2×2=4
Таблица умножения
Das ist eine alte Geschichte Doch
bleibt sie immer neu.
H. Heine[30]
Да – дважды два четыре.
И всегда останется новой старая сказка.
Через два дня, выходя от Манель, почти прямо против подъезда увидела она кого-то, кто, по-видимому, ждал ее и тотчас стал переходить улицу, направляясь к ней. Она узнала его и не удивилась, даже не очень взволновалась, словно ждала этой встречи. Она только просто очень обрадовалась. Гастон шел медленно, смущенно улыбаясь.
И когда подошел, оба, улыбаясь, долго держали друг друга за руки.
– Наташа? – с ударением на последнем слоге спросил он.
Она поняла, что значит этот вопрос. Это значило, что ему все известно и он как бы просит ее согласия относиться к ней не как к выдуманной богатой англичанке, а как к настоящей маленькой служащей из модной мастерской.
Наташа засмеялась и кивнула головой.
Он повел ее в кафе, угостил шоколадом и пирожными, и сам как-то по-детски озабоченно выбирал эти пирожные, и потом следил за выражением ее лица – понравился ли ей его выбор. Очень было мило и весело в этом кафе. Сидели долго.
Потом пошли в маленький ресторанчик обедать.
В ресторанчике было уже не так хорошо. Гастон плел про себя какие-то небылицы, путал, сбивался.
– Мой отец был выходцем из Болгарии, известный богач…
– Выходцем? – перебила его Наташа. – А куда же он вышел?..
– В Ригу. Но он был чистокровный француз. А мать моя была красавица итальянка. Это был страшный мезальянс, хотя она и была титулованная.
– А как же ваша фамилия?
– Та самая, которую я вам сказал.
– А как? Я забыла.
– Гастон Люкэ.
Он посмотрел на нее, видимо, беспокоясь, что она ничего по этому поводу не говорит, и прибавил:
– Я иногда брал артистические псевдонимы…
– Вы, значит, артист?
– Да. Я кончил консерваторию в… в одном маленьком городке.
– В маленьких городках нет консерваторий.
– Это была не совсем консерватория, а – вроде. В Румынии.
– И потом выступали?
– Очень редко.
– А вы не играли в оркестре в кафе «Версаль»?
– Никогда в жизни, – ответил он очень быстро, помолчал и прибавил: – Может быть, так как-нибудь, в шутку…
«Он стыдится этого, – подумала Наташа. – Он хочет быть в моих глазах независимым светским человеком, сыном какого-то знатного «выходца»…»
Ей стало жаль его, и тихая теплая нежность овеяла ее душу.
«Не надо приставать к нему с вопросами. Не все ли мне равно, кто он? Может быть, больше и не встретимся. Уйдет и не вспомнит».
После обеда прошлись по бульвару и сели за столиком большого кафе на улице.
Наташа чувствовала себя усталой и говорила мало, а Гастон увлекся беседой с алжирцем, продающим ковры. Он без конца шутил с ним и хохотал, рассматривая его товар. И хоть ясно было, что он ничего не купит, алжирец продолжил юлить около.
Такие алжирцы всегда бродят мимо больших кафе с неизменными цветными ковриками, иногда с довольно дрянными мехами или даже с поддельными жемчугами и бусами, но главное, конечно, с коврами. Бродят они также по модным пляжам, где довольно нелепо предлагать товар голым людям. Ну на что голому ковер или лисья шкура? Да и кошелька на голом нет.
И никто, между прочим, никогда не видел, чтобы у такого алжирца кто-нибудь что-нибудь купил. Существование их для всех загадка. Многие склонны даже видеть в них шпионов, но что можно около кафе шпионить? Какие оперативные планы можно продать неприятелю? Загадка.
Вот с таким алжирцем долго посмеивался Гастон. Под конец сказал:
– Я хочу совсем крошечный коврик, беленький.
И засмеялся, глядя алжирцу прямо в глаза.
– Меньше этих сейчас нет, – серьезно ответил тот. – Дайте задаток полтораста франков.
