Легкие наркотики, шутки о травке: «Что это не вредно, ведь трава натуральный продукт» – всё в жизни Василия становилось повседневностью, словно получив благословение или оправдание из-за его переживаний по поводу их с Верой разрыва. Только обкурившись, он решался приехать в ее переулок с до смешного трогательным названием: Угловой переулок. Он приводил друзей ребят-музыкантов, таких же молодых хипарей, и они что-то из «Иисус Христос суперстар» пытались превратить в серенаду к возмущению соседей. Да и сам приходил и дурным голосом пел: то из Битлз, то… словом весь репертуар запрещенной музыки тех лет гремел и рычал в подъезде советской пятиэтажки.
Объяснение между ними так и не состоялось. Вася надирался или обкуривался так, что вместо нормального разговора о том, что же произошло, выяснить становилось невозможно, поскольку он, приверженец артистического эпатажа, словно боялся обыденных человеческих объяснений. К тому же его убежденность, что нужно быть над пошлостью жизни, а выяснение отношений, как ни что другое смахивало именно на это – просто не позволяла ему так низко падать. Это безумный эпатаж, которым он нелепо пытался быть интересным. Немыслимо наряжаясь, повязывая яркие шарфы пышным бантом, выглядел чудом затесавшейся поздравительной открыткой с бразильским карнавалом в советском черно-белом пропыленном семейном фотоальбоме. Он дежурил у ее двери по утрам, когда ее приняли в институт, и молча держа дистанцию, провожал ее до остановки автобуса.
Встречал у дверей института. Вера видела, что наркотики овладели им. Его смиренность под воздействием наркотиков сменялась припадками буйной агрессии, всё чаще. Но все затихает с годами. Исчез и Василий. Началась для Веры совсем другая жизнь.
Много лет спустя, накануне развода Вера не ночевала дома. Ту ночь она провела с тем, кому уже завтра предстояло переместиться в гроссбухе ее Судьбы в графу «бывший муж». Они прощались. Последний раз. Теперь действительно – последний, потому что все три месяца после подачи заявления о разводе, они, по заведенному ими же ритуалу, каждую субботу или воскресенье проводили вечер вместе. Часто они сидели в кафе, где даже весело, но несколько отчаянно отплясывали, чем озадачивали, сидящих с ними за одним столиком, пожелавшим им счастья, любви и поскорее пожениться. Но в ответ услышали чистую правду, что так они празднуют приближение дня их развода и радуются, что на одну неделю стали меньше на пути к свободе.
Так они болтались по улицам Москвы, сидели и целовались в кино. Заходили на выставки. Словом, догоняли все не прожитое ими в браке длиною в два года. Потому что во времена их совместной жизни – все своё свободное время он всегда был занят. Его мать, а её свекровь, каждую субботу-воскресенье забирала к себе домой его восьмилетнего сына из дома его первой жены. И звонила, требуя его к ребенку. Поэтому мужа Вера видела редко, свободное время он разрывался между сыном Илюнькой и трубкой телефона, чтобы поболтать с нею. Трудно сказать, что для Вериной свекрови было важнее – видеть одновременно внука и сына или планомерно разрушать неугодный ей брак. Пожалуй, последнее было главным. Потому что любой брак сына был ей неугоден. А свекровь была опытным истребителем-бомбардировщиком жен своего сына. И, в конце концов, своего добилась, правда ненадолго. Позже он делал еще одну попытки брака, но всякий раз побеждала свекровь. Потом еще и опять та же сокрушительная победа. Еще и еще…
А тогда он ещё надеялся, что Вера передумает. Но нет – Вера была совершенно по-приятельски спокойна, и даже обиды и злости за многое плохое в их совместной жизни как-то не поминала. Только обронила как-то у подъезда на прощанье, когда он провожал её после очередной воскресной вечеринки: «В сущности, я развожусь с твоей мамой! Поэтому развод неминуем!»
