Er war ein Dieb,
Sie war…
H. Heine[9]
Ресторан, к которому привез Наташу Гастон Люкэ, оказался совсем близко за Сеной. Он занимал небольшой двухэтажный домик, весь окруженный стеклянной верандой, изукрашенной гирляндами и цветными фонариками, весь пылающий, как бенгальский костер, среди темных тихих домиков пригорода.
Глухие удары оркестрового барабана доносились на площадь, всю уставленную автомобилями.
– Вот здесь будет уютно! – сказал Гастон, когда Наташа отпустила шофера.
Внизу помещался бар. Наверху – ужинали, пили и плясали. Еле нашелся свободный столик.
На маленьком пространстве, уделенном для танцев, давя друг друга ногами и локтями, колыхались голые спины, голые плечи, распаренные лица.
Оркестр вела дама-пианистка, вела мастерски. Смеялась, выкрикивала английские словечки, гримасничала, хлопала по боку пианино. Гладко зализанная остролицая голова с локонами, вылезающими из-под ушей, делала ее похожей на веселую борзую собаку.
В каше танцующих выделялся негр, выкидывавший какие-то особые коленца, не очень красивые, но всегда неожиданные. Одет негр был грязновато, и Наташу удивило, что он, пристально посмотрев в их сторону, весело мигнул Гастону. Странное знакомство.
– Вы знаете этого негра? – спросила она.
– Нет, – ответил тот как-то испуганно.
– Мне показалось, что он вам поклонился.
Гастон покраснел:
– Это вам показалось. Он просто так ломается. Он, наверное, в вас влюбился.
– А скажите, вы давно знаете Шуру?
– Шуру? Какую?
– Танцовщицу.
– Да… то есть я видал ее очень часто… раза два.
Попробовали танцевать, но в этой давке трудно было двигаться.
Негр, вытягивая шею, следил за ними. Он все время танцевал с молоденькой блондинкой, выламывая ее в разные стороны. И нельзя было разобрать, танцует он или просто дурит.
– Здесь ужасно душно, – сказала Наташа. – Пора домой.
Гастон встревожился:
– Посидим еще. Я вам сейчас принесу чудесный коктейль. Здешняя специальность. Вы только попробуйте. Умоляю вас! Я сейчас принесу…
Он стал пробираться между танцующими.
Наташа вынула зеркальце, пудру, подкрасила губы. Заметила на платье пятнышко от вина и очень встревожилась. Платье принадлежало «мэзону» и было надето на нее, чтобы демонстрировать его в Довилле во время обеда, не состоявшегося из-за ссоры Вэра с мосье Брюнето. Из-за этого пятнышка могут быть неприятности, особенно если патронша будет в дурном настроении.
«Ну сейчас не стоит об этом думать. Надо веселиться».
Именно «надо веселиться», подумала она, и тут же почувствовала, что вовсе ей не весело, а только беспокойно, тревожно и пора все это кончить. Богатой англичанкой она себя не чувствовала, поддерживать это недоразумение было бессмысленно и скучно. Подозрительный Гастон оказался глупым и мало забавным.
Она стала искать его глазами и увидела за дверью, у лестницы, ведущей в бар. За его спиной стоял негр и, скосив глаза вбок, что-то говорил, нагнувшись близко, очевидно шептал.
«Значит, он знаком с этим негром?»
Потом оба скрылись, должно быть, спустились в бар.
Толпа танцующих немножко поредела. С улицы доносилось жужжание пускаемых в ход моторов.
Наташа открыла сумочку, чтобы отобрать деньги для такси. Подкладка оказалась мокрой: флакон духов раскупорился, и перчатки, платок и даже деньги оказались в зеленых пятнах от полинявшего зеленого шелка пудреницы.
– Ну вот, попробуйте! – раздался голос Гастона.
