Чаковнин сидел за завтраком на обычном своем месте, рядом с князем. Гурий Львович завел разговор о духах и косметике, причем заявил, что из старых средств предпочитает для освежения лица холодец, то есть мятную настойку, а что мытье лица сливками никуда не годится. В заключение он добавил, что уж если и помогает что-нибудь для белизны и нежности кожи, так это – земляничные ванны.
– А мне кажется, что если от рождения природа не дала красоты, то ничего не поможет, никакие притирания не будут действительны, – проговорил Чаковнин. – Вот ваша актриса, что, говорят, новая, как, бишь, зовут ее?..
– Маша, – подсказал князь.
– Ну, вот она! Она и без всяких земляничных ванн хороша.
Чаковнин с нарочною целью завел разговор о Маше. Ему хотелось разведать, где она.
– А что? Хороша небось? – спросил князь.
– Хороша! Жаль, что вы ее показываете редко. Такую красавицу грех взаперти держать. Ведь вы ее взаперти держите? – обратился Чаковнин прямо к князю.
– То есть как вам сказать? Конечно, нельзя на волю пускать девку, но, чтобы так уж очень запирать, тоже этого не делаю. Вот теперь, например, она переведена у меня в турецкий павильон, что в парке…
– Какой павильон? – опять спросил князя Чаковнин с полнейшим равнодушием в голосе.
– А разве не знаете? – охотно стал объяснять князь. – Недалеко от дома, с минаретом таким. Я вам показывал, вы еще ковры там хвалили.
– А, знаю! Так это – главный павильон? Да? И что ж, она там живет у вас?
– Да, я перевел ее туда…
После завтрака Чаковнин принялся ходить вокруг турецкого павильона, так будто, гуляя. У дверей на страже стоял гайдук Иван. Чаковнин подошел к нему.
– Ты что ж здесь? Павильон сторожишь?
– Да, павильон сторожу.
– Ну, а мне войти в него можно?
– Не приказано пускать.
– А ты знаешь, в павильоне-то этом есть кто-нибудь?
– Не могим знать…
Чаковнин не настаивал дальше. Он круто повернулся и направился во флигель.
Он уже после завтрака успел послать за помощником парикмахера, который был нужен ему якобы для стрижки волос.
Гурлов почти одновременно вошел с ним во флигель.
– Ну, батюшка мой, – сказал ему Чаковнин, когда они заперлись в комнате, – узнал я все подробности. Сам князь за завтраком рассказал мне. Никита Игнатьевич, мы вам мешать будем? – обратился он к Труворову, улегшемуся на свою постель для сна после завтрака.
Никита Игнатьевич спал и после завтрака, и после обеда. На него нашел теперь период спячки.
– Ну, что там мешать! Ну, какой там! – сонным голосом протянул он.
– Ну, хорошо! Так вот, государь мой, узнал я все подробно. Она находится теперь в турецком павильоне, в парке. Я там пронюхал малость: действительно, у турецкого павильона гайдук стоит и никого в него не пускает.
– Неужели? – произнес Гурлов, вдруг приходя в волнение.
– Что ж, это тревожит вас?
– Да вы знаете, что это за павильон? Нет? Ведь в прошлом году там зарезалась одна вдова, красавица помещица. Она приехала сюда по приглашению, ей отвели этот павильон – там оружие турецкое на коврах висит – она осталась ночевать, а наутро нашли ее мертвой. Она зарезалась кинжалом, со стены снятым.
– Скверная история! Так что ж вы-то испугались? Думаете, что с Машей может подобное приключиться, что место это так действует или просто что страшно ей там будет? Может, вдова-то зарезанная по ночам ходит?
– Ни то, ни другое, Александр Ильич. А дело в том, что вдова-то зарезалась, как говорят, по особому случаю. По слухам, в этот павильон у князя потайной ход сделан, и он явился к ней ночью. Она там одна была – ни кричать ей, ни позвать на помощь – ничего, решительно ничего не слышно. Она была беззащитна от насилия князя и зарезалась…
– Ах, забодай его нечистый! – проговорил Чаковнин. – Никита Игнатьевич, слышите?
Труворов ничего не слыхал. Он спал и всхрапывал, вздрагивая головою.