– Сто! – сказал Гастон.
Алжирец перекинул свои ковры на руку и стал медленно отходить.
– Он сейчас вернется, – шепнул Наташе Гастон.
И действительно, алжирец постоял посреди улицы, посмотрел во все стороны, снова подошел к их столику и, сняв с плеча небольшой коврик, поднес его к Гастону. Тот дал ему сто франков и стал щупать коврик. Потом алжирец быстро вскинул коврик снова на плечо и ушел, не оборачиваясь.
– В чем же дело? – удивилась Наташа.
Ей показалось, что он сунул в руку Гастону крошечную записочку.
– Вам письмо?
– Да. От одной интересной испанки.
– Отчего же вы не читаете?
– Нельзя.
И нагнувшись к ней, шепнул:
– Кокаин.
– Разве вы нюхаете кокаин?
– Нет, это я не для себя. Это для одного знакомого. Он его продает и получает в десять раз больше.
– А вы знали раньше этого алжирца?
– Ну конечно.
Странный этот Гастон! Впрочем, он так много врет, что, может быть, и не знал раньше этого алжирца. А может быть, это и не кокаин, а действительно записка.
– Милый Гастон, – сказала она. – Если бы вы врали не постоянно, то было бы интереснее. Я бы тогда угадывала, что – правда, что – ложь.
Гастон стал серьезным, как будто обиделся. Потом сказал:
– Если бы вы могли быть моей подругой, у меня никогда не было бы тайн. То есть – почти никогда. Ведь вы тоже не всегда говорите правду. Разве вы не выдавали себя за богатую англичанку?
– Опомнитесь! Я ни слова не сказала.
– Не сказали, но и не разубеждали меня. Вы, между прочим, говорили: «мой шофер», «моя машина»…
– Точно так же я сказала бы «мое такси»…
Он засмеялся:
– Видите, как неприятно, когда вас уличают во лжи! А по отношению ко мне вы только этим и занимаетесь!
Наташе показалось, что он сердится, и она смущенно взглянула на него. Нет, он, по-видимому, и не думал сердиться. Он посмотрел ей прямо в глаза и засмеялся.
– Ну как вы не понимаете, – сказала Наташа. – Ведь это тогда была просто шутка, забава, а не обман.
– Ну вот, вот, ведь и я тоже шучу и забавляюсь.
– А будет ли когда-нибудь правда? – спросила Наташа и сама смутилась, точно вопросом этим выдавала какое-то свое желание, какие-то надежды на дальнейшие встречи, на более сердечные и искренние отношения.
Он ничего не ответил на ее вопрос, только молча поцеловал ей руку.
Они расстались, не условливаясь о новой встрече, но на другой день он снова ждал ее на улице.
И они снова обедали вместе и вечер провели в кинематографе.
– Вы, кажется, целый день свободны, Гастон? – спросила Наташа. – У вас нет сейчас определенных занятий?
– Наоборот, я очень занят. У меня масса дел.
– Каких?
– Комиссионных. Я занимаюсь комиссионными делами. Вот мне сейчас поручили продать один дом. Я на этом деле смогу заработать несколько десятков тысяч. Даже еще больше.
Наташа посмотрела на его детский рот с надутой верхней губой, на розовые щеки.
– Не похожи вы, Гастон, на солидного дельца. Сколько вам лет?
– Гораздо больше, чем вы думаете, – обиженно ответил он. – Мне уже под тридцать. Я знаю, я очень моложав, но стоит мне надеть очки – я сразу делаюсь на десять лет старше.
– А вы носите очки?
– Нет.
Она засмеялась, но от разговора этого легла ей на душу легкой пленкой печаль.
«Под тридцать. Двадцать три? Двадцать четыре?.. А мне тридцать пять».
И тут же совершенно ясно видела полную неосновательность своей печали. Не все ли ей равно? Не так она стара, чтобы грустить об ушедшей юности. А если ему даже двадцать, то ей-то какое до этого дело? Пусть хоть пятнадцать. Ведь не замуж же ей за него выходить?