Он нес, улыбаясь ямочками рта, два бокала оранжевого питья с торчащими из него соломинками. Один бокал поставил перед Наташей, из другого, выбросив соломинку, хлебнул большим глотком, зажмурил глаза и засмеялся:
– Чудесно!
Наташа попробовала коктейль. Да, вкусно и даже не очень крепко.
Оркестр играл «Ce n’est que votre main, madame»[10].
И вдруг Гастон, все смеясь и заглядывая ей в лицо, стал подпевать чуть-чуть хриплым, чувственным и странным голосом:
– «Madame, I love you!»[11]
Он наклонился близко, и Наташа чувствовала запах его духов, душный, глухой, совсем незнакомый и очень беспокойный.
«Если любить его, – подумала она, – то от этих духов с ума сойти можно».
– А ведь вы разговаривали с негром? – сказала она, слегка от него отстраняясь.
– «And I will never in my life forget you»![12] – напевал он, не отвечая.
He слышал? Или не хотел ответить? Да и не все ли равно.
– Коктейль вкусный. Как он называется?
– Я знаю очень много вкусных вещей, – отвечал Гастон. – Мы как-нибудь поедем с вами на один островок… довольно далеко. Там одна малаечка что-то вам покажет, чего у вас в Англии совсем не знают.
– Странный вы человек, Гастон Люкэ. Скажите мне, чем вы вообще занимаетесь?
– Вами. Я вами занимаюсь.
Он взял ее руки и, смеясь, поднес к губам.
И тут она обратила внимание на его пальцы. Они были грубые, с маленькими плоскими ногтями, хорошо отделанными, но некрасивой формы. Но главное уродство, пугающее, как смутное воспоминание о каком-то страшном рассказе, – был далеко отставленный, несоразмерно длинный большой палец, почти доходящий до первого сустава указательного.
«Рука душителя», – подумала Наташа и все смотрела и не могла отвести глаз, но смотрела исподтишка, словно, если он заметит, что «узнан», тут и произойдет нечто ужасное, чего она не знает и представить себе не смеет.
Он поднял бокал и сунул ей в рот соломинку:
– Ну, еще! Ну, еще! Вкусно! Весело! Чудесно!
И беспокойный запах его духов вошел в нее как хлороформ, против которого каждый усыпляемый инстинктивно борется и которому сладко и безвольно покоряется, когда почувствует, что нет уже для него в жизни другого дыхания, кроме этого, нежеланного, единственного, блаженного.
– У вас странные руки! – говорила Наташа и почему-то смеялась. – Я очень устала. Я сегодня ездила в Довилль.
Ей хотелось рассказать ему обо всем, чтобы вместе посмеяться над недоразумением с «богатой англичанкой». Но говорить было лень. От крепкого коктейля билось сердце, кружилась голова и начинало тошнить.
Она вспомнила, что не обедала, что в ресторане только выпила шампанского.
– Надо скорее домой.
Она приподнялась, но сейчас же опустилась на стул и чуть не упала. Цветные лампочки закачались, зазвенело в голове… Глаза закрылись, тошнота сдавила горло.
«Гук! Гук! Гук!» – глухо гукало что-то, не то барабан оркестра, не то ее сердце. Должно быть, сердце, потому что больно было в груди…
– Ну что вы! Что вы! – говорил взволнованный голос.
Это Гастон. Милый мальчик!
– Даме немножко дурно. Коктейль был слишком крепкий.
Кому он говорил?
Наташа с трудом открыла глаза.
Негр!
Негр стоит около ее столика. Вблизи он маленький, с серыми, брезгливо распущенными губами. Невзрачный. Лакейчик!
У него в руках Наташин пустой бокал.
– Тогда не надо больше пить. Я унесу коктейль, – говорит он и уносит пустой бокал.
– Попробуйте встать, – говорит Гастон. – Здесь есть комнатка. Вы минутку полежите, и все пройдет.
Он ведет ее. Ноги у нее движутся странно легко, но пола она не чувствует. Глаза не смеет открыть: чуть приоткроет – все зазвенит, закружится, и удержаться на ногах уже нельзя.