– Вот этот подземный ход и смущает меня, – сказал Гурлов.
– Думаете, значит, что князь по этому ходу и к ней, к Маше, явиться может?
– Очень просто.
– Ну, этого мы не дадим! – твердо заявил Чаковнин. – Сегодня ночью идем туда; если нужно, дверь выломаем и освободим Машу. Ведь если павильон в стороне, так это и нам на руку.
– Я жизнь готов положить! – сказал Гурлов.
– Зачем? Живы будем. Деньги у нас есть: кафтан Никиты Игнатьевича сам князь купил. Все отлично идет. Я сегодня же поеду, сговорюсь на постоялом дворе. Может, и священника найду…
– Решено, значит?
– Решено!..
Созонт Яковлевич сидел с привезенными им судейскими и поил их чаем с медом и наливками. Князь приказал ему спровадить этих судейских, и он старался сделать это дипломатично.
– Ведь вот, – философствовал стряпчий, выпивая рюмку наливки, – кажется, что пустая вещь, можно сказать, – глоток один, а выпьешь – и взыграет душа, как молодая лань…
– А как насчет произволения духа его сиятельства нынче? – спросил другой судейский, накладывая себе меда.
– Не то, чтобы очень, а, впрочем, так себе, вообще, не без того, – ответил Созонт Яковлевич. – Что ж, наливочки?
– Благодарен. Выпиваю. Воображенник большой ваш князь-то, Созонт Яковлевич!..
– Именно воображенник, – поддакнул Савельев, расхохотавшись, – правильно изволили заметить. Воображенник. – И он снова захохотал.
Он смеялся, стараясь казаться равнодушным и веселым хозяином, а сам думал о том, как бы поскорее убрались его гости. У него на сердце скребли кошки.
После разговора с ним князь, изругавший его, еще не призывал к себе. Злоба Созонта Яковлевича вовсе не улеглась, и он смеялся с судейскими о том, что князь «воображенник», а на самом деле в душе звал его в это время аспидом, душегубцем и посылал все известные ему бранные названия.
В этот момент в дверях появился слуга и доложил Савельеву:
– Вас спрашивают.
– Кто?
– Авдотья Тимофеевна.
– Какая Авдотья Тимофеевна? А, Дуняша-актерка… Скажи, что некогда теперь – слышишь? Чтобы завтра пришла, если нужно что.
– Она говорит, что к спеху.
– Никакого спеха нет! Поди, скажи, что занят я…
Из-за плеч слуги показалась голова Дуняши.
– Созонт Яковлевич, мне очень нужно говорить с вами, – заявила она.
– А и распущена же у вас дворня! – заметил судейский, удивленный смелостью актерки, лезшей так к секретарю.
Это замечание окончательно распалило Савельева.
– Я поговорю с ней, если она хочет, – сказал он, стиснув зубы, поднялся со своего места и, взяв со стены нагайку, вышел в соседнюю комнату, где была Дуня.
– Вот так! Хорошенько ее! – подзадорил стряпчий, который уже опьянел от наливки, вследствие чего душа его «играла» теперь, «как молодая лань».
Савельев, выйдя, захлопнул за собою дверь.
– Тебе что? – накинулся он на Дуню. – Ты слышала, что мне некогда, чего ж лезешь?
– Потому – дело, Созонт Яковлевич!
– Я тебе покажу дело!..
– По вашему приказу Степаныч заперт, выпустите его, – сказала Дуня.
– Что-о?! Степаныч заперт, а тебе какое до этого дело?
– Он мне дядей приходится… старик он… Созонт Яковлевич, выпустите, говорю!..
Савельев так был поражен смелостью «актерки», решившейся вломиться к нему чуть не насильно, чтобы просить за человека, из-за которого он, Созонт, пережил столько скверных минут, что он опустился на стул и проговорил:
– Еще что?
– Больше ничего. Отпустите, прошу. За прежнюю его службу отпустите!.. Мало он служил вам?
– Да ты с ума сошла? – крикнул Созонт Яковлевич. – Я и прежде-то с тобой не ахти церемонился, а теперь, думаешь, буду тары-бары с тобой разводить?
– Отчего ж это так, Созонт Яковлевич?