Мысль была совершенно ясная и дельная, но тихой печали с души не сняла.
На другой день перед уходом из мастерской она долго прихорашивалась перед зеркалом и слегка подрумянилась. «Конечно, не потому, что Гастону третий десяток, а просто так. Захотелось…»
И, выйдя из подъезда, пошла не как всегда – ленивой и усталой походкой, а легко, быстро, прямо, словно показывала покупательницам новую спортивную модель.
Она дошла до конца улицы, вернулась, прошла снова.
Никто не догнал ее и не окликнул.
Гастон не пришел.
Как нимб, любовь, твое сиянье
Над каждым, кто погиб любя.
Блажен, кто принял посмеянье,
И стыд, и гибель от тебя…
Валерий Брюсов
La Du Barry, pauvre, vieille belle, pleura sur l’échafaud, criant: «Encore un petit moment, monsieur le bourreau!»
Histoire de France[31]
He пришел он и на следующий день. Да ведь он и не обещал, что придет…
Стояли жаркие, душные дни. Настроение в мастерской было истерическое.
Продавщица Элиз упала в обморок перед заказчицей. Манекен Вэра вела себя вызывающе, опаздывала и нагло улыбалась, когда мадам Манель делала ей замечания. Очевидно, она нашла себе другое место и старалась вывести Манель из себя, чтобы та сама ее прогнала. Тогда можно было требовать с нее полагающихся в таких случаях «ликвидационных». Но Манель как будто угадала ее маневр и хотя белела от бешенства, но решительных слов не произносила и была таким сладким ангелом, как бывают только от самой крутой злости.
Мосье Брюнето был неуловим, и в какой фазе находились его отношения с Вэра, определить было трудно. Но это последнее обстоятельство выяснилось, когда Вэра пригласила Наташу провести вместе вечер:
– Мы заедем за вами ровно в девять. Наденьте открытое платье.
«Кто это «мы»?» – подумала Наташа.
«Мы» оказалось состоящим из Вэра и Брюнето. Заехали они уже не в великолепной «Испано»[32] мадам Манель, а просто в такси. Оба были веселы и говорили друг другу «ты».
Поехали в большой ресторан, где обедают с танцами.
Наташе было скучно.
Вэра в счастье своем оказалась очень вульгарна, шлепала Брюнето по щекам, шептала ему что-то на ухо, зажимала ему рот рукой.
Брюнето сидел красный, с блаженно растерянной улыбкой.
С Наташей оба они почти не разговаривали, так что она даже не понимала, зачем ее пригласили.
За столиком, наискосок от них, сидела парочка, на которую все обратили внимание, – дама и кавалер.
Даме было лет под шестьдесят, типа она была английского, дико худа, но с могучими костями, которые точно гремели, когда она плясала, так были голы и страшны. Щеки ее, очевидно подвергнутые эстетической операции, носили легкие следы каких-то не то швов, не то шрамов, густо замазанных белилами и румянами. Через легкое платье обрисовывались все ее маслаки, кострецы, берцовые и прочие кости. Она была страшна. Вообще можно отметить, что безобразно толстые женщины вызывают смех, тогда как безобразно худые, может быть, потому, что напоминают о скелете и о смерти, возбуждают истинный ужас. Над ними не смеются, их пугаются.
Вот так страшна была эта старая англичанка. И казалась еще страшнее от соседства со своим кавалером, худеньким, бледным мальчиком лет двадцати двух, с обиженным лицом и красными веками. На мальчике были кольца и три цепочки на правой руке.
Метрдотель, разговаривая с Брюнето и видя, что тот смотрит на странную пару, улыбаясь, объяснил:
– Вот сделал карьеру молодой человек. Он был дансером у Сиро. Там пленил эту англичанку, она заплатила все его долги и вот держит его у себя.
– Ну какие у него могли быть долги! – засмеялся Брюнето. – Кто ему давал больше десяти франков!