На развод они пришли, сильно проспав после бурной прощальной ночи. Букет дивных роз, теплого, розового цвета, Вера, зная, что больше не вернется в его дом, и полагая, что процедура много времени не займет, взяла эти розы с собой в ЗАГС. Там, в полупустом ЗАГСе они весело болтали, развлекаясь тем, что вспоминали то первое свидание, то, как разбили диван так, что он рассыпался, и они оказались на полу, то дурачились, напутствуя пришедших подавать заявление о браке – «беречь свою любовь. Особенно от мам!» Это привело к странным последствиям. Оказалось, что они не заметили, как исчезла служащая ЗАГСа, которая должна была их разводить. А, когда, по-идиотски просидев пару часов, они спохватились; сколько же им еще сидеть, когда же их разведут, стали искать служащую. Оказалось, что служащая решила, что раз пришла разводиться такая веселая парочка, будет лучше тактично слинять еще до начала обеда, думая, что: и по магазинам «для дома, для семьи» прошвырнуться можно. Да и парочка перебесится, и отвалит в своё гнёздышко обратно. И не будет больше морочить голову работникам государственного учреждения.
Возникнув после обеда на пороге с полными сумками еды для дома, она была удивлена, что те ещё не слиняли на свои «празднички любви». Выслушав их негодование, что их не развели, она, глубоко вздыхая, села на стол и, достав талмуд записи актов гражданского состояния с наклеенной потертой бумажкой «РАЗВОДЫ», раскрыла книгу. Потом резко захлопнув её, подумала и произнесла:
– Хватит дурачиться, ребята! Развлекайтесь, где-нибудь в другом месте! Тут люди работают!
А на их просьбу: «да разведите же нас!» ответила: «Таких не разводят. Не морочьте мне голову».
– Ведь у вас все хорошо! Это же видно! – огрызнулась служащая, с силой захлопнув книгу, отчего из неё полетела пыль.
– Так у нас все хорошо именно потому, что мы разводимся! Разведите нас. Освободите её! – ответил он служащей совершенно серьёзно.
Тогда, вздохнув, служащая приступила опять к приостановленному процессу развода. Она нехотя с нарочито недовольной гримасой открыла талмуд и приступила к стандартной процедуре.
Выйдя из ЗАГСА, они поцеловались, и каждый пошел в свою сторону: он к себе – пить. Вера к себе, в квартиру мамы, отсыпаться.
Мама встретила ее радостно и несколько заговорщически возбужденно. Но уже с порога было ясно, что не по поводу её развода была её улыбка.
– Сегодня у тебя день цветов! Поздравляю! – игриво заметила она Вере, забирая из ее рук здорово утомленные и поблекшие розы, чтобы их опустить целиком в ванную с холодной водой.
Вера вошла в комнату и увидела большой букет ромашек, прекрасных, садовых – таких солнечных. Летний радостный букет.
– А это ромашки от Васи! Со вчерашнего дня цветочки тебя дожидаются! – войдя в комнату, рассмеялась мама:
– Представляешь? Вчера только ты ушла разводиться, звонок в дверь! Спрашиваю – кто? А оттуда голос:
– Маргарита Андреевна! Это я – Василий! А Вера дома? Я смотрю в глазок, и вижу – правда, Вася. И с таким букетом. А знаешь, я ему обрадовалась. Мы тут чай с ним сидели, пили. Он стал такой взрослый мужчина, но все тот же – Вася. Я ему честно сказала, что ты пошла разводиться. И он так понимающе хмыкнул, а потом добавил, что, пожалуй, тогда не стоит ждать твоего возвращения, потому что развод дело серьезное. И посерьезней свадьбы бывает! Жениться каждый может, а вот развестись удается не всем! Рассказал, как прошли годы. Вот телефон оставил, просил тебя позвонить. И адрес его мастерской – я всё записала.
Вера «по бумажке» нашла в переулках Арбата его мастерскую.
Старинный дом в переулках Арбата в стиле модерн, великолепный, из тех, что в старину называли «доходными». В подъезде, обжитом советской действительностью, дом тотчас терял всю свою привлекательность. Его обшарпанность спорила силой красоты старинной изысканной лепнины на потолке с обрушившейся на вошедшего чудовищной вонью, что было типично для советских подъездов. Остатки литых перил с художественно выполненным в начале 20 века растительным орнаментом молча выражали осуждение всему написанному и нарисованному на стенах подъезда.
Вася открыл высокую, тяжелую дверь первого этажа, хранящую все следы покрасок за многие годы, что делало её похожей на палитру авангардиста-пуантилиста.