– Даме дурно! – слышится голос Гастона.
– Сюда, сюда, – отвечает кто-то.
Ее несут.
Потом она чувствует упругое прохладное прикосновение к затылку и правой щеке, такое знакомое, простое, спокойное.
Мелькнули в глазах ярко-желтые бусы, длинной бахромой падающие откуда-то сверху, и жуткое, смертельно бледное, почти белое женское лицо с квадратно сложенным твердым полотенцем на голове.
Потом острый, тонкий звон.
Потом… ничего.
Сон без снов…
И вот – шорох, шепот.
Что-то чуть-чуть пощекотало шею…
Наташа с трудом открывает глаза и не совсем понимает тот сон, который вдруг видит.
Снится ей розовый туман, снится негр. Он нагнулся над чем-то, что лежит на ночном столике… И еще кто-то спиной к ней, и она не видит его лица. Негр распялил губы брезгливой гримасой, что-то злобное сказал, звякнул чем-то…
– Шют![13] – шепнул другой и быстро обернулся. И вдруг отчаянно, почти громко воскликнул:
– Она смотрит!
Лицо его Наташа не видела. Розовый туман не был неподвижен. Он плыл, мерцал… Мелькнуло ослепительно бледное женское лицо, с белым квадратным полотенцем на темени… Большая теплая рука легла на глаза Наташи… Но она все равно больше не могла бы смотреть. Шум, звон, плещущие искры заполнили мир, и тяжелые веки опустились прежде, чем закрыла их эта рука. Последнее, что почувствовала она, – был запах странных духов, как будто уже знакомых, таких душных, сладких, блаженных, что, теряя сознание, она улыбнулась им как счастью.
– Qui est-ce votre père spirituel?
– Le chevalier de Casanova.
– Un gentilhomme espagnol?
– Non, un aventurier benitien.
Sonate de Printemps.Valee Inclan[14]
Какая бывает чудесная жизнь!
Две дамы в малиновых платьях, длинных, твердых, широких, танцуют, жеманно подобрав юбки пальчиками. Под малиновым кустом сидит малиновый пастушок и играет на дудочке…
Чудные, кудрявые, малиновые облака… А за ними малиновая лодочка, и в ней мечтательная дама в малиновом платье. Она опустила руку в воду. А перед ней малиновый кавалер в завязанных бантами подвязках читает что-то по книжечке.
Какая счастливая жизнь!
Подальше на островке два барана… Еще дальше – снова пляшут пышные дамы под свирель пастушка…
Закрыть глаза и потом посмотреть повнимательнее.
Теперь все ясно. Это не жизнь. Это просто обои.
Наташа повернула голову и увидела прямо перед собой лицо сегодняшней ночи: ослепительно белое женское лицо.
Оно было меньше, чем казалось ночью, и принадлежало гипсовому бюсту итальянки, украшавшему камин маленькой уютной комнаты со спущенными розовыми шторами, с розовым абажуром в желтых бусах на висячей лампе и на лампочке ночного столика. Кто-то засмеялся за стеной, и веселый женский голос быстро что-то затараторил.
Послышался звонок, мелкие шаги за дверью. Живой разговор. Все было так просто, как во всех маленьких отельчиках. Совсем не жутко. Наташа приподнялась и увидела, что лежит в платье, в сверкающем вечернем туалете, «креасион» мэзона «Манель»[15].
Это было первое, что она ясно поняла. Она лежит в вечернем платье. Она смяла чудесное вечернее платье, которое должна сдать в полном порядке.
От этого профессионального шока в усталой, одурманенной голове мысли задвигались – вспомнился весь вчерашний день, поездка в Довилль, шампанское в ресторане, Гастон, вечер, негр.
– Я напилась?
И вдруг вспомнились ночь, негр, шепот:
«Она смотрит!»
Рука…
Наташа опустила ноги с кровати. Голова слегка кружилась.
