В каютке было душно нестерпимо, пахло раскаленным утюгом и горячей клеенкой. Штору поднять было нельзя, потому что окно выходило на палубу, и так, в потемках, злясь и спеша, Платонов брился и переодевался.
«Вот двинется пароход – будет прохладнее, – утешал он себя. – В поезде тоже было не слаще».
Прифрантившись в светлый костюмчик, белые башмаки, тщательно расчесав темные, редеющие на темени волосы, вышел он на палубу. Здесь дышать было легче, но палуба вся горела от солнца, и ни малейшего движения воздуха не чувствовалось, несмотря на то что пароход уже чуть-чуть подрагивал и тихо отплывали, медленно поворачиваясь, сады и колокольни гористого берега.
«Пошли».
Время для Волги было неблагоприятное. Конец июля. Река уже мелела, пароходы двигались медленно, промеряя глубину.
Пассажиров в первом классе было на редкость мало: огромный толстый купчина в картузе с женой, старой и тихой, священник, две недовольные пожилые дамы.
Платонов прошелся несколько раз по пароходу.
«Скучновато!»
Хотя ввиду некоторых обстоятельств это было очень удобно. Больше всего боялся он встретить знакомых.
«Но все-таки чего же это так пусто?»
И вдруг из помещения пароходного салона раздался залихватский шансонетный мотивчик. Пел хрипловатый баритон под аккомпанемент дребезжащего рояля.
Платонов улыбнулся и повернул на эти приятные звуки.
В пароходном салончике было пусто… Только за пианино, украшенным букетом цветного ковыля, сидел кряжистый молодой человек в голубой ситцевой косоворотке. Сидел он на табуретке боком, спустив левое колено к полу, словно ямщик на облучке, и, лихо расставив локти, тоже как-то по-ямщицки (будто правил тройкой), лупил по клавишам.
Надо быть немножко недотро-гай,
Немножко стро-гай,
И он готов!
Он встряхивал могучей гривой плохо расчесанных светлых волос.
И на уступки
Пойдут голубки,
И траля-ля-ля-ля,
И траля-ля.
Заметил Платонова и вскочил.
– Разрешите представиться, Окулов, холерный студент-медик.
– Ах да, – сообразил Платонов. – То-то пассажиров так мало. Холера.
– Да какая там, к черту, холера. Перепьются – ну, их и тошнит. Я вот мотался который рейс и еще не констатировал ни одного случая.
Рожа у студента Окулова была здоровая, красная, темнее волос, и выражение было на ней такое, какое бывает у человека, приготовившегося дать кому-нибудь по физиономии: рот распяленный, ноздри раздутые, глаза выпученные. Словно природа зафиксировала этот предпоследний момент да так и пустила студента вдоль по всей жизни.
– Да, голубчик мой, – говорил студент. – Тощища патентованная. Ни одной дамочки. А сядет, так такой мордоворот, что морская болезнь на тихой воде делается. А вы что ж, для удовольствия едете? Не стоило того. Река – дрянь. Жарища, вонища. На пристанях ругня. Капитан – черт его знает что; должно быть, запойный, потому что за столом водки не пьет. Жена у него девчонка – четыре месяца женаты. Я было пробовал с ней, как с путной. Дурища, аж лоб трещит. Учить меня вздумала. «От ликующих, праздно болтающих» и «приноси пользу народу». Подумаешь – мать-командирша! Изволите ли видеть, из Вятки – с запросами и душевными изгибами. Плюнул и бросил. А вот, знаете этот мотивчик? Прехорошенький:
От цветов моих
Дивный аромат…
Во всех кафешантанах поют.
Он быстро повернулся, сел «на облучок», тряхнул космами и поехал:
Увы, мамаша.
Ах, что такое…
«Ну и медик!» – подумал Платонов и пошел бродить по палубе.
К обеду выползли пассажиры. Тот самый купец-мастодонт с супругой, нудные старухи, священник, еще какие-то двое торговых людей и личность с длинными прядистыми волосами, в грязном белье, в медном пенсне, с газетами в оттопыренных карманах.
Обедали на палубе, каждый за своим столиком. Пришел и капитан, серый, одутловатый, мрачный, в поношенном холщовом кителе. С ним девочка лет четырнадцати, гладенькая, с подкрученной косой, в ситцевом платьице.