– Оттого, матушка, что теперь ты-нуль, если арифметику знаешь, а единица – Марья. Да, ты – нуль и не забывайся… Как же! Так я и отпустил этого старого хрыча! – И Созонт Яковлевич вздрогнул, вспомнив ощущение от веревок, которыми связывали его, и от холода страшного погреба.
Степаныч был посажен им в отместку за это.
– Ой, отпустите! – проговорила Дуняша.
– Пошла вон, вон, слышишь! – крикнул снова Созонт Яковлевич и вскочил. – Вон отсюда, тварь ползучая! – И он стал хлестать Дуню нагайкой.
Актриса с плачем выбежала вон.
Над Вязниками спустилась темная осенняя ночь. Надвинулись тени, деревья в саду точно расплылись, слившись с темнотою. На деревне изредка слышалось лаянье собак. Освещенные окна нижнего этажа большого дома, бросавшие красноватые полукружия на росшие возле них кусты, потухли. Только в верхнем этаже, в кабинете князя, еще не тушили огней. Флигель мало-помалу погрузился во мрак. Сторожа с разных концов перестукивались в чугунные доски…
Чаковнин и Труворов вместе с Гурловым сидели у себя в комнате.
Чаковнин сегодня, после того как они утром решили предпринять решительные действия, целый день ездил верхом по окрестностям и привез утешительные сведения: священник нашелся; на постоялом дворе была приготовлена комната; по ту сторону реки к ночи будет ждать тройка. Через реку можно переправиться в лодке. Лодок было много понаделано у Каравай-Батынского на потеху гостям, и стояли они у берега без замков. Словом, все было готово; оставалось только главное: высвободить Машу из павильона.
Гурлов давно уже рвался идти скорее, но Чаковнин удерживал его, говоря, что лучше дать время усадьбе успокоиться и подождать.
– Идемте, идемте, право, пора! – сказал наконец решительно Гурлов и встал. – Александр Ильич, пора!
– Теперь, пожалуй, и пора, – согласился Чаковнин. – Ну, идемте! Никита Игнатьевич, вы с нами пойдете или останетесь?
Труворов, протирая слипавшиеся от сна глаза, ответил по своему обыкновению:
– Ну, что там останетесь! Ну, какой там!.. – и встал, видимо, готовый идти вместе с ними.
Чаковнин оглядел его, невольно мысленно прикинув, может ли толстый, неповоротливый Труворов оказать помощь или он будет только помехою в их деле.
– Вы хоть бы оружие захватили, какое ни на есть, на всякий случай, вот хоть шпагу, что ли, – посоветовал Чаковнин, решив, что Труворов может быть полезен тем, что станет настороже.
Никита Игнатьевич послушно взял шпагу, повертел ее в руках и убежденно отбросил.
– Нет, если драться, так она мешать будет, так лучше! – и он с такою уверенностью расправил руки со сжатыми кулаками, что это убедило Чаковнина в том, что Труворов может оказать пользу и не одним тем, что сторожить будет, а если нужно, и постоит за себя.
– Ну, идемте! – снова повторил Гурлов.
– Ну, в час добрый! – произнес Чаковнин, и все трое крадучись, на цыпочках вышли в коридор и пробрались на крыльцо.
– А ведь Прохор Саввич не знал ничего. Я ему ничего не говорил, – прошептал Гурлов.
– Тсс… – остановил его Чаковнин.
Они взялись за руки, чтобы не разбрестись в темноте. Впереди был Гурлов, знавший лучше других расположение парка. Неторопливыми, но большими мерными шагами подвигались они вперед. Сергей Александрович вел, инстинктивно угадывая дорогу.
Он знал, что надо было сначала сделать два поворота, а потом идти прямо по дорожке. Эти два поворота смущали его больше всего. Он боялся, что не найдет их в темноте, но вместе с тем ему казалось, что он видит. И видел ли он на самом деле или отгадывал чутьем, куда идти, только, поравнявшись с местом первого поворота, он сейчас же узнал его и свернул. Так же было и на втором. Выйдя на прямую дорожку, он уже не боялся сбиться. Вскоре в конце этой дорожки показался огонек.
– Видите? Это в павильоне, – едва дыша, произнес Гурлов.
