bannerbannerbanner
На селе

Николай Гарин-Михайловский
На селе

Полная версия

– Смеяться-то, конечно, не глядя, можно, а вот как своими-то глазами поглядишь… Даве Николай приходил, грешным делом и не поверил…

Сидит Андрей Калиныч на завалинке, смотрит на свои дрова, что тут же на улице сложены, ровно и не видит шабра. Снял шапку Михайло Филиппыч, поклонился.

Тряхнул головой Андрей Калиныч.

– Откуда бог несет?

Остановился Михайло Филиппович, почесал затылок, подошел к Андрею Калинычу и рассказывает про Николая.

– Вон ты все: какая нужда? А как своими глазами-то увидишь…

Оборвался Михайло Филиппыч, а у Андрея Калиныча словно лихорадка:

– Сжал мужик в ногтях блоху, говорит блоха: «Сила бы во мне – землю подняла бы…»

Замолчал, стиснул зубы Андрей Калиныч, смотрит, смеется стеклянными глазами.

– Гордо-о-сть! на вот тебе… Бог наказал, – «я в обиду не дам»!.. Гордо-о-сть… Тебя господь наказал, ты и терпи… а во мне против бога силы нет… Нет силы, нет…

Ерепенится Андрей Калиныч, елозит, костылем в снег тычет.

Глядит Михайло – уж идет Николай с мешком… Эх, хоть бы погодил… Увидал Николая и Андрей Калиныч, – затрусился, вскочил и заковылял в избу.

Чего-то стал говорить Михайло Филиппыч: и не слушает, стиснул зубы, боль ровно, а то и вправду, может, боль, машет рукой:

– Иди…

Стукнул калиткой… Посмотрел Михайло Филиппович, а у самого на душе неспокойно: отец да дед наживали ему, а он выгребает… немного уж и осталось… семья невелика – жена да сынок, а все-таки… в возраст придет сын – корить станет… Э-эх, а как откажешь?!

А Николай стоит с мешком, ждет, как опять пойдет Михайло Филиппыч, чтобы следом за ним идти. Смотрит на Михаила Филиппыча – сейчас хлеб будет… а как раздумает дать? Ох, хоть в гроб ложись… гонит Николай веселую надежду, а она рвется, вперед забегает: согнулся Николай, словно поменьше ростом охота стать, – ровно украсть что собрался.

А Андрей Калиныч уж в избе, в окно глядит да зубами только от злости поскрипывает, мысли Николая, как в книге, читает:

«Вот, дескать, думает, дурака нашел… И сам, поди, не верит».

Пошел дальше Михайло Филиппыч… Как сквозь строй идет.

Вон выглядывает и Иван Васильевич из лавки:

– Михайлу Филиппычу.

Снял шапку Михайло Филиппыч.

– Откуда бог несет? – пытает Иван Васильевич.

– В одолжение, – нехотя оправдывается Михайло Филиппов.

– Доброе дело, доброе дело… – Будто и ласково говорит, а словно углей подсыпал Михайле Филипповичу: чуть не бегом пошел Михайло. Иван Васильевич прирос и глядит ему вдогонку маленькими масляными глазками, – уши торчат, как у мыши летучей, лицо длинное, лошадиное, оскабилось, зубы белые большие, как жемчуг, во рту.

Зашел во двор Михайло Филиппыч, а немного погодя несет уж Николай куль муки. Смотрит ему Иван Васильевич в глаза, в самую глубь проникнуть охота, – делает не то Николаю, не то сам себе лукавое веселое лицо… Чуть-чуть усмехнулся Николай, отводит глаза и спешит пройти мимо.

– О-ox… – взасос тихо тянет Иван Васильевич и приседает даже.

Не вытерпел и Андрей Калиныч: уж ковыляет к Ивану Васильевичу, а тому еще веселее: вот оно когда на досуге настоящая потеха пойдет. Издали еще дергает Андрея Калиныча, тычет вдогонку в спину уходящему Николаю, тычет и рукой и костылем;

– Видал?!

Смеется Иван Васильевич;

– Середи бела дня…

– Волоком волокут!! Тьфу!..

Уж и хозяйка Михаила Филиппыча, человек безучастный к делам, и та попрекнула, увидав, как муж наградил Николая.

Руку за руку заложила:

– Опять!.. Этак все добро растащат… давай им, пожалуй…

Сдвинул только брови Михайло Филиппович и молчит.

Шатается тенью по селу Устинья: не подаст ли кто. Натолкнулась на Драчену. Стоит перед ней серая да надутая Устинья. Надуешься, когда муж бросит с семью ртами. Шляется, проклятый, и горя ему мало, хоть пропадай здесь у пустого стойла.