Платонов уже кончал свою традиционную ботвинью, когда к столу его подошел медик и крикнул лакею:
– Мой прибор сюда!
– Пожалуйста, пожалуйста! – пригласил его Платонов. – Очень рад.
Медик сел. Спросил водку, селедку.
– Па-аршивая река! – начал он разговор. – «Волга, Волга, весной многоводною ты не так затопляешь поля…» Не так. Русский интеллигент всегда чему-нибудь учит. Волга, вишь, не так затопляет. Он лучше знает, как надо затоплять.
– Позвольте, – вставил Платонов, – вы как будто что-то путаете. А впрочем, я толком не помню.
– Да я и сам не помню, – добродушно согласился студент. – А видели нашу дуру-то?
– Какую дуру?
– Да мать-командиршу. Вот с капитаном сидит. Нарочно сюда не смотрит. Возмущена моей «кафешантанной натурой».
– Как? – удивился Платонов. – Эта девочка? Да ведь ей не больше пятнадцати лет.
– Нет, немножко больше. Семнадцать, что ли. А он-то хорош? Я ей сказал: «Ведь это все равно что за барсука выйти замуж. Как вас поп венчать согласился?» Ха-ха! Барсука с козявкой! Так что вы думаете? Обиделась! Вот-то дура!
Вечер был тихий, розовый. Зажглись цветные фонарики на буйках, и волшебно, сонно скользил между ними пароход. Пассажиры рано разбрелись по каютам, только на нижней палубе еще возились тесно нагруженные пильщики-плотники да скулил комариную песню татарин.
На носу шевелилась ветерком белая легкая шалька, притянула Платонова.
Маленькая фигурка капитановой жены прильнула к борту и не двигалась.
– Мечтаете? – спросил Платонов. Она вздрогнула, обернулась испуганно.
– Ох! Я думала, опять этот…
– Вы думали, этот медик? А? Действительно, пошловатый тип.
Тогда она повернула к нему свое нежное худенькое личико с огромными глазами, цвет которых различить уже было трудно.
Платонов говорил тоном серьезным, внушающим доверие. Осудил медика за шансонетки очень строго. Даже выразил удивление, что могут его занимать такие пошлости, когда судьба дала ему полную возможность служить святому делу помощи страдающему человечеству.
Маленькая капитанша повернулась к нему вся целиком, как цветок к солнцу, и даже ротик открыла.
Выплыла луна, совсем молодая, еще не светила ярко, а висела в небе просто как украшение. Чуть плескала река. Темнели леса нагорного берега. Тихо.
Платонову не хотелось уходить в душную каюту, и, чтобы удержать около себя это милое, чуть белеющее ночное личико, он все говорил, говорил на самые возвышенные темы, иногда даже сам себя стыдясь:
«Ну и здоровая же брехня!»
Уже розовела заря, когда, сонный и душевно умиленный, пошел он спать.
На другой день было это самое роковое двадцать третье июля, когда должна была сесть на пароход – всего на несколько часов, на одну ночь – Вера Петровна.
По поводу этого свидания, надуманного еще весною, он получил уже с дюжину писем и телеграмм. Нужно было согласовать его деловую поездку в Саратов с ее неделовой, к знакомым в имение. Представлялось чудное поэтическое свидание, о котором никто никогда не узнает. Муж Веры Петровны занят был постройкой винокуренного завода и проводить ее не мог. Все шло как по маслу.
Предстоящее свидание не волновало Платонова. Он не видел Веры Петровны уже месяца три, а для флирта это срок долгий. Выветривается. Но все же встреча представлялась приятной, как развлечение, как перерыв между сложными петербургскими делами и неприятными деловыми свиданиями, ожидавшими его в Саратове.
Чтобы сократить время, он сразу после завтрака лег спать и проспал часов до пяти. Тщательно причесался, обтерся одеколоном, прибрал на всякий случай свою каюту и вышел на палубу справиться, скоро ли та самая пристань. Вспомнил капитаншу, поискал глазами, не нашел. Ну, да она теперь и ни к чему.
У маленькой пристани стояла коляска и суетились какие-то господа и дама в белом платье.
Платонов решил, что на всякий случай благоразумнее будет спрятаться. Может быть, сам супруг провожает.
Он зашел за трубу и вышел, когда пристань уже скрылась из глаз.