Наташу непонятно волновала эта пара. Она глаз не могла отвести от старухи, страшной, как похоронная кляча, с которой сняли ее торжественную попону, и от этого обнимающего ее мальчика, бледного, с красными веками, какого-то умученного, смущенного и торжествующего. Похоже было на какого-нибудь циркового «человека-аквариум», который глотает перед публикой живую лягушку. Ему физически противно, и ему стыдно, потому что занятие все-таки не почтенное – зрителей мутит, но он горд, потому что номер исполняет исключительный и деньги за него получает хорошие.
Старуха – та никаких сложных чувств не проявляла. Она была невозмутима, спокойна и совершенно не замечала ни насмешливых взглядов, ни улыбок. Не хотела замечать, потому что все-таки совсем-то уж ничего не заметить было нельзя: настолько многие из зрителей держали себя нагло и развязно.
Старуха танцевала, пила шампанское, поднимая хрупкие бокалы огромной, как грабля, костистой рукой. Кожа на этой руке так плотно обтягивала остов кости, что трудно было отличить, где начинаются пальцы, и казалось, что они растут прямо от запястья… И как она была спокойна – эта страшная женщина, этот скелет человека, умершего от любви.
«Gloire a ceux qui sont morts pour elle!»[33]
И мальчик этот как лунатик. Неужели ему не стыдно? И что-то в нем напоминает… Эти слегка приподнятые плечи, когда он танцует. Может быть, даже и не он отдельно напоминает, а вся эта атмосфера, эманация этой пары, этого джаза, утонченно-чувственного, развратного, как тайное сновидение, о котором никогда никому не рассказывают, и запах духов и вина – все это вместе… нет, не напоминает, а как-то дает нервам «его», Гастона.
И вот – последний блик, которого не хватало… Один из музыкантов, толстый и черный, как жук, встал и, приложив ко рту рупор, запел:
«Ce n’est que votre main, madame!»[34]
– Я очень устала, – сказала Наташа. – Отпустите меня домой!
И Брюнето и Вэра до невежливости быстро согласились на ее просьбу.
Брюнето вышел проводить ее и усадить в такси. И когда они уже стояли внизу, к подъезду подкатила большая барская машина, из которой вышел высокий элегантный господин с седыми височками, с розеткой в петличке, в цилиндре и белом кашне и, повернувшись, обождал, пока выйдет из автомобиля его спутник, тоже элегантный, тоже в цилиндре и белом кашне, и, взяв его ласково под руку, прошел в подъезд.
Этот второй элегантный господин был Гастон.
Наташа так испугалась, увидя его, что спряталась за спину Брюнето.
Почему она испугалась, она и сама не понимала.
Спала эту ночь плохо. Все думала, что если опять Гастон подойдет к ней, то нужно будет непременно рассказать ему, что ее в ту ночь в притоне обокрали, и спросить, знает ли он Любашу, и еще надо рассказать про зеленые отметины на деньгах. Словом, все. Будь, что будет.
Но, проснувшись, сразу поняла всю бессмысленность этого решения. Если он в это дело замешан, то, конечно, ни в чем не признается, а просто отоврется и уйдет. Навсегда.
Если не виноват, то может почувствовать, что его подозревают, обидится и уйдет. Результат всегда тот же. Зачем же подымать эту историю, раз она не хочет, чтобы он уходил?
Появился он дня через три, но не на улице, как раньше, а пришел прямо к ней.
Это было в воскресенье, и Наташа только что оделась, чтобы идти в ресторан завтракать.
– А я про вас что-то знаю, – лукаво сказала она. – Вы три дня тому назад были вечером в ресторане с одним пожилым господином.
Гастон сильно покраснел. Это в первый раз видела Наташа, что он покраснел.
– Это неправда, я нигде не был.
– Да я сама вас видела.
– Ах да. Вы… про это… Это один друг моего покойного отца…
– А разве ваш отец умер?
– Нет… Я хотел сказать – покойный друг моего отца.
Наташа стала истерически хохотать, а он даже не понял отчего.
– Милый Гастон! Простите меня. Я вас очень люблю… И не обижайтесь, когда я смеюсь.
Но он, кажется, обиделся.