Что они смотрели на столике – негр и тот, другой?
На столике лежали ее розовый жемчуг и сумочка. Больше ничего. Может быть, негр думал, что жемчуг настоящий, и хотел обокрасть ее?
И вдруг она спохватилась.
Где манто?
На манто был дорогой мех!
Украли!
Она вскочила.
О-о-о! Вот это действительно было бы ужасно!
Чуть не плача, обошла она комнату.
– Слава богу!
Манто завалилось между кроватью и стеной.
В дверь постучали, и, не дожидаясь ответа, в комнату заглянула приветливо улыбающаяся пожилая горничная в белой наколке.
– Мадам уже встала? Мадам хочет кофе?
Она подбежала к окну и отдернула занавески.
– Я сейчас принесу.
Из окна видны были площадь, трамвай, набережная. Все такое простое, обычное. И горничная так приветливо улыбалась. Ничего, значит, особенного не произошло. А уж одну минуту мелькнула у нее мысль – не подсыпали ли ей чего-нибудь в коктейль… Может быть, даже и негр не приходил ночью… И все это был сон.
Горничная принесла кофе с круассанами.
– У вас много жильцов? – спросила Наташа.
– Да, с субботы на воскресенье многие здесь ночуют. Приезжают танцевать и остаются.
Наташа спокойно выпила свой кофе.
Хорошо, что сегодня воскресенье. Она успеет к завтрему привести платье в порядок.
Подошла к зеркалу, достала из сумочки пудру и карандаши. В другом отделеньице, куда она прятала духи, платок и деньги, были только духи и платок. Три стофранковых билета, оставшиеся от денег, присланных мосье Брюнето в ресторан, пропали. В ресторане она их потерять не могла, потому что помнила, как здесь, в дансинге, заметила, что мокрая подкладка подкрасила их зелеными пятнами. Значит, они пропали здесь.
Она открыла еще раз отделение, где были карандаши и пудра, и нашла полтораста франков, смятые комочком. Это были ее собственные деньги, которые она везла из Довилля.
Итак, все-таки ее обокрали. Кто? Негр? Гастон? Или тот, другой, чьего лица она не видела? Да ведь это, пожалуй, и был Гастон…
Жалко было денег.
Вот и повеселилась «богатая англичанка»! Значит, и им тоже несладко живется. Хорошо еще, что не задушили. Надо будет нарочно пойти когда-нибудь на Монмартр, в тот ресторан, и посмотреть этому Гастону прямо в глаза.
Какой от этого будет толк, она себе ясно не представляла. Спросить про деньги все равно не решится…
Из трамвая выпрыгнул элегантный молодой человек и стал переходить площадь. Приблизившись к отелю, он поднял голову и обвел глазами окна.
– Гастон!
Гастон. И шел, очевидно, сюда, в отель. Как же он осмелился?..
Она накинула свое чудесное манто и вышла в коридор. Гастон поднимался по лестнице.
В полутемном коридоре плохо видно было его лицо.
– Как я рад, что вы встали, – радостно сказал он. – Я ужасно беспокоился. Все думал, что это, может быть, от коктейля вам стало плохо. Но ведь все прошло? Правда?
«Горничная могла стащить деньги», – быстро решила Наташа и протянула Гастону руку.
У него были мягкие свежие губы, и он так ласково держал ее за руку.
– Мы непременно здесь позавтракаем! – сказал он. – Я специально для того и приехал, чтобы угостить вас уткой с апельсином. Это здешняя специальность. Посидим на балкончике, посмотрим на публику и чудесно позавтракаем. А потом я вас сам отвезу домой.
– Какой противный вчера был негр, – вдруг вспомнила Наташа.
– Негр? Негр дрянь: он остановил меня, когда я вчера шел вам за коктейлем, и болтал какую-то ерунду, что вы не англичанка, и всякий вздор. Я его оборвал сразу. Он совсем дрянь. С ним не надо кланяться.