– Аркадий Николаевич!
– Дорогая!
Вера Петровна, красная, с прилипшими ко лбу волосами – «восемнадцать верст по этой жаре!» – тяжело дыша от волнения, сжимала его руку.
– Безумно… безумно… – повторял он, не зная, что сказать.
И вдруг за спиной радостный вопль неприятно знакомого голоса:
– Тетечка! Вот так суприз! Куда вы это? – вопил холерный студент.
Он оттер плечом Платонова и, напирая на растерянную даму, чмокнул ее в щеку.
– Это… разрешите познакомить… – с выражением безнадежного отчаяния залепетала та, – это племянник мужа. Вася Окулов.
– Да мы уже отлично знакомы, – добродушно веселился студент. – А вы знаете, тетечка, вы в деревне здорово разжирели! Ей-богу! Бока какие! Прямо постамент!
– Ах, оставьте! – чуть не плача, лепетала Вера Петровна.
– А я и не знал, что вы знакомы! – продолжал веселиться студент. – А может быть, вы нарочно и встретились? Рандеву? Ха-ха-ха! Идемте, тетечка, я покажу вам вашу каюту. До свиданья, мосье Платонов. Обедать будем вместе?
Он весь вечер так и не отставал ни на шаг от несчастной Веры Петровны. Только за обедом пришла ему блестящая мысль пойти самому в буфет распечь за теплую водку. Этих нескольких минут едва хватило, чтобы выразить отчаяние, и любовь, и надежду, что, может быть, ночью негодяй угомонится.
– Когда все заснут, приходите на палубу, к трубе, я буду ждать, – шепнул Платонов.
– Только, ради бога, осторожней! Он может насплетничать мужу.
Вечер вышел очень нудный. Вера Петровна нервничала. Платонов злился, и оба все время в разговоре старались дать понять студенту, что встретились совершенно случайно и очень этому обстоятельству удивляются.
Студент веселился, пел идиотские куплеты и чувствовал себя душой общества.
– Ну, а теперь спать, спать, спать! – распорядился он. – Завтра вам рано вставать, ни к чему утомляться. Я за вас перед дядечкой отвечаю.
Вера Петровна многозначительно пожала руку Платонова и ушла в сопровождении племянничка.
Легкая тень скользнула около перил. Тихий голосок окликнул. Платонов быстро отвернулся и зашагал в свою каюту.
«Теперь еще эта привяжется», – подумал он про маленькую капитаншу.
Выждав полчаса, он тихонько вышел на палубу и направился к трубе.
– Вы?
– Я!
Она уже ждала его, похорошевшая в туманном сумраке, закутанная в длинную темную вуаль.
– Вера Петровна! Дорогая! Какой ужас!
– Это ужасно! Это ужасно! – зашептала она. – Столько труда было уговорить мужа. Он не хотел, чтобы я ехала одна к Северяковым, ревнует к Мишке. Хотел ехать в июне, я притворилась больной… Вообще, так все было трудно, такая пытка…
– Слушайте, Вера, дорогая! Пойдем ко мне! У меня, право, безопаснее. Мы посидим тихо-тихо, не зажигая огня. Я только поцелую милые глазки, только послушаю ваш голос. Ведь я его столько месяцев слышал только во сне. Ваш голос! Разве можно его забыть! Вера! Скажи мне что-нибудь!
– Э-те-те-те! – вдруг запел над ними хрипловатый басок.
Вера Петровна быстро отскочила в сторону.
– Это что такое? – продолжал студент, потому что это, конечно, был он… – Туман, сырость, разве можно ночью на реке рассиживать! Ай-ай-ай! Ай да тетечка! Вот я все дядечке напишу. Спать, спать, спать! Нечего, нечего! Аркадий Николаевич, гоните ее спать. Застудит живот и схватит холеру.
– Да я иду, да я же иду, – дрожащим голосом бормотала Вера Петровна.
– Так рисковать! – не унимался студент. – Сырость, туман!
– Да вам-то какое дело? – обозлился Платонов.
– Как какое? Мне же перед дядечкой за нее отвечать. Да и поздно. Спать, спать, спать. Я вас, тетечка, провожу и буду всю ночь у двери дежурить, а то вы еще снова выскочите и непременно живот застудите.