– Ох, Устиньюшка, погляжу я на тебя, как господь-то еще терпит…

Вытирает рукавом слезы Устинья.

Прибрела старая Фаида, ветром качает, оглядывается, словно ищет, кто б ей напомнил. Вспомнила: Лизарка-сынок.

– У меня-то вот один, и то скружилась…

Качает головой, сама с собой говорит:

– Пятнадцать лет по чужим людям. Муж-то помер, бросил нас, году не было сыночку. Ему-то ладно в могиле лежать – потолкись-ка тут на божьем свете в холоде да голоде…

Смотрит Фаида туда, на пригорок, на ряд мирных покосившихся крестов, туда, где лежит так беспечно бросивший ее муж, и укоризненно качает головой.

– Бывало, махонький сынок-от, сидим в избе с ним, а изба не топлена… «Холодно, маменька». – «Холодно, сыночек, холодно». – «Что нам, маменька, счастья нет?» – «Будет, говорю, сыночек». Пойду посбираю по селу: «Вот и нам господь послал, сыночек». А тут увидал, что Матрена своего ладит в ученье: отдай да отдай и его… «Эх, сыночек, наше ли дело ученье?» Пла-а-чет… Пра-а… Охота в ем… Забо-о-тливый…

Толкует Драчена с Устиньей, качает головой Фаида: слышит, сказывает Драчена, начальник насчет хлеба приедет дарственного… Вот, может, и дадут еще, может, даст господь, и протерпим зиму… Лиха беда зиму перебиться, а там по весне хотя корешки на выгоне рыть станешь – зиму-то вот только… Насчет дарственного приедет же… идти Лизарке сказать, а то в город наладил. А куда пойдет? Пятнадцатый годок всего: ребенок!

Галдит народ на сходе: начальство новое приедет, николи его не видали, еще какой такой он и есть, насчет, вишь, хлеба жертвенного изъяснять будет. Слышь, кто в запашку пойдет, тому и хлеб. Какая такая запашка? Никто и не слыхал.

– Вот такая… ввяжись только, – хуже крепости укрутят.

Беднота не то что в запашку: хоть в неволю. Богатый и средний крестьянин упираются.

– Какая еще тут запашка? – кричит, топыря короткие руки, маленький сбитый Иван Евдокимов, – триста ртов – сколько тут хлеба надо, чтобы прокормить: «тысци»! Сколько тут земли надо засеять, чтобы вернуть их? Две части отойдет: сами на чем пахать станем?

– Так ведь, слышь, по малости – сажень-две на душу.

– Так это чего ж будет? Забава, время проводить. Не может быть этого: из чего народ-то маять?! Если уж разве для затяжки только, вроде того что на первый случай, а там попался и сиди… Так это тоже надо понимать: укрутишься – локоть близок будет, да не достанешь.

– Это как же сейчас, – пытает Степан, – каждый за себя?

– Держи карман, – трясет шапкой старенький, маленький Гурилев.

Боком повернулся, пальцем тычет и поясняет:

– Круговая порука, понимаешь ты: тридцать там, сколько ли десятин вспахать, засеять, убрать… вот их и представь с общества…

– А их, безлошадных, половина?

– Ну так вот…

– Ловко.

Смотрят безлошадные на лошадных, а те друг на дружку.

– Так ведь… старики, – уминается Николай Исаев, – там кто жив будет, а сейчас кормить станут… Как же иначе? У меня одиннадцать ртов – чего ж мне с ними делать? У тетки Устиньи – вон муж где пропадает – семь ртов… да мало ли? Чего же делать с ними?

– Мы, что ль, причинны тому, что у вас ртов столько?

– Не причинны, так ведь как же?

– Вот те и как же.

– Да я вот, – орет Павел Иерихонская труба, – и безлошадный, да сам не желаю на запашку, сам себе голова: что там еще хлопотать за других.

– В мошне-то сотню носишь… спишь с ней… тебе и ладно, – огрызается Николай.

Иван Васильевич тут же на сходе: подойдет кошкой с одного бока, послушает – с другого зайдет. Запахнется в черный, сукном крытый тулуп, кивает головой и усмехается. Подошел к Гурилеву.

– Казна за земство, – земство за мужика хватается… Опасается, как бы платить не пришлось – мужичок-то лошадный и тяни земство да безлошадного…

Поднял брови, палец и кивает головой.