Когда долго не видишь человека и встречаешь его через много лет, то его прежнего порой извлекаешь из него самого, чтобы продолжить общение с ним – прежним – на той же ноте. Его нужно рассмотреть сквозь годы. Им обоим, стоящим по разные стороны порога, тоже понадобилось некоторое время, чтобы узнать друг друга и ещё, чтобы понять, нужна ли каждому из них эта встреча. Да и главное: нравятся ли они сегодняшние друг другу? Такие, какими сделали их прошедшие годы.
Этот нынешний Вася: мощный, матерый мужик, бородатый, в наброшенной на крепкие и широкие плечи майке, в котором ничего не осталось от того ранимого, истерзанного внутренними противоречиями и неуверенностью в себе от «страданий юного Вертера». С немосковской жесткостью в лице – неистребимый след, оставленный навсегда отсидкой, с умным и цепким пристальным взглядом холодных серо-голубых глаз.
Вере вдруг стало страшно. В это мгновение она четко осознала, сколько боли причинила ему тогда, тому румяному мальчику, спрятанному где-то глубоко в этом незнакомом ей длинноволосом, бородатом, босом мужике, как прячутся в непогоду в дупле большого дерева. Что она виновата, и не важно, что было то бегство с Ольгой, измена его тогдашняя тоже показалась мелочью. Всё не важно. И зачем она, виноватая, пришла. Мысленно она обругала себя. Глупость какая-то!
– Проходи, Вера. Чай пить будешь? – буднично спросил он, глуховатым, низким голосом. Спросил так привычно, словно они чуть ли не каждый день виделись. И в это мгновение к ней вернулся тот прежний Вася.
– Чай, это хорошо, но сначала хочу посмотреть твою берлогу, как поживаешь. Похоже, что это не квартира?
– Нет, не квартира. Это моя мастерская. Живу в другом месте. Тут недалеко. Там живу в коммуналке. Ты, если помнишь, я родился здесь недалеко на Арбате.
– Помню. Ты мне показывал дом своего детства, – ответила Вера с интересом рассматривая эту странную квартиру, ставшую мастерской Василия. Эта выселенная квартира на первом этаже, которою получил Василий, как служебное помещение, оформившись дворником, а заодно и вел кружок рисования при ДЭЗе, как художник. Он оформился дворником, но обычно платил настоящим дворникам, и те убирали за него улицу, скалывали лед зимой, вставая в пять утра, но с детишками при ДЭЗе он действительно занимался и делал это с большим удовольствием. Его картины – очень красивая абстракция, интеллектуальная, изысканная, была развешена по стенам и стояла, прислоненная к стенам по всем комнатам. В старинном, очень поврежденном кресле дремала виолончель. Посреди комнаты стоял сильно потрепанный рояль, исцарапанный, явно «не домашний», совсем, как в музыкалке. Вера даже погладила его.
– Так значит, ты помнишь? Всё помнишь? – почти шёпотом спросил Василий, заваривая чай. Эти слова, как выстрел в спину, заставили Веру замереть. Она почувствовала, что растерялась. Медленно повернулась к Васе, ведь всё же она надеялась, что он не станет поминать былое.
Они теперь взрослые люди, мужчина и женщина, стояли напротив друг друга. Вера отчетливо ощутила всю чистоту их сломавшейся тогда влюбленности, такой трепетной и сильной, что они не решились тогда на близость, и оставшейся такой не завершенной.
Он пристально смотрел на неё с вопросом. И она сама ощутила, что ее руки стали ветвями, весенними ветвями, растущими в его сторону. И каждое её движение к нему, как шаманское действо, полно было смысла, который сокровеннее и выше исполняющего его шамана. Они словно исправляли всё то поломанное прежде ими же – детьми. Так родители чинят поломанные игрушки, как ангелы-хранители переписывают набело хронику дней, как счастливое сновидение, в котором – всё происходит, как должно быть. Кроме самого пробуждения, но до него еще так сладостно далеко.
Но в этот момент раздался резкий звонок и хамский стук в дверь мастерской ногами. Василий очень напрягся. И прижав палец к губам, дал знак Вере: «Молчи!» Он прошептал ей на ухо:
– Оставайся здесь. Я закрою дверь. Чтобы ни происходило, не выходи, пока я тебя не позову!