– Я очень рад, – сказал он сухо, – что вы такая веселая. Я бы и сам смеялся с вами, если бы понимал причину вашего смеха.
«Какой, однако, болван! – подумала Наташа. – Врет ерунду несусветную, да еще и обижается».
Но все-таки ей было неприятно, что он надулся, и она была очень довольна, когда он предложил вместе позавтракать и оживился, рассказывая о каком-то ресторанчике против вокзала Монпарнас, где чудесные и очень дешевые лангусты.
За завтраком он совсем развеселился и обещал пригласить ее в свое ателье.
– Чудесное ателье. Одно из лучших в Париже. У меня там дивный рояль, и я хочу вам сыграть. Сейчас его немножко ремонтируют, это ателье, но на днях все будет готово.
На следующий день он, очевидно, позабыл все, что врал про ателье, и повел Наташу к себе в крошечную комнатку крошечного отеля, около Этуаль. Инструмент, оказалось, действительно у него был, но не рояль – рояль бы и не въехал в его конурку, – а просто пианино.
Кроме пианино в комнате помещались кровать и стул. Даже стола не было. Остальная обстановка состояла из невероятного количества всякого рода башмаков. Их было не меньше двенадцати-пятнадцати пар, и стояли они за неимением места под кроватью на стуле и даже на пианино.
Освободив стул, Гастон усадил Наташу и стал играть. Играл он действительно великолепно.
«Что за чудо! – подумала Наташа. – Оказывается, что он не соврал».
И лицо у него сделалось странное. Точно удивленное. Точно не сам он играл, а с удивлением и восторгом слушал чью-то мастерскую игру.
Но выбор пьес был совсем неладный. После блестяще исполненной прелюдии Рахманинова продребезжал фокстрот, за фокстротом – Скрябин. Потом что-то легкомысленное с неожиданными паузами, во время которых он поднимал обе руки и смеялся, и вдруг снова точно схватывал мелодию двумя руками.
– Это мое, – сказал он.
«Врет!» – спокойно решила Наташа.
Но она была потрясена.
Потрясена тем, что он так великолепно играл, а главное – тем, что он не соврал.
От этого последнего факта ей стало как-то еще беспокойнее с ним, с этим странным мальчиком. Прежде она знала, что он все время лжет, и было уже что-то для нее определенное в этом облике. Теперь она сбилась. В периодической дроби, которою была для нее душа Гастона, неожиданно появилась новая цифра.
Le roi n’a qu’un homme, c’est sa femme.
Mirbeau[35]
Это был очень странный вечер, вечер, запомнившийся ей надолго.
Перед этим она не видела Гастона дня четыре. И вот – было уже поздно, около двенадцати, и она собиралась ложиться спать, когда в дверь тихо постучали.
Она даже сначала подумала, что ей показалось, так тих был этот стук, но все-таки открыла дверь. За дверью стоял Гастон.
– Я на одну минутку, – сказал он. Вошел, сел, снял шляпу и вытер лоб.
Он был очень бледен. Взглянул на Наташу и странно, по-детски застенчиво улыбнулся. Точно ребенок, который что-то разбил.
– Наташа, – сказал он. – Вы мой лучший друг, мой единственный друг, и вы можете очень мне помочь в одном деле.
Он был такой какой-то расстроенный, что Наташа невольно подняла руку и погладила его по голове. Лоб у него был совершенно мокрый.
Он снова улыбнулся ей тою же улыбкой и продолжал:
– Я вам говорил… я занимаюсь комиссионными делами. Вот мне поручили продать одному покупателю, очень богатому выходцу из… из Аргентины, одну драгоценность. Но дело в том, что покупатель приедет только через неделю, а я боюсь держать эту вещь у себя. Не потому, что… вы не подумайте… то есть просто я боюсь потерять, или ее могут украсть в отеле. Так вот, я хотел вас просить… заложить эту вещь. Понимаете? В ломбарде она будет в сохранности, за нее отвечают. Это все так делают, когда комиссия. Даже имения закладывают.
Он почувствовал, что что-то неладное выходит, и запнулся.
– А почему же вы сами не можете заложить?