– Да я и не собираюсь.
Они вышли на веранду, где уже начался завтрак.
Чудесный солнечный июньский день такой был веселый, радостный, будто сам смеялся.
Прошла какая-то экскурсия, вероятно общества приказчиков, с трубами и барабанами, украшенными вялыми цветами. Приказчики приостановились и дикими звуками исполнили марш из «Фауста», которого почти никто из слушателей не узнал.
По реке широким лебедем проплыл белый пароход…
«Сказать про деньги или не сказать? Жулик он или не жулик?» – думала Наташа, глядя на розовое, свежее лицо Гастона, на его детскую улыбку с ямочками и смеющиеся ясные глаза.
– Я знаю, о чем вы думаете, – сказал Гастон. – И отвечу вам прямо «да».
Наташа смутилась.
– О чем же я, по-вашему, думала?
– Обо мне.
– Но что именно?
– Ага, значит, признались, что обо мне. Мне только этого и надо было. Так вот, повторяю снова – «да». И прибавлю – «безумно».
«Какой он, однако, слава богу, болван», – облегченно вздохнула Наташа.
Но с ним, с болваном, было весело. Жизнь делалась забавнее и занятнее, если смотреть на нее вместе с веселыми глазами Гастона. Днем тягучие и душные его духи чувствовались меньше, легче, не беспокоили и не тревожили.
– Вам нужно чуть-чуть желтее розовое для щек. О, нет, только не «мандарин»[16]. Есть такой. Я вам привезу. И ногти чуть-чуть розовее и непременно длиннее. Ваш жанр должен быть всегда немножко «чересчур». Понимаете? Надо непременно выработать жанр. Вы только никогда не подходите к испанке – шаль, гребенка… Это к вам очень пойдет, но сразу сделает банальной. Золотые ногти? Это вам бы пошло, если бы их никто не носил, а вы сами бы выдумали. А теперь уже нельзя. Вы должны быть всегда особенной. Я для вас все придумаю.
Он был страшно мил.
Подали счет.
Он взял ее руку и несколько раз поцеловал мягко и ласково.
Потом вынул две стофранковые бумажки и сунул их под сложенный на тарелке счет.
На уголке бумажки, торчавшем из-под счета, Наташа ясно увидела зеленое пятно.
Все что угодно… но уже не вор, не вор окончательно, ибо, если бы вор, то, наверное, бы не принес назад половину сдачи, а присвоил бы и ее…
Ф. Достоевский.«Братья Карамазовы»
Гастон остался растерянный и искренне удивленный, когда Наташа, холодно отказав ему в просьбе проводить ее, села одна в такси.
«Украл? – думала она. – Ясно, что украл. Но почему же так беспечно вынул эти деньги при мне? Или потому, что не знал, что на них моя зеленая отметина? И еще – почему если украл, то не скрылся, а, наоборот, сам пришел и на меня же эти деньги истратил?»
Что он все время бестолково и глупо врет – это было ясно. Но врет как-то по-мальчишески, так что если поприжать его, то, наверное, сразу засмеется и признается. Кто он? Что за человек? Пожалуй, надо было бы рассказать ему о том, что деньги пропали. Решиться, да так, как в прорубь головой. Да, впрочем, никакой и проруби не вышло бы, отоврался бы как-нибудь…
На другой день, в унылый дождливый понедельник, в мастерской мадам Манель настроение было сгущенно-электрическое, как перед грозой.
Манекен Вэра отсутствовала. Была больна. Мосье Брюнето зарылся с головой в счетные книги. Сама мадам не показывалась, только развила усиленную телефонную деятельность. Через дверь ее бюро доносилось непрекращаемое «алло-алло». Это был безошибочный признак дурного настроения.
Клиенток было мало. Понедельник – день тихий.
Наташе пришлось показывать на себе купальные костюмы. Показывать их надо не так, как обычные салонные или спортивные платья. На все нужна своя сноровка.