Ни Чаковнин, ни Труворов не ответили ему. Они подвигались вперед молча. Уже у самого павильона они заметили в освещенном его окне с матовыми стеклами тень женской фигуры. Последние опасения, что они не найдут Маши в павильоне, рассеялись. Несомненно, она была там, и теперь стоило выломать окно или дверь – она освобождена.
– Я обойду вокруг один – посмотрю, нет ли караульного, чтобы он не поднял тревоги, – чуть слышно сказал Чаковнин на ухо Гурлову и, отделившись от них, смело пошел, не скрываясь, походкой человека, которому пришла фантазия прогуляться в парке, несмотря на темноту.
Гурлов и Труворов замерли на месте против освещенного окна.
Чаковнин, не торопясь, обошел кругом павильон и никого не встретил. Очевидно было, что или дозорного не поставили на ночь, или же он самовольно ушел домой спать.
Чаковнин не поверил себе сразу и сделал вторичный обход, обшарив все кругом. Нет, он не ошибся – никого не было.
– Никого нет! – сказал он, подходя к товарищам. – Я думаю – прямо в дверь. Ее высадить легче всего…
– Дверь так дверь! – согласился Гурлов, и они направились к двери.
– Постоите, я один справлюсь, – сказал Чаковнин и налег на нее плечом.
Как только они завозились – свет в павильоне погас. Но они в жару работы уже не заметили этого.
– Эй, ухнем! – натужась, пропыхтел Чаковнин.
Дубовая дверь, уступая его силе, затрещала, подалась. Он надавил еще; дверь хрустнула, разломалась, соскочил замок, и Чаковнин, толкнув ее руками, отворил ее.
За дверью стоял полный мрак, но, едва Чаковнин и Гурлов вошли во внутрь, как несколько рук охватило их, блеснул открытый вдруг потайной фонарь, и не успел Чаковнин отмахнуться, как его повалили, и среди шума, барахтанья и крика на него навалилось несколько дюжих молодцов, окручивавших его веревками.
Нападение было так неожиданно, что ни Чаковнин, ни Гурлов не успели опомниться, как уже, связанные, лежали на полу.
– Верти, верти его веревками плотнее! – слышался голос распоряжавшегося князя, и лишенного уже движения Чаковнина плотнее обматывали веревками.
Он пробовал было барахтаться, но увидел, что напрасно: связан он был крепко. Князь хихикал от удовольствия. Открытый теперь фонарь довольно ярко освещал и самого Каравай-Батынского, и человек пятнадцать его челяди, возившихся кругом.
Гурлов, тоже связанный, искал глазами Машу. Но ее не было. Слышался смеявшийся женский голос, однако, это был не Машин голос: это актерка Дуня, ткача дочь, хохотала в тон князю:
– Видишь, князь, я была права: попались голубчики в ловушку! – воскликнула она.
На пороге, в темном отверстии выломанной двери, показался Труворов. Вместо того чтобы убежать и скрыться, он стоял, растопырив руки, и с высоко поднятыми бровями удивленно глядел на совершившееся.
– Ну, что там! – проговорил он. – Вяжите и меня тоже, я вместе… того… с ними…
И его тоже связали.
Ловушка, в которую теперь попались трое друзей, была устроена именно по наущению и по плану Дуни.
Созонт Яковлевич плохо рассчитал, вообразив, что песенка ее спета. Она вчера с вечера, после своего разговора с Машей, была позвана к князю для его потехи и воспользовалась этим свиданием с ним. От Маши она выпытала, что Гурлов находится где-то близко, в самых Вязниках, значит, нужно было сделать так, чтобы он выдал себя. Дуня рассчитала верно, что если как-нибудь довести до его сведения, что Маша заперта в одиноком павильоне в парке, то он придет освобождать ее, и тут можно будет схватить его. Он не выдержит – попадется. О связи Чаковнина с Гурловым она предполагала, потому что знала, что бывший камергер скрывался у этого Чаковнина.
Она не спорила с князем, как делал это Созонт Яковлевич, о том, предан ли Чаковнин персоне князя, или нет; она посоветовала только, чтобы князь в разговоре с ним упомянул, что Маша якобы заперта в павильоне, а потом с нею и с верными людьми засел на ночь в засаду в этот павильон и посмотрел, что из этого выйдет. Вышло, что хитрый женский расчет Дуни оправдался.