Утром, после очень холодного прощанья («Она еще на меня же и дуется», – недоумевал Платонов), Вера Петровна сошла с парохода.
Вечером легкая фигурка в светлом платьице сама подошла к Платонову.
– Вы печальны? – спросила она.
– Нет. Почему вы так думаете?
– А как же… ваша Вера Петровна уехала, – зазвенел ее голос неожиданно дерзко, точно вызовом.
Платонов засмеялся:
– Да ведь это же тетка вашего приятеля, холерного студента. Она даже похожа на него – разве вы не заметили?
И вдруг она засмеялась, так доверчиво, по-детски, что ему самому стало просто и весело. И сразу смех этот точно сдружил их. И пошли душевные разговоры. И тут узнал Платонов, что капитан – отличный человек и обещал отпустить ее осенью в Москву учиться.
– Нет, не надо в Москву! – перебил ее Платонов. – Надо в Петербург.
– Отчего?
– Как отчего? Оттого, что я там!!
И она взяла его руку своими худенькими ручками и смеялась от счастья.
Вообще ночь была чудесная. И уже на рассвете вылезла из-за трубы грузная фигура и, зевая, позвала:
– Марусенок, полуночница! Спать пора.
Это был капитан.
И еще одну ночь провели они на палубе. Луна, подросшая, показала Платонову огромные глаза Марусеньки, вдохновенные и ясные.
– Не забудьте номер моего телефона, – говорил он этим изумительным глазам. – Вам даже не надо называть своего имени. Я по голосу узнаю вас.
– Вот как? Не может быть! – восхищенно шептала она. – Неужели узнаете?
– Вот увидите! Разве можно забыть его, голосок ваш нежный! Просто скажите: это – я.
И какая чудесная начнется после этого телефона жизнь! Театры, конечно, самые серьезные, ученые лекции, выставки. Искусство имеет огромное значение… И красота. Например, ее красота…
И она слушала! Как слушала! И когда что-нибудь очень ее поражало, она так мило, так особенно говорила: «Вот как!»
Рано утром он вылез в Саратове. На пристани уже ждали его скучные деловые люди, корчили неестественно приветливые лица. Платонов думал, что одно из этих приветливых лиц придется уличить в растрате, другое – выгнать за безделье, и уже озабоченный и заранее злой стал спускаться по трапу. Случайно обернувшись, увидел у перил «ее». Она жмурилась сонным личиком и крепко сжимала губы, словно боялась расплакаться, но глаза ее сияли, такие огромные и счастливые, что он невольно им улыбнулся.
В Саратове захлестнули днем дела, вечером – пьяный угар. В кафешантане Очкина, гремевшем на всю Волгу купецкими кутежами, пришлось, как полагается, провести вечерок с деловыми людьми. Пели хоры – цыганский, венгерский, русский. Именитый волжский купец куражился над лакеями. Наливая сорок восемь бокалов, плеснул лакей нечаянно на скатерть.
– Наливать не умеешь, мерзавец!
Рванул купец скатерть, задребезжали осколки, залили шампанским ковер и кресла.
– Наливай сначала!
Запах вина, сигарный дым, галдеж.
– Рытка! Рытка! – хрипели венгерки сонными голосами.
На рассвете из соседнего кабинета раздался дикий, какой-то уж совсем бараний рев.
– Что такое?
– Господин Аполлосов веселятся. Это они всегда под конец сбирают всех официантов и заставляют их хором петь.
Рассказывают: этот Аполлосов, скромный сельский учитель, купил в рассрочку у Генриха Блокка выигрышный билет и выиграл семьдесят пять тысяч. И как только денежки получил, так и засел у Очкина. Теперь уж капитал к концу подходит. Хочет все до последней копейки здесь оставить. Такая у него мечта. А потом попросится опять на прежнее место, будет сельским учителем век доживать и вспоминать о роскошной жизни, как ему на рассвете официанты хором пели.
– Ну, где, кроме России и души русского человека, найдете вы такое «счастье»?
Прошла осень. Настала зима.
Зима у Платонова началась сложная, с разными неприятными историями в деловых отношениях. Работать приходилось много, и работа была нервная, беспокойная и ответственная.
И вот, как-то ожидая важного визита, сидел он у себя в кабинете. Зазвонил телефон.
– Кто говорит?
– Это я! – радостно отвечал женский голос – Я! Я!