В салонном платье манекен идет маленькими шажками. Если на ней юбка с оборкой, делает быстрые повороты, чтобы оборки «жили, играли». Если широкий рукав – приподнимает руку.
Пройдясь полукругом, манекен обыкновенно отходит в глубину комнаты и оттуда, не оборачиваясь, решительно и смело идет прямо на клиентку. У некоторых манекенов этот последний маневр принимает иногда чрезмерно вызывающий характер. Одна простая русская душа, любуясь мадемуазель Вэра, на этом маневре даже струсила.
– Ой, батюшки, – всколыхнулась она. – Чего же это она так? Ну прямо точно в морду дать хочет!
Спортивные платья показываются юно, свежо, по-мальчишески. Уперев руку в бедро, поджав живот.
Купальный костюм требует купальных поз, сжатых колен, откинутой фигуры.
Наташа сидела в душной комнате, где кроме нее вздыхали, потели и переодевались шесть молодых женщин в одинаковых телесно-шелковых чулках и казенных золотистых туфлях, которые ко всему подходят.
Двери в коридор были открыты, но сновавшие там рассыльные мало смущали голых красавиц. Профессиональная привычка, шокировавшая только новеньких, и то недолго.
День шел нудный, тягучий, и ничто не мешало бестолковым переборам в Наташином мозгу.
…Если вор, то почему пришел, почему украденные у меня деньги на меня же истратил?..
…Почему наврал, будто негр говорил, что я не англичанка? Чтобы выпытать, кто я? Но ведь он же ни разу и не спросил об этом.
…Во всяком случае, думать тут нечего. Денег не вернешь, а от этого темного типа подальше.
И конечно, лучше бы не думать и от темного типа подальше, но одна из голых девиц, влезая в пеструю турецкую пижаму с заходящим солнцем на пояснице, вдруг запела:
– «Ce n’est que votre main, madame»[17].
Это то, что напевал Гастон. Он напевал по-английски:
– «J kiss your little hand, madame»[18].
Голос у него был чуть-чуть хриплый, странный, очень чувственный. И ямочки у рта смеялись, и глаза смеялись и говорили: вот какая забавная штука! Вот попробуй-ка не почувствуй моего хриплого голоса! Ага! Вот и попалась!
Она охватила спинку стула и опустила лицо в мягкую душистую складку согнутой руки.
От этого телесного нежного ощущения и от тихого напева «той» песенки ей стало так невыносимо беспокойно, что она чуть не застонала.
– Нужно все это разузнать, иначе я не успокоюсь.
Но пойти на Монмартр было совсем немыслимо. Спросить у Шуры, танцовщицы, что она о нем знает? Но где достать адрес Шуры? Монмартр вычеркивается. Пойти разве к баронессе?
Баронесса фон Вирх, или попросту Любаша, когда-то училась пластическим танцам и с тех пор поддерживала знакомства в балетном мире. Особенно во время междуцарствия, то есть когда она оставалась без богатого поклонника, ее всегда тянуло в богему. И как раз дня три тому назад Наташа слышала от мосье Брюнето, что баронесса не оплатила уже три счета. Значит, дела в упадке и богема в моде. Можно узнать о Шуре.
Le fleuve ne suit pas d’autre voie que la sienne.
Paul Fort[19]
Баронесса фон Вирх была самая настоящая баронесса, вышедшая замуж еще до войны за молодого представителя богатого дворянского рода барона Григория Оттоновича фон Вирха. Прошлое баронессы до Вирха, как история мидян, было «темно и непонятно». Говорили, будто она была несколько раз замужем, начала свою карьеру хористкой, а так как в точности никто ничего не знал, то и врал о ней каждый в соответствии своего к ней отношения.
Возраста ее не могли определить даже приблизительно. И скрывался он тщательно.
По этому поводу рассказывали забавный анекдот (который, впрочем, относили иногда и к другим интересным дамам).
