уехал. А Карташев, придя в себя, был смущен охватившим его вдруг бешенством, но при воспоминании об испуганной физиономии Никитки испытывал удовлетворение и думал: «Будет на следующий раз ухо востро держать, да и остальные видели, что ласков и покладлив я, когда хочу и когда со мной не нахальничают…»