– Я не могу… вы дама, вам удобнее, вещь дамская, браслет. И потом, надо заложить сейчас же, завтра утром, как только откроется ломбард, а я с утра буду безумно занят. Я очень вас прошу. Это, может быть, неделикатно, но вы моя подруга… и я тоже для вас все всегда сделаю.
– A у вас найдутся деньги, чтобы выкупить, когда этот ваш… «выходец»-то приедет? И почему у вас все выходцы?
– Деньги? Да вот эти самые, которые мы получим. Я их спрячу и через неделю, когда тот приедет, и выкуплю.
– Ну что же, – решила Наташа. – Давайте ваш браслет, я заложу.
Он бросил беглый взгляд на дверь и вынул из кармана тяжелый массивный браслет без футляра и даже без бумаги.
– Ого, – сказала Наташа, рассматривая изумруды и бриллианты. – Да он, пожалуй, тысяч десять стоит.
– Наверное, – сказал Гастон. – Мне поручено запросить не меньше пятнадцати. Спрячьте его скорее. Я знал, что не ошибусь в вас. Вы – моя подруга. Правда?
Он посмотрел на нее ласково и был такой измученный, что даже глаза закрывал.
– Мы завтра встретимся лучше всего в кафе, – сказал он. – Приходите в кафе «Версаль»… нет, в «Версаль» нельзя. Приходите к Дюпону… знаете? Войдите внутрь и ждите меня за столиком в углу с правой стороны. Спросите себе кофе или что-нибудь, чтобы не было видно, что вы ждете… потому что… это всегда глупый вид, когда ждут. Вы мне там и передадите деньги.
– И квитанцию?
– Н-нет. Квитанцию спрячьте у себя. А теперь я пойду… я еще не обедал.
– Как не обедали? – удивилась Наташа. – Ведь теперь, пожалуй, уже двенадцать…
Он словно испугался.
– Двенадцать? Ай-ай-ай! А я пришел… Могут заметить…
– Вы волнуетесь за мою репутацию? – ласково улыбнулась Наташа. – Ну, знаете, в этом скверном отельчике ничем не удивишь.
– Вы думаете? – спросил он задумчиво. – Так до свиданья. Завтра в семь часов у Дюпона. Не забудьте и не перепутайте.
Он рассеянно несколько раз поцеловал ей руку.
– Вы мне самый близкий человек, – сказал он.
«Странно, что он придает столько значения такому пустяку», – подумала Наташа.
Ее гораздо больше интересовало то тревожно-нежное к ней отношение, которое она вдруг почувствовала в нем. Любит ли он ее? Но ведь ни разу до сих пор он ее не поцеловал, не обнял. Чем это объяснить? И чего вообще хочет он от нее? Денег у нее нет, и, кажется, он даже не находит ее очень красивой. По крайней мере, тогда, в первый день знакомства, восхищаясь ею, он ведь все-таки сразу стал вносить какие-то поправки…
«Нужно желтее розовое для щек… – вспомнилось ей. – Ваш жанр должен быть всегда немножко «чересчур»…»
Да, вносил поправки. Значит, не был так потрясен ее красотой. А между тем – ищет ее общества, ходит за ней.
Он хочет, чтобы она была его «amie». У французов это слово имеет определенное значение. Но один раз он как-то сказал «copine»[36]… А это уже другое.
Об этом думала она, засыпая, и только на рассвете, в полусне, между сном и жизнью вдруг почувствовала, как толчок в сердце:
«Этот браслет краденый!»
Но тотчас заснула снова.
Утром, выходя из дому, вынула браслет из ящика стола, куда спрятала его на ночь, долго разглядывала его, стараясь вспомнить что-то очень нехорошее, связанное с этой ночью. Но так и не вспомнила.
«Нехорошее» была та самая мысль, которая на рассвете ударила в сердце.
В ломбарде ждал ее приятный сюрприз: за браслет предложили не пятнадцать тысяч, как она собиралась просить, а сорок пять.
«Хорош комиссионер, – улыбаясь, подумала она про Гастона. – Много он в вещах понимает!»