Он открыл пустой футляр виолончели и помог Вере спрятаться там внутри. Вася пошел открыть дверь, пока её с петель не сорвали.
То, что там за закрытой дверью происходило, было что-то из ряда вон, Вера поняла по злобным голосам и вскоре последовавшему шуму драки. Что-то трещало. Упало и разбилось. Потом стихло.
Вскоре она услыхала звук открывающейся двери. Вася шел странно медленно, глухо произнеся:
– Верка! Не бойся… всё… ушли. Он открыл футляр виолончели и выпустил Веру. Он был избит и держался за бок. Сквозь пальцы текла кровь.
– Перебинтуй меня! Все же, порезали меня, гады!
Когда Вера вышла в коридор, чтобы взять в другой комнате ткань, увидела валяющуюся поперек коридора, вдребезги разбитую резную, великолепной работы, старинную раму и подзеркальник. Зеркало фигурного абриса было вдребезги разбито.
– Когда бьют морду врагу – могу понять. Заживет! Но бить старинную работу! Это же было создано до московского пожара 1812 года! Карельская береза! А зеркало, видишь, какая толстая фаска? Теперь такую не делают. Только отреставрировал, нарадоваться не мог. Такая красота: резьба – живая, трепетная без лишней истерики. Жаль! Как мне это восстанавливать?
Раздавались Васькины причитания за спиной Веры, когда она подошла к роялю, как попросил её Вася.
Только теперь она заметила странность на этом рояле. Он был застелен. По всем правилам – внизу простынь, две подушки в белых наволочках и простынь сверху. И всё «уютненько» накрыто клетчатым пледом. Вера откинула плед и выдернула простынь. Оторвала от него несколько полосок. И залив его бок уже откупоренной водкой, чтобы «продезинфицировать» ножевой порез, перебинтовала Васю, не отказав себе в удовольствии съязвить:
– Узнаю друга-Васю! Ведь это был визит не престарелой тётушки? – спросила Вера.
– Нет, совсем не тётушки. Задолжал маленько. Вечером должен был отдать это отреставрированное зеркало. Но вот! Прости. Очень стыдно, что тебе пришлось присутствовать при этих разборках.
– Столько лет прошло. Что же это было? Что тогда случилось? Ведь я слышала от Ольги, что у тебя счастливый брак. И Лёвка рассказывал, что ты женился по любви, все у тебя было хорошо, по-доброму.
– Так оно и было, по-доброму, по любви. Но она тоже принимала наркотики, легкие.
– Какие легкие? Бред! Легких наркотиков не бывает! Ты же знаешь моё отношение к этому!
– Знаю – сугубо тяжёлое-тяжёлое. Мы были в Таиланде. А там, сама знаешь, это не проблема, а даже весьма – напротив. Вот и подсели там, сильно подсели. А когда вернулись в Москву, словом, в ту ночь мы так любили друг друга, но тот укол ей сделал я. Я сам! Я проснулся, а она умирала! Я нес её на руках, завернутую в простынь, кричал, звал на помощь. Поликлиника в соседнем доме. Она умирала, но для всех мы только грязные наркоманы. И мы никому не нужны. Получилось, что – я убил её! Убил моего ангела. Моего ангела!
– Ангелы не ширяются, – тихо произнесла Вера, глядя на него, сидящего на полу, обхватившего колени и уткнувшись в них лицом. И с ужасом и понимала, и не верила, что это живопись убийцы, пусть и невольного. И вина звучит, как «непреднамеренное», но разве сам прием, допущение в свою реальность власти наркотиков – разве не убийство? Или самоубийство. Все это вновь подняло в ней волну отвращения к этой теме.
– Непреднамеренное убийство и хранение, распространение – статья весомая. Вот проходил «мои университеты», вот так… Но теперь я модный реставратор. Мне доверяют реставрацию музейных вещей, у меня заказчики – известные коллекционеры. Вера? Ты уходишь? Ты уходишь навсегда? Вера! Не покидай меня, ты, в тебе всё то хорошее, светлое, что было тогда, наша юность, такая чистота, свет от тех воспоминаний. Живопись была камертоном и мерилом всего. Хотелось свободы чувств, и ценно было только то, что было этой свободой… и наркотики казались инструментом этой свободы. Лестницей в небо. А я был такой сильный, здоровый. Что казалось, в любой момент могу бросить.