– Кто «я»? – раздраженно спросил Платонов. – Простите, я очень занят.
– Да я! Это – я! – снова ответил голос и прибавил, точно удивленно: – Разве вы не узнаете? Это – я.
– Ах, сударыня, – с досадой сказал Платонов. – Уверяю вас, что у меня сейчас абсолютно нет времени заниматься загадками. Я очень занят. Будьте любезны говорить прямо.
– Значит, вы не узнали моего голоса? – с отчаянием ответила собеседница.
– А! – догадался Платонов. – Ну как же, конечно, узнал. Разве я могу не узнать ваш милый голосок, Вера Петровна!
Молчание. И потом тихо и грустно-грустно:
– Вера Петровна? Вот как… Если так, то ничего… Мне ничего не нужно…
И вдруг он вспомнил:
Да ведь это маленькая! Маленькая на Волге! Господи, что же это я наделал! Так обидеть маленькую!
– Я узнал! Я узнал! – кричал он в трубку, сам удивляясь и радости своей, и отчаянию. – Ради бога! Ради бога! Ведь я же узнал!
Но уже никто не отзывался.
Ехать по железной дороге всегда было интересно, а тут еще это странное приключение…
Началось так: тетя Женя задремала. Лиза достала книгу – стихотворения Алексея Толстого – и стала читать. Стихи Ал. Толстого она давно знала наизусть, но держать в руках эту книгу было само по себе очень приятно: зеленая с золотом, а на внутренней стороне переплета наклеена бумажка ведомства Императрицы Марии, свидетельствующая, что «книга сия дана ученице второго класса Елизавете Ермаковой в награду за хорошее поведение и отличные успехи».
Лиза раскрывала наугад страницы и читала.
А против нее сидел чернобородый господин, «старый, наверное лет сорока», и внимательно ее рассматривал.
Заметив это, Лиза смутилась, заправила волосы за уши. А господин стал смотреть на ноги. Тут уж наверное все обстояло благополучно – башмаки были новые. Чего же он смотрит?
Господин опять перевел глаза на ее лицо, чуть-чуть улыбнулся, покосился на тетю Женю, снова улыбнулся и шепнул:
– Какая прелесть!
Тут Лиза поняла: он влюбился.
И сейчас же инстинкт, заложенный в каждом женском естестве, даже в таком, пятнадцатилетнем, потребовал: «Влюблен – доканать его окончательно!»
И, скромно опустив глаза, Лиза развернула книгу так, чтобы он мог видеть похвальный лист. Пусть поймет, с кем имеет дело.
Подняла глаза: а он даже и не смотрит. Не понимает, очевидно, что это за лист наклеен.
Повернула книгу совсем боком. Будто рассматривает корешок. Теперь уж и дурак сообразит, что недаром здесь казенная печать и всякие подписи…
Какой странный! Никакого внимания. Смотрит на шею, на ноги. Или близорукий?
Подвинула книгу на коленях к нему поближе.
– А-а!
Тетка проснулась, вытянулась вверх, как змея, и водит глазами с Лизы на бородача и обратно. И щеки у нее трясутся.
– Лиза! Пересядь на мое место.
Голос у тетки деревянный, отрывистый.
Лиза подняла брови удивленно и обиженно. Пересела.
Бородач – как он умеет владеть собой! – спокойно развернул газету и стал читать.
Лиза закрыла глаза и стала думать.
Ей было жаль бородача. Она его не любила, но могла бы выйти за него замуж, чтобы покоить его старость. Она знала, что для него это была роковая встреча, что он никогда ее не забудет и ни с одной женщиной с этих пор не найдет не только счастья, но даже забвения. И всегда, как тень, он будет следовать за ней… Вот она выходит из церкви в подвенечном платье под руку с мужем… И вдруг над толпой… черная борода. Поднимается молча, но с упреком… И так всю жизнь. А когда она умрет, все будут страшно поражены, увидя у ее гроба черную бороду, бледную, как смерть, с огромным венком из лилий… нет, из роз… из красных роз… Нет, из белых роз… из белых тюльпанов…
Лиза долго выбирала венок на свой гроб. И когда наконец прочно остановилась на белых розах, поезд тоже остановился.