Ей приятно было, что она обрадует его сегодня, и она с нетерпением ждала вечера и побежала в кафе раньше назначенного времени.
К ее удивлению, он сидел уже там.
– Ну что? – спросил он вполголоса.
– Поздравляю вас! – смеялась Наташа. – Вы удивительно опытный комиссионер! Оцениваете вы замечательно верно.
Гастон посмотрел на нее испуганно:
– Вы, кажется, шутите? Неужели не дали даже десяти?
Ей стало жаль его:
– Успокойтесь, милый мальчик, ваш хороший друг умеет дела делать. Вот – получайте.
И она торжественно открыла сумку и хотела вынуть деньги.
– Нет, нет, – вскинулся он. – Потом, потом!.. Здесь неудобно. Вы только скажите сколько.
– Сорок пять!
– Что-о?
Он сильно покраснел и, по-видимому, совсем не обрадовался.
– Ай-ай-ай, – пробормотал он. – Начнут, пожалуй, историю. Des ennuis[37].
– Почему? – удивилась Наташа. – Я думала, что чем дороже вещь, тем больше вы получаете комиссионных.
Он посмотрел на нее с недоумением, видимо, совершенно не понимая, о чем она говорит. Она снова повторила свои рассуждения. Он поморгал глазами и ответил:
– Конечно, конечно. Но дорогую вещь труднее будет продать.
Он стал очень рассеянным, отвечал невпопад и пошел говорить по телефону. Говорил очень долго и, вернувшись, сказал, что у него разболелась голова и он хочет пойти домой и отлежаться.
Наташа обиделась и загрустила. В головную боль она не поверила, а подумала, что он сговорился с кем-нибудь по телефону покутить на эти неожиданные деньги. И грустно ей было, что она так радовалась весь день, думая, что осчастливит его, и надела нарядную шляпу и белые перчатки – так была уверена, что он поведет ее обедать или в театр. А он даже не поблагодарил за услугу. Она хотела упрекнуть его за неблагодарность – она из-за него опоздала на службу, а он даже чашки кофе не предложил. Но он был такой растерянный, что не стоило и разговора начинать.
На улице он кликнул такси и почти молча довез ее домой. Взял деньги, которые она передала ему, вышел вместе с ней и расплатился с шофером.
«Он, верно, хочет подняться ко мне», – подумала Наташа и, так как была обижена, решила сделать вид, что не понимает его намерения.
– Зачем же вы отпустили шофера? – спросила она. – Не идти же вам пешком, раз у вас болит голова?
– Нет, я поеду, – ответил он. – Только хочу взять там, на углу, другой автомобиль.
Он рассеянно поцеловал ей руку и быстро скрылся.
Наташа стала тихо подыматься по лестнице.
Ловко, нечего сказать.
Вспомнился знакомый офицер, который говорил в таких случаях, пародируя восточный акцент: «Харашо, душа мой? Получил об стол мордом».
«Это все грубо и глупо и, в конце концов, даже скучно. И чего ему от меня надо? Чтоб я закладывала для него какие-то подозрительные браслетки? «Комиссионные»! Наверно, просто краденые. Ведь этак можно легко запутаться в какое-нибудь грязное дело. Нужно быть совсем дурой, чтобы не видеть, что этот молодой человек – весьма подозрительный тип. Если он завтра явится, я скажу ему прямо, чтобы он на меня не рассчитывал и что вообще… я не хочу с ним встречаться. Быть героиней какого-то авантюрного романа я не создана».
Хотелось есть – она ведь так и не пообедала.
«А, тем лучше. Paris vaut bien une messe[38]. Осталась без обеда, зато отделалась навсегда от этого прохвоста».
Она была очень обижена и на обиде этой, как на прочном цементе, начала спокойно и холодно укладывать свою жизнь.
«Пойду завтра к Шурам-Мурам… Надо возобновить уроки английского… В конце августа поеду в Juan les Pins[39]… Скопирую синюю пижаму сама, сделаю ее в ярко-зеленом…»