В период бегства из пределов Совдепии и хлопот о пропусках большевики опрашивали Любашу. Спросили, между прочим, о ее возрасте.
– Ну, это дудки, – решительно ответила она. – Этого вы от меня никогда не добьетесь. Можете, если хотите, расстреливать.
На вид ей было не больше тридцати, тридцати пяти. Но кто-то, человек как будто достоверный, клялся, что у нее в Харькове сын большевистский комиссар.
Говорили также, что у нее замужняя дочь и взрослые внуки. Вообще – говорили много.
В эмиграции барон за бедностью и полной ненадобностью стушевался. Где-то что-то работал весьма неопределенное. То заведовал чьим-то образцовым курятником, то коптил рыбу, то точил гайки в граммофонной мастерской, то служил как chef de reception[20] в русском ресторане. У жены появлялся редко, и почти никто из баронессиных завсегдатаев с ним не встречался.
Но отношения у супругов сохранились хорошие, товарищеские, и если условия сложного баронессиного быта позволяли, а печальные условия барона того требовали, то он иногда водворялся на несколько дней в ее элегантном особнячке. Ему стелили на диване, и он, как собака, целый день так и сидел на этой подстилке.
В Париже баронесса известна была под именем Любаши, к ней относились хорошо и успехам не завидовали, вероятно, потому, что ее ослепительная красота давала ей право на всякие радости жизни и на всякие пути к этим радостям.
Но забавнее всего, что среди подруг она считалась умной женщиной, тогда как если надо было бы установить незыблемую единицу, так сказать, исходное мерило глупости, то лучше и определеннее Любаши найти было бы невозможно. Говорили бы:
– Глупа, как две Любаши.
Или:
– Чуть-чуть умнее Любаши.
Это не значит, что она была образец глупости какой-либо исключительной. Нет, глупость ее была именно явлением той божественной пропорции, классически цельной и полной, какая в науке может быть взята за единицу.
Но считалась она умной, вероятно, потому, что строила свою жизнь на четырех правилах арифметики. Два из них – сложение и умножение – считала хорошими и к ним стремилась. Два – вычитание и деление – устраняла всеми силами. А силы были большие, и все в ее красоте.
В Париже Любаше устроиться удалось не сразу. Барон жерновом на шее тянул ее книзу. Приходилось выкручиваться. Была продавщицей в модной мастерской, но иностранных языков не знала и карьеры не сделала и ушла, прихватив мужа хозяйки.
Стала учиться пластическим танцам, выступила несколько раз в ночном ресторане и ушла, прихватив богатого американца.
– Умная баба, – говорили о ней приятельницы. – Вот как надо жить.
Но урок этот мало кому шел на пользу. Большинство Любашиных приятельниц и без этого урока старались устраивать жизнь по четырем правилам арифметики, но, не имея главного слагаемого – ее чудной красоты, – проваливались.
Знал ли о ее похождениях барон? Этот вопрос вначале интересовал многих.
Трудно было ничего не знать и не понимать, видя ее жизнь, туалеты, квартиру, автомобиль.
– Ведь эдакий дурак!
– Дурак-то он дурак, а, впрочем, кто его знает.
Потом решили, что она, значит, что-нибудь навирает, а он, значит, делает вид, что верит.
А впрочем, не все ли равно. Кому какое дело?
Она была мила, приятна, любезна, когда могла – давала на благотворительность. На ее больших вечерах бывали очень видные представители русской эмиграции, которых она знакомила с лысыми французами с розетками в петличках.
– Notre celebre[21], – говорила она о каждом, – о русском и о французе, и обоим им было приятно, что его называют celebre, и лестно, что знакомят с celebre, размера celebrite[22] которого он в точности не знал…
А баронесса угощала хорошим русско-французским ужином и очаровательно картавила, как большинство наших эмигранток, постигших французский язык уже по приезде во Францию.
Все это было чудесно, а больше никому ничего и не требовалось.