bannerbannerbanner
Вязниковский самодур

Михаил Волконский
Вязниковский самодур

Полная версия

XXVI

В то время, когда Прохор Саввич успокаивал своими речами волновавшегося Гурлова, Чаковнин и Труворов тоже разговаривали, вернувшись в свою комнату после ужина из большого дома.

Чаковнин дымил своей трубочкой, полакомиться которой не пришлось ему почти в течение всего дня, так как курить на людях при большом собрании считалось неприличным. Труворов пыхтел и отдувался, сидя на своей кровати, расстегнув камзол и распахнув свой великолепно расшитый кафтан, который ему лень еще было стащить с себя. Он, как пришел, расстегнул все пуговицы, которые можно было расстегнуть, и сел в изнеможении, не имея сил продолжать раздевание. Ему хотелось сделать передышку и отдохнуть. Он слишком много покушал за ужином.

– А хороша штучка! – проговорил Чаковнин, вспоминая о Маше.

Труворов только засопел носом.

– То есть, забодай меня нечистый, – хороша штучка! – повторил Чаковнин. – Счастье этому Гурлову.

– Ну, какое там счастье, ну, что там! – протянул Никита Игнатьевич.

– Верно изволили заметить, – сейчас же согласился Чаковнин, – счастье его, что нашел себе такую кралю, а несчастье – что соединиться с нею не может. Ну, так ведь в этом надо помочь молодцу. На то я и обещал ему. Знаете, надо обсудить.

– Ну, что там!.. – начал Никита Игнатьевич, но недоговорил, засопел и запыхтел: ему было жарко.

– Позвольте! Вы, значит, полагаете действовать, не рассуждая?

– Ну, что там действовать!..

– Нет, Никита Игнатьевич, – заговорил Чаковнин, – это я уж понять не могу! Вы обретите словеса для более подробного объяснения. Какая мысль щекочет мозги ваши?

Чаковнин был в несколько игривом настроении вследствие выпитого вина за ужином, во время которого он свернул ни с того, ни с сего серебряную тарелку в трубку. «Ну и сила!» – сказали гости, видевшие это.

Теперь он чувствовал особенный прилив в себе силы и желал приложить ее.

– Нет, вы объясните, Никита Игнатьевич, словесами удобопонятными, что значит ваше мычание? – настаивал он.

Труворов покачал головою.

– Ну, что там словеса!.. Какие там словеса!.. Не в словесах, того…

– Понимаю, – подхватил Чаковнин, – вы хотите выразить, что не в словесах дело. Ну, так давайте действовать, я вам и предлагаю действовать…

Никита Игнатьевич повертел пальцами в воздухе, пощелкал ими и произнес:

– Ну, что там!.. Того… какой там действовать… надо… – и опять пощелкал.

– Понимаю, – сообразил Чаковнин, – вы-мудрец, Никита Игнаьтьевич, Соломон, можно сказать: не тратите слов даром, но изъясняетесь лучше Демосфена!.. Насколько могу уразуметь, пантомима ваша обозначает, что нужны деньги для этого дела… Совершенно верно изволили сообразить, совершенно верно!.. Только у меня их нет, Никита Игнатьевич. А у вас?

У Труворова лицо омрачилось.

– Какой там! Ну, что у меня деньги!

– Значит, и у вас нет… У Гурлова, наверно, тоже… А занять не у кого?

– Какой там занять!

– Правильно. Занять – все равно отдавать нужно…

– Ну, какой там отдавать!.. – вдруг с живостью произнес Труворов.

Он не имел привычки платить долги и сам не спрашивал их с тех, которые ему были должны. А ему должны были гораздо больше того, что сам он был должен.

В комнате водворилось долгое молчание.

– Да-а! Без денег тут ничего не поделаешь, – проговорил Чаковнин, – а где их достанешь? Самому не сделать, а если и сделаешь, все равно никуда не будут годиться – фальшивые. Ах, чтоб тебя – экая штука подлая выходит! В самом деле, сидеть так, сложа руки, когда не терпится… Слушайте, Никита Игнатьевич! Вы – умная голова, неужели вы ничего придумать не можете?

– Ну, что там не можете! – спокойно протянул Труворов.

Чаковнин видел, что Никиту Игнатьевича осенила уже блестящая мысль.

– Родной, благодетель, – заговорил он, – не томите! Выкладывайте скорее, что вы придумали!

– Да что там придумали! – ответил Труворов, стаскивая с себя кафтан и подавая его Чаковнину.

– Как, – воскликнул тот, – вы жертвуете этот кафтан на пользу Гурлова? Так ли я понял вас?

– Ну, что там кафтан!.. Ну, какой там кафтан… Все равно кафтан…

– Никита Игнатьевич, да ведь вы – благодетель рода человеческого!

– Ну, какой там благодетель!.. – даже с неудовольствием произнес Труворов и стал укладываться спать.