– Этак…

– Верно! оно самое и есть, – подхватил Иван Евдокимов. – Работа на людей выходит… Много вас найдется охотников…

Беднота ца Ивана Васильевича налетела. Николай так и рвется:

– Ты-то еще чего тут? Твои какие тут права? Пустили миром: дом купил, кабак открыл…

– Мой, что ль, кабак?

– В твоем доме… Мир приговор поставил закрыть кабак, а ты что ж?

– Ну вот взял, да открыл.

– Открыл?! можно это?

– А нельзя, так закрой.

– Ну, что пустое… Усадьба-то его не на мирской.

Иван Васильевич повернулся к Николаю.

– Слышал? Ну так вот сперва узнай, а там и ори… хоть глотку перерви… Я, что ль, против запашки иду? Что денег не найдется за две сажени уплатить? Найдется: экое горе! Если говорю, так из-за того, чтоб всем не обидно было… Может, и закона такого нет еще, чтоб в запашку неволить… Может, от царя-то приказ так давать, безо всякого… Понимаешь ты это? Может, поглядят, поглядят да и так станут кормить… Орет, с цепи сорвался…

– Если приказ есть, так когда не станут… Постращают и станут, – говорит Евдоким.

– Так ведь была бы сила ждать…

– Ну так ты-то чего? – обернулся Павел к Николаю, – Михайло-то Филиппыч дал тебе?

– Дал, так ведь…

– Так ведь… Ну и можешь ждать: поспеешь крутить мир в такое дело, которого не видать сейчас, что, да к чему, да как… Может, и сам еще спасибо скажешь.

– Известно, пождать пока что, – согласился сонный Евдоким.

А начальство уж катит: кто куда, расползлись, как тараканы, крестьяне со схода. Бросился старшина к старосте.

– Ты что сидишь? сход наряжай…

– Поспеет…

– Ну так как же? гони десятских.

Вылез из саней начальник. Молодой из военных.

– Скорей, скорей.

Опять ползут старики на сходку, мимо начальства идут, – кто подойдет к сходу, шапкой тряхнет, рукой притронет:

– Мир вам, старики…

Мотнут головой старики и опять ждут да глядят туда к речке, откуда бредет народ.

– Эх! вот у вас всё так, – говорит в нетерпении начальник, – пока соберетесь, да пока надумаетесь, да пока почешетесь…

Кто глазами вскинет, а кто и не глядит, только головой трясет.

 

– Ну, скорей же… Не можешь прибавить ходу? Идет…

Начальник показал, как идет подходивший Евдоким.

Замигал рыбьими глазами Евдоким, тряхнул своей остроконечной шапкой и спрятался поскорее в толпу.

Собрались, наконец, все.

– Земское собрание постановило оказать помощь тем селам, которые заведут у себя общественную запашку. Каждый там, сколько придется на душу, должен обязаться пахать, сеять и в общественный амбар ссыпать: из этого хлеба и долг будет погашаться. Это милость большая, и я вам советую согласиться.

Молчат старики.

– А как, за круговой порукой? – спрашивает Павел.

– А у вас что ж есть без круговой?

– А землю откуда?

– Из мирской, конечно.

– Из мирской станем брать, сами на чем сеять будем?

– Да тут много разве земли? Две-три десятины…

– А с двух-трех десятин чего возьмешь? До урожая этакую ораву в триста ртов прокормить, тут «тысци» нужны…

– Ну да, уж это не ваше дело…

– Так…

– Ну, а который, к примеру, безлошадный, – чем он вспашет?

– Лошадный вспашет безлошадному, а тот сожнет ему.

– Пахать людям станешь, тебе кто вспашет?

– Да ведь тут много ли?

– Тут немного, там немного, – лошаденка-то одна.

– Ну наймет за деньги.

– Нанималок дай, – пустил кто-то из задних рядов.

– Кто там?

Потупились все в землю и молчат.

– Ты сказал?!

– Не я сказал.

– Врешь ты, – я вот тебя на три дня в кутузку посажу: если не умеешь понимать, когда говорят с тобой по-человечески, я с тобой и иначе могу поговорить.

Снял шапку сперва виноватый, сняли один за другим и старики.

Говорил, говорил, отошел, наконец. Опять ласковый.

– Надевайте шапки. Не худому учить пришел… Всё по-своему, по-своему – дошли до хорошего! Пьянство, лень…

– А хочешь, я тебе лошадок да коровок подарю? – выскочил вдруг Исаев старик.

– Брысь!

– Куды ты! – накинулись на него ближние, оттащили и объяснили, что безумный.

Иван Васильевич с своими оттопыренными ушами, масляными глазками впился в начальника:

Рейтинг@Mail.ru