Князь был доволен выше меры, главным образом тем, что утер нос Созонту Яковлевичу, не только обойдясь без него, но убедившись, что Дуня оказалась умнее и хитрее его. Он велел отнести пойманных в подвал, а сам с Дуней по потайному ходу, который действительно существовал и соединял павильон с домом, отправился к себе.
Теперь Дуня чувствовала себя иначе и была уже далеко не такой, какой приходила к Созонту Яковлевичу просить за старика Степаныча. Утром она готовилась еще к победе, но не могла еще торжествовать ее и потому пришла скромной просительницей к Савельеву, так как хотела поскорее освободить своего старого родственника. Она никак не ожидала, что Савельев встретит ее нагайкой. Теперь было совсем другое. Теперь она, расфранченная и напудренная, обворожившая князя своею находчивостью и помогшая ему так легко и просто захватить его лютейшего врага, каким он считал Гурлова, сразу добилась высоты, о которой мечтала. Ей оставалось только поддерживать в князе несомненно уже явившееся в нем расположение. Но она была уверена, что на это у нее хватит уменья, так как она хорошо знала натуру Каравай-Батынского.
– Ты молодец у меня, Дунька! – похвалил ее князь, приведя в свой кабинет. – Молодец! – повторил он и хотел потрепать по щеке.
Дунька театральным движением опустилась пред ним на колени.
– Я – раба твоя! – проговорила она и, поймав руку князя, прижалась к ней губами.
Гурий Львович любил, когда бросались пред ним на колени и целовали его руки; он одобрительно посмотрел на Дуню и подумал: «А зачем мне другая, когда и эта хороша?» – и приказал ей:
– Встань и будь здесь как дома! Ну, распоряжайся, а я посмотрю, как это ты будешь делать. Ну, вот мы захватили голубчиков; что ты теперь станешь приказывать, а? Покажи свой ум.
Каравай-Батынский, говоря это, улыбнулся и сел в кресло, как бы став публикой, готовой любоваться Дуней. Она твердо подошла к висевшей на стене тесьме от звонка и дернула за нее. Явился лакей.
– Позвать сейчас Созонта Савельева! – сказала Дуня. – Если спит – разбудить!..
– Положительно молодец, Дунька! – одобрил князь. – С этого дурака и начинать следовало.
– А можно мне с ним по-свойски разговаривать? – спросила она.
– Разговаривай, как знаешь, я слушать буду; что хочешь, то и делай.
Дуня улеглась на кушетку спиною к двери и красиво облокотилась на руку.
Князь встал; она было двинулась, но он остановил ее.
– Останься так – ты мне нравишься так, – сказал он и нежно поцеловал Дуню в лоб.
Созонт Яковлевич спал и ничего не знал о случившемся, когда его разбудили с требованием не медля явиться к князю. Он наскоро оделся и побежал. Когда он вошел в кабинет к князю, Гурий Львович сидел в кресле, а кто была та, которая лежала спиной к двери, Савельев не мог разобрать сразу.
– Это Созонт Савельев? – спросила она, не оборачиваясь.
Созонт Яковлевич узнал по голосу Дуню.
– Да, это он! – сказал князь.
– На колени! – приказала Дуня, все еще не глядя на княжеского секретаря.
Савельев остановился и уставился удивленными, даже строгими, глазами на князя. Гурий Львович сам, видно, не ожидал такой фантазии от Дуни.
– Молодец! – снова вырвалось у него. – Ну, что ж ты? – сказал он Савельеву. – Слышишь, что тебе приказывают?
– Увольте, князь!.. – начал было Созонт Яковлевич.
– Я тебя уволю, да так, что тебе, дураку, и не снилось! – крикнул Гурий Львович, топнув ногою. – На колени, говорят тебе!..
Уж очень много было подлости по природе у Созонта Яковлевича. В его груди клокотали ненависть и страшная злоба, но на колени он все-таки опустился.
– Встал? – спросила опять Дуня.
– Вста-ал! – рассмеявшись, ответил князь. Тогда она обернулась и поглядела на Савельева. Глаза их встретились, и Созонт Яковлевич понял теперь свой промах, что утром так неучтиво обошелся с этой женщиной.