XXVII

Как ни были разумны и утешительны доводы Прохора Саввича, Гурлова они утешили ровно до тех пор, пока он, простившись со своим утешителем, не лег и не очутился таким образом снова один со своими мыслями. Тотчас благоразумные советы доброго старика перестали казаться утешительными, и он должен был признаться себе, что не может ждать, что это сверх сил его.

Надежда была у него на помощь Чаковнина. Может быть, тот с Труворовым придумал что-нибудь такое, что одобрит и Прохор Саввич.

Странный этот старик – Прохор Саввич. Кто он такой? Он говорит, что есть у него титул… Отчего же он скрывает?

А должно быть, и он любил в свое время, потому что он понимает, он все понимает.

«Любил!» – хорошее это слово. И какое счастье – любить и быть любимым!.. Так вот зажмуришься, и, словно тебя на крыльях подхватило и унесло, – легкость чувствуешь непомерную… А она? Она – прелесть, она – счастье!.. Господи, если бы увидеть ее сейчас!.. Неужели будет время, что они не станут расставаться никогда?.. Конечно, если судьба соединит их, они больше уже не расстанутся… Но соединит ли их судьба?

Гурлову так хотелось, чтобы это случилось, что он верил, что это будет. Он не мог бы дожить до завтрашнего дня, если бы не верил этому.

А до завтрашнего дня приходилось прожить бесконечно длинную ночь. Спать же он не мог. А завтра что? Завтра он пойдет чуть свет к Чаковнину и обсудит все с ним. Может быть, они даже предпримут что-нибудь завтра же вечером.

И долго ворочался Гурлов на узкой и жесткой постели, которую устроил ему Прохор Саввич в своей каморке.

Но молодость и усталость взяли свое, Сергей Алексеевич заснул под утро тяжелым и крепким сном без сновидений.

Наутро разбудил его Прохор Саввич.

Они выпили сбитню с ситником, и Гурлов отправился во флигель по поручению Прохора Саввича, который исправлял парик одному из гостей. Гурлов понес этот парик во флигель, а потом зашел в комнату, где жили Чаковнин и Труворов.

– Ну, господин мой добрый, – встретил его Чаковнин, – главное у нас есть – средства.

– Какие средства? – переспросил Гурлов.

– Деньги, вот они! Никита Игнатьевич пожертвовал нам свой великолепный кафтан, – и Чаковнин показал на лежавший на стуле кафтан Труворова. – Ежели мы продадим его, то хватит и попу заплатить, и там какие расходы нужны будут, на все хватит.

Гурлов поглядел с благодарностью на Труворова и проговорил только:

– Спасибо вам!

Труворов махнул рукою. Он брился пред зеркалом и, казалось, был очень увлечен этим занятием, чтобы не обрезаться.

– Ну, что ж? Вчера виделись? – спросил Чаковнин, знавший о том, что вчера Гурлов должен был причесывать Машу.

– Виделись, – с улыбкой счастья ответил Гурлов.

– Это вы ее причесали так без пудры?

– Нет! Это Прохор Саввич. Это случайно вышло. Мы не поспели.

– Случайно, да хорошо. Ну, вот что, государь мой! Теперь я так намереваюсь поступить: следующий раз, как вы пойдете причесывать ее, вы ее как-нибудь, хотя переодетой, выведите на двор, где обыкновенно стоят кареты, а я уж там буду ждать вас с экипажем, на тройке, все готово будет… Прямо и отвезем вам под венец. Свидетелями венчания буду я, да вот Никита Игнатьевич. Никита Игнатьевич, вы согласны на это, одобряете?

– Мм… мм… – промычал Труворов, подложивший язык под щеку, чтобы выпятить ее.

Гурлов вопросительно посмотрел на Чаковнина.

– Это он одобряет, значит! – успокоительно произнес тот. – А обвенчаетесь – прямо в Петербург. Там, в случае чего, похлопочем… У вас родственники есть где-нибудь?

– Нигде нет.

– Ну, ничего, свет не без добрых людей.

– А вот Прохор Саввич советует подождать, – сказал с усмешкой Гурлов, когда упомянули про добрых людей.

– Странный это человек! – проговорил Чаковнин. – Вчера я подивился на него за ужином…

– А что? – спросил Гурлов.

– Да, вот… – и Чаковнин рассказал о вчерашнем происшествии с кубком.

XXVIII

Князь Гурий Львович проснулся и встал в отвратительном состоянии духа. Разбитый кубок не давал ему покоя. Все было бы хорошо, кабы не этот разбитый кубок!.. И князь с утра искал, к кому бы придраться, и первым пострадал лакей, подавший ему кофе: он был «отослан на конюшню» за то, что чашка криво стояла на подносе.

Каравай-Батынский вплоть до завтрака провел время у себя.

Завтрак тоже не принес ему облегчения, хотя он и старался, по своему обыкновению, отогнать от себя во время еды всякие дурные мысли.