Она открыла глаза. Кто-то вылезал из их купе. Чемодан застрял в дверце. Вылезающий обернулся… Бородач! Бородач уходил… Спокойно и просто, даже газету прихватил. И глаз на Лизу не поднял…
И это после всего того, что было!
Какие странные бывают на свете люди…
В пять часов вышли на вокзал обедать.
Празднично было в огромной зале буфета. Цветы в вазах, то есть собственно говоря не цветы, а крашеный ковыль, посреди стола группами бутылки с вином, блеск никелированных блюд, исступленная беготня лакеев. И все плавает, как в соусе, в упоительном вокзальном воздухе, беспокойном и радостном, с его весенним быстрым сквознячком и запахом чего-то пареного, перченого, чего дома не бывает. И чудесно это чувство беспричинной тревоги: знаешь, что твой поезд отойдет только через двадцать пять минут, а каждый выкрик, стук, звонок, быстро прошагавшая фигура волнует, торопит, ускоряет пульс.
– Время есть, торопиться нечего.
Нечего-то нечего, а все-таки…
И когда швейцар ударит два раза в колокол, густо и однотонно прокричит, жутко скандируя слова: «Второй звонок. Поезд на Жмеринку – Волочиск», и сидящий насупротив господин, швырнув салфетку, вскочит с места и, схватив чемодан, ринется к двери, вы уже невольно отодвинете тарелку и станете искать глазами своего носильщика.
Рядом с Лизой сидел молоденький студент в нарядном белом кителе и гвардейской фуражке. Надувал верхнюю губу, щупая, не растут ли усы, и смотрел на Лизу глазами, блестящими, пустыми и веселыми, как у молодой собаки.
Он был очень благовоспитанный, очень светский. Взял со стола солонку с дырочками и, прежде чем посолить свой суп, спросил у Лизы:
– Вы разрешите?
И рука с солонкой так и оставалась поднятой, ожидая ответа в полной готовности поставить соль назад, если Лиза не разрешит.
Лиза с аппетитом принялась было за свою куриную котлетку, но после этой истории с солонкой почувствовала себя такой прелестной и томной, что уплетать за обе щеки было бы совершенно неприлично. Она со вздохом отодвинула тарелку.
– Что же ты? – спросила тетка. – Вечные теории. А через полчаса есть запросишь.
Как все это грубо! «Есть запросишь!»
После «этого» на него и взглянуть было страшно. Вдруг – смеется?
Потом гуляли с теткой под окнами вагона.
Вечер был удивительный. Пахло дымом, углем. Железный стук, железный звон. Розовое небо, на котором странно горели два огонька семафора – зеленый и красный, – точно для кого-то уже началась ночь. А удивительнее всего была маленькая березка, вылезшая на самую дорогу, в деловой, технический и официальный поворот между двумя путями рельс. Глупенькая, лохматая – вылезла и не понимает, что ее раздавить могут.
И во всем этом – и в розовом небе, и в звонках, и в березке – была для Лизы особая тревога – ну как это объяснить? – тревога, которую мы выразили бы в образе молоденького студента с солонкой в руке. Но это мы так выразили бы, а Лиза этого не знала. Она просто только удивлялась – отчего так необычен этот весенний вечер, и чувствовала себя прекрасной.
– Зачем ты делаешь такое неестественное лицо? – недоумевала тетка. – Стянула рот сердечком, как просвирнина дочка…
Третий звонок.
Проходя в свое купе, Лиза увидела студента в коридоре. Он ехал в том же вагоне.
Ночь.
Тетка спит. Но, еще укладываясь, сказала Лизе:
– Постой в коридоре, если тебе душно.
И она стоит в коридоре и смотрит в окно на мутные лунные полянки, на серые кусты, сжавшиеся в ночном тумане в плотные упругие купы. Смотрит.
– Я сразу понял, кто вы, какая вы, – говорит студент, надувая верхнюю губу и потрагивая усики, которых нет. – Вы тип пантеры с зелеными глазами. Вы не умеете любить, но любите мучить. Скажите, почему вам так нравится чужое страдание?
Лиза молчала, делая «бледное лицо», то есть втягивая щеки, закатывала глаза.
– Скажите, – продолжал студент, – вас никогда не тревожат тени прошлого?
– Д-да, – решилась Лиза. – Одна тень тревожит.
– Расскажите! Расскажите!
– Один человек… совсем недавно… и он преследует меня всю жизнь… с черной бородой, безумно богатый. Я не виновата, что не люблю его!
– А в том, что вы сознательно увлекали его, вы тоже не виноваты?
Лиза вспомнила, как подсовывала ему книгу с похвальным листом. Потом ей показалось, что она сверкала на каких-то балах, а он стоял у стены и с упреком следил за ней… Вспомнился и венок из белых роз, который он, кряхтя и спотыкаясь, тащил ей на гроб…
– Без-зумная!.. – шептал студент. – Пантера! Я люблю вас!
Лиза закрыла глаза. Она не знала, что рот у нее от волнения дрожит, как у маленькой девочки, которая собирается заплакать.
– Я знаю, нам суждена разлука. Но я разыщу вас, где бы вы ни были. Мы будем вместе! Слушайте, я сочинил для вас стихи. Вы гуляли по платформе с вашей дам де компани, а я смотрел на вас и сочинял.
Он вынул записную книжку, вырвал листок и протянул ей.
– Вот возьмите. Это посвящается вам. Посмотрите, какой у меня хорошенький карандашик. Это мне мама… – и он осекся, – …одна дама подарила.
Лиза взяла листок и прочла:
Погас последний луч несбыточной мечты,
Волшебной сказкою прошли весна и лето,
Песнь дивная осталась недопета,
А в сердце – ты.
– Почему же «прошли весна и лето»? – робко удивилась Лиза.
Студент обиделся.
– Какая вы странная! Ведь это же поэзия, а не протокол. Как же вы не понимаете? В стихах главное – настроение.
Подошел кондуктор, посмотрел у студента билет, потом спросил, где его место. Оба ушли.
Тетка приоткрыла дверцу и сонным голосом велела Лизе ложиться.
Милые, тревожные, вагонные полусны…
Веки горят. Плывут в мозгу лунные полянки, лунные кусты. Кусты зовутся «я люблю вас», полянки – «а в сердце ты»…
На долгой остановке она проснулась и оттянула край тугой синей занавески.
Яркое желтое солнце прыгало по забрызганным доскам платформы. От газетного киоска бежал без шляпы пузатый господин, придерживая рукой расстегнутый ворот рубашки. А мимо самого Лизиного окна быстро шел студент в белой гвардейской фуражке. Он приостановился и сказал что-то носильщику, несшему желтый чемодан. Сказал, и засмеялся, и блеснул глазами, пустыми и веселыми, как у молодой собаки. Потом скрылся в дверях вокзала.
Носильщик с чемоданом пошел за ним следом.
Началось лето. Шумное, прозаическое в большой помещичьей семье с братьями-гимназистами, с ехидными взрослыми кузинами, с гувернантками, ссорами, купаньями и ботвиньей.
Лиза чувствовала себя чужой.
Она – пантера с зелеными глазами. Она не хочет ботвиньи, она не ходит купаться и не готовит заданных на лето уроков.
И не думайте, пожалуйста, что это смешно. Уверяю вас, что пятидесятилетний профессор ведет себя точно так же, если войдет в поэтически-любовный круг своей жизни.
Так же туманно, почти бессознательно мечтает он, и так же надеется, сам не зная на что, но сладко и трепетно, и так же остра для него горькая боль разочарования.
Ах, все то же и так же!..
«Он поэт, – думает Лиза. – Он разыщет меня, потому что у поэтов в душе вечность».
И ночью встает и босиком идет к окошку смотреть, как бегут на луну облака.
– «Угас последний луч несбыточной мечты», – шепчет она целый день.
И вдруг:
– Что ты все это повторяешь? – спрашивает ехидно кузина. – Это романс, который еще тетя Катя пела.
– Что-о?
– Ну да. Еще кончается «а в сердце – ты».
– Не ммо-может ббыть… Это стихи одного поэта… Не мо…
– Ну так что же? Написан романс лет десять тому назад. Чего ты глаза выпучила? И вся зеленая. Ты, между прочим, ужасная рожа!
Лет десять тому назад!..
Лиза закрыла глаза.
О, как остра горькая боль разочарования!
– Чай пи-ить! – закричал из столовой звонкий, пошлый голос. – Землянику принесли! Кто хочет земляники? Скорей! Не то Коля все слопает!..
Лиза вздохнула и пошла в столовую.