– Эка рожа противная! – проговорила Дуня.
– Авдотья Тимофеевна! – заговорил Савельев.
– Молчи!
– Авдотья Тимофеевна!..
– Молчи! Хочешь, чтоб я простила тебя?
– Хочу, Авдотья Тимофеевна…
– Ну, так я марать подошвы даже своей не стану о твою физиономию, а следовало бы показать тебе… Ты мне вот что скажи: как ты бережешь князя, а?
– Князя я берегу как зеницу ока, – произнес Савельев с достоинством, которое вовсе было некстати при его коленопреклоненном положении.
– Как зеницу ока! – передразнила его Дуня. – А Гурлов тут, в самых Вязниках, дебоши затевает.
– Гурлов? – удивился Созонт Яковлевич.
– Дурак, дурак, дурак! – стал дразнить его князь, как попугая. – Гурлова мы без тебя сейчас изловили. Понимаешь ли ты это, дурак?
– Не смею верить, ваше сиятельство, – пролепетал Савельев, казавшийся совсем уничтоженным.
– Верь не верь, а это так, и ты – дурак.
– Дурак! – как эхо повторила Дуня.
Созонт Яковлевич собрал последние силы, чтобы сдержать себя.
Дуня еще долго к удовольствию князя издевалась над несчастным, потерявшим голову и самообладание от злобы секретарем. Гурий Львович хохотал при этом, заливаясь. Наконец, она отпустила Савельева, приказав ему выпустить сейчас же Степаныча.
– Как, Степаныча выпустить? Кто его посадил? – спросил князь, а когда он узнал, что Степаныч сидит без его приказания, то рассердился так, что чуть не избил Савельева.
Наконец, потешившись вдоволь, Дуня велела Созонту Яковлевичу встать, а когда он встал, думая, что кончилась его пытка, мягким, ласковым голосом сказала ему:
– Ну-с, а теперь, Созонт Яковлевич, прощения просим! Завтра, чуть свет, чтоб и духа вашего не было в Вязниках. Князь в ваших нерадивых услугах больше не нуждается… И почище вас найдем!.. Так-то-с! Коли завтра не уедете, так знайте, что вас палками погонят.
Созонт Яковлевич, как громом пораженный, воззрился на Каравай-Батынского.
– А так и понимай, – подтвердил князь, – что завтра на заре собирай свои пожитки и отправляйся вон отсюда… куда хочешь. А теперь ступай!..
Выходило, что все претерпленное Савельевым унижение было напрасно. Напрасно становился он на колени, напрасно слушал сыпавшиеся на него оскорбления, – все-таки кончилось тем, что он был выгнан самым позорным образом. Этого он уже никак не предполагал.
– И это – ваше последнее слово, ваше сиятельство? – тихо выговорил он.
– Нет, последнее мое слово все-таки, что ты дурак, – сказал Каравай-Батынский, – дурак, если спрашиваешь. Сказано тебе, что убирайся, ну, значит, так тому и быть…
– Ну, до свидания, ваше сиятельство! – вздохнул Созонт Яковлевич.
– Нет-с, уж прощайте, – поправил его Гурий Львович, – уж больше вы меня не увидите, – и он, отвесив Савельеву комический поклон, показал на дверь.
«Дудки, брат, – думал Савельев, уходя. – Увидимся мы с тобой, и скорее, чем ты думаешь! Терять мне теперь нечего, и я тебе покажу, как со мной обходиться, – за все отплачу сразу… сразу!»
Вернувшись к себе, он заходил, несмотря на поздний час ночи, по своим трем комнатам, живо вспоминая, как недавно еще он так же вот ходил и обдумывал. Напрасно он не решился тогда же! Все равно пришло к тому же самому.
«Терять мне теперь нечего!» – повторил он несколько раз вслух, останавливаясь и разводя руками.
Он ходил и бормотал, точно бредя наяву. О том, чтобы заснуть, он и подумать не мог.
На глаза ему попалась висевшая на стене нагайка – необходимый атрибут его утраченной теперь власти, и его взяло зло, зачем он безрассудно пустил ее в дело сегодня утром; да ведь кто же мог ожидать, что эта Дунька такая ловкая? И как они поймали там Гурлова?