Удалившись снова к себе в кабинет, он попробовал было заснуть, но сон не шел к нему. Князь долго ворочался на софе и наконец совсем поднялся, как раз в тот момент, когда возле дома послышались колокольчики.

Кабинет князя, огромная комната, выходил окнами на три стороны дома: в сад, на главный подъезд и на двор, так что князь мог, не выходя оттуда, наблюдать за тем, что делалось и происходило кругом.

В окно увидел он, как въехали на двор две тройки. Это секретарь вернулся из города и привез с собой судейских.

Князь обрадовался возвращению секретаря. По крайней мере, теперь было кого изводить. Он был почти уверен, что, несмотря на точные, как думал он, указания, данные им относительно Гурлова, секретарь, по своей глупости, не захватил его, – он считал вполне искренне Савельева дураком.

Как только тот подъехал, князь позвонил и велел немедленно позвать к себе секретаря, как тот был, прямо с дороги.

Савельев, знавший все обычаи Каравай-Батынского, сразу почувствовал, к чему идет дело: не избежать ему нового издевательства над собою! Но делать было нечего, надо было идти.

 

– Что? Не в духах, видно? – спросил только Созонт Яковлевич.

– И не говорите! – махнул рукой камердинер. – С утра бурлит… Кубок вчера разбили…

Савельев быстро направился в кабинет.

– Здравствуйте, Созонт Яковлевич, – встретил его князь с ужимочкой. – Как съездить изволили? Гурлова, конечно, не захватили?

– Нельзя было, ваше сиятельство.

– Нельзя? – крикнул князь, искавший повода излить гнев свой. – Нельзя, когда я тебе дал точные указания? Нельзя потому, что ты – дурак, дурак и больше ничего… Нельзя, когда я тебе ясно написал, что он под видом мужика в город явится?

– Да ведь мало ли мужиков заставу проходит! – сказал секретарь.

– А ты сделай так, чтобы осмотрели каждого. На что ты сюда ко мне судейскую челядь повез?

– На всякий случай, ваше сиятельство.

– На всякий случай? Какой такой случай может быть здесь у меня? Ну, а в городе купил кого следует?

– Все подарки розданы, и теперь будьте покойны, ваше сиятельство.

– А что мне быть покойным, когда одни дураки вокруг меня? Ты только и годишься на то, чтобы взятки давать и меня надувать.

– То есть как пред истинным… – начал было Созонт Яковлевич.

– Не божись, все равно не поверю! Знаю, что половину себе в карман тащишь. А и погоню ж я тебя, Созонт, что ты тогда запоешь?

– Воля вашего сиятельства!

– Знаю, что моя воля. Да только жаль мне тебя, дурака. Где ты такое место, как у меня, сыщешь? Кто тебе позволит так обкрадывать себя, как я? У меня-то хватит денег и на твое воровство. Пусть! А дурак ты и мошенник, так это верно. И за то я и плачу тебе, и воровать позволяю, чтобы говорить тебе это. Понял? А Гурлова все-таки мне сыскать… Я этого дела не оставлю так. Так ты и знай это! Иначе прямо сгною, если Гурлов у меня отыскан не будет.

– Я докладывал вашему сиятельству письменно, что господин Чаковнин… – начал было Савельев.

– Господин Чаковнин был на постоялом дворе для того, чтобы узнать, куда поедет Гурлов, и сообщить об этом мне…

– Так чего ж он сам-то не привез с постоялого двора сюда Гурлова, если радел об интересах вашего сиятельства?

– Да, правда, отчего ж он не привез? – сказал князь, но сейчас же добавил: – Опять ты дурак! Как же мог он привезти, если ты не сделал того же? Ведь ты Гурлова на том же дворе видел? Чего же ты не привез?

– Да они вдвоем с Чаковниным были, а у того силы на десятерых хватит. Мне и с моими людьми не было бы возможности справиться с ними, если бы я начал что, а господину Чаковнину было простое дело забрать молодца, да и привезти…

Князь задумался.

– Хоть ты и дурак, – проговорил он погодя, – а рассуждать можешь. Я спрошу у господина Чаковнина, почему он в самом деле, если радел о моих интересах, не взял этого Гурлова и не привез ко мне. Ну, а теперь ступай и почистись с дороги. Душа у тебя так грязна, что все равно не отмыть – ну, а хоть по внешности стань почище…

Савельев, крепко стиснув зубы, повернулся и вышел, едва удержавшись от того, чтобы не хлопнуть дверью.

– Ну, погоди ж ты! – процедил он по адресу князя. – Придет время – вспомнишь ты все это! Сам торопишь – не выдержу я. Вот что!..

Он ненавидел Каравай-Батынского всей душою.

XXIX

Каравай-Батынский почувствовал себя немного легче после разговора с секретарем. Он это называл «высказаться», то есть