В сознании Веры отчетливо всплыло то воспоминание – весла в руках отца с каждым взмахом отдаляли их от берега, точно каждым взмахом осекая всё пережитое, прочувственное тогда.
И вот он – художник, создавший прекрасную живопись, расставленную вдоль стен. Его картины, как безмолвные адвокаты – эти холсты и картоны словно оправдывали его. Его жажду и попытку вырваться за пределы самого себя, прорваться сквозь бренное тело в высшую реальность божественного ПРЕКРАСНОГО, а не просто красоты повседневности, прикоснуться и запечатлеть ангельскую чистоту и совершенство, отдав в залог самого себя, вычеркнув себя из реальности приемом наркотиков. И вот они полотна, и вот он – жалкий скрюченный наркоман.
Он принял и «обезболивающее» – залпом стакан водки. И заснул прямо на полу большой полу пустой комнаты среди своих живописных работ. Вера не стала сразу уходить из опасения, что быть может понадобится помощь более серьезная чем бинтование. Она рассматривала его живопись и его самого, спящего.
И он показался ей странником, выброшенным на берег нашей реальности по чьей-то неведомой воле. Его живопись была пронизана надеждой научится читать в происходящем Знаки воплощения, замысла Творца.
Но, чем пристальнее он всматривался в уроки жизни, пытаясь определить грани и границы допустимого в людской повседневности, тем острее в нем зрела жажда сокрушения этих границ, в стремлении пробиться в некую прареальность – прародину единства душ и своей Души.
Дерзость и обречённость на обрушение-падение за упрямство взлёта Икара жило в его живописи. Он, как чужеземец, в смуте отчаяния, неистово молился на лишь ему ведомом языке образов и знаков пространства живописи, населенную фантасмагорией абстрактных сущностей.
Обращённая к иным мирам его живопись была пронизана энергетикой тончайших цветовых и световых вибраций. Уходя, Вера, уже стоя у двери, вернулась и еще раз, прощаясь, рассматривала его живопись. Она, как живая, пульсировала в экстазе разрушения привычной логики пространства, разворачивая перед зрителем чудодейство магии застывшего мгновения, продолжающим жить. Его живопись казалась молением сопричастного Вечности и смертного одновременно, молитва цветом и пластикой образа.
И Вере вспомнилось, как тогда, ещё в детстве, в 70-х годах, во время учёбы в художественной школе энциклопедический объём его познаний в области истории искусств, выделял его среди одноклассников. За это он всю жизнь был благодарен матери, искусствоведу, по образованию, потому что мать научила его учиться, аккумулируя в себе знания, жадно впитывая труднодоступную в советское время информацию о современном искусстве, совершенствуя самого себя, как инструмент искусства. Теория жеста Поллака и дисциплина движения запястья художников Древнего Китая, разудалость Лубка, бездонность молчания Божеств Буддийских Мандал, Билютинский неофигуратив, благодаря заложенному в нём от рождения чувству гармонии и безупречному чувству подлинности, переплавлялось в накале его творческой страсти и органично вплеталось в его художественный почерк. Он жил, как бы одновременно в разных измерениях: в компромиссе с мало любимой и временами довольно тягостной для него – повседневностью-реальностью, но одновременно – в рыцарском служении пространству высокого творчества. Это и было сутью и смыслом его жизни.
С самого детства свойственная ему смелая независимость от правил и рамок повседневности порой превращала его жизнь некий перфоманс буден. И сильно осложняла его отношения с окружающим миром и людьми. И, как часто идущий рядом с ним, оказывался на краю пропасти. Потому что он не просто «не вписывался в рамки» приличий и условностей, а скорее, он сам яростно крушил все, что стояло на пути его творческой свободы.
Казалось, что Василий жил, словно в отчаянной попытке: стереть грань между зрелищностью творческой лаборатории художника и реальностью отпущенных ему дней.
И Вера ушла, не простившись, обойдя уснувшего на полу создателя этих картин.