«Все, все против меня! – сказал себе Созонт Яковлевич. – Нет, не против меня, – стал вдруг соображать он, – а против тебя, мучитель и ругатель! Сам ищешь, и судьба ведет. Судьба!..» – мысленно повторил Савельев и, взяв нагайку, ключи, фонарь, пошел вниз.
На дворе его окликнул сторож.
– Не узнал, что ли? – огрызнулся на него Созонт Яковлевич, и сторож, зная, что по ночам страшный секретарь ходит в подвал под большим домом, с ужасом отстранился.
Савельеву известны были все ходы и выходы, и ключи от подвального помещения всегда были у него.
Он отпер малую дверь, через которую имел обыкновение спускаться в подвал, тщательно затворил ее за собою и направился к первой камере, носившей странное название «официантской». Здесь жили два парня, находившиеся в подвале почти безотлучно и «работавшие» там.
Созонт Яковлевич стал будить их. Парни долго не могли проснуться, зевали, тянулись, но наконец, пробудившись и признав Савельева, повскакали и старались принять бодрый вид.
– Старый хрыч Степаныч у вас, что ли? – спросил Созонт Яковлевич.
– У нас.
– Жив?
– Должно, что жив…
– Выпустить его велено сейчас. Идите, выпускайте его, а я пойду в «большую», туда и придете сказать, каким его выпустили.
«Большою» называлась комната, где стоял стол с креслом на возвышении и где висел блок на средине свода.
Парни пошли исполнять приказание, а Созонт Яковлевич отправился в «большую». Там на столе стояли две толстые восковые свечи, но он не зажег их. Он поставил фонарь, положил ключи, сел в кресло и задумался.
Издали из коридора доносился слабый стон. Но Созонт Яковлевич привык к этим стонам, как и к коридору, и к этой «большой» комнате, и ему вовсе не страшно было сидеть тут одному ночью при тусклом свете фонаря. Голова его к тому же была занята все одной и той же неотвязчивой думой.
«Да, мне терять нечего!» – повторил он в сотый раз.
Парни пришли и сказали, что Степаныч – старик двужильный, что ничего ему не сделалось и что вышел он на волю целехонек.
– Ну, слушайте, ребята! – сказал им Савельев. – Вы тут как обходились со Степанычем, пока он был у вас?
– Да не то, чтобы очень… а все-таки…
– Не очень, значит, нежно?
– Да полегоньку.
– Знаю я, как у вас полегоньку! Ну, а знаете ли вы, что теперь первая особа у нашего раскняжеского князя – Дунька, ткача дочь, а Степаныча племянница?
– Знаем. Сегодня вечером сами видели, – и парни, участвовавшие в поимке Гурлова и Чаковнина, рассказали об этом Созонту Яковлевичу и о том, как смело на их глазах вела себя Дунька с князем.
Теперь Савельев все понял.
«А и ловкая же мошенница! – подумал он. – Жаль – не разгадал ее раньше. Вот, говорят, у бабы ума нет!»
– Ну, так видите, – стал он говорить парням, – если вы со Степанычем против шерстки, так вам несдобровать теперь: Дунька заест.
– Наше дело подневольное! Мы не ответчики.
– Да там ответчики или нет – это разбирать не станут, а вот до сих пор вы на дыбу вздергивали, теперь же вас вздернут – вот вы что рассудите…
– На вас вся надежда, Созонт Яковлевич, – сказали парни.
– Да надежда-то на меня – я знаю; со мной вам без печали. Ну, а теперь да будет известно вам, что меня места лишили и завтра уезжать велели. И все эта Дунька. Ну, так уж если меня князь не пощадил, когда она захотела, так разве станет он с вами церемониться?
– Так что же делать, Созонт Яковлевич?
– А все-таки на меня надеяться. Ведь я от всяких дел вызволял князя-то, значит, уж и себя сумею подавно вызволить, и вас тоже…
И он осторожно, то пугая их князем, то соблазняя наградой, стал говорить о том, что им надо делать.
Через несколько времени они все трое поднимались по лестнице, прямо из подвала шедшей в кабинет князя, рядом с которым находилась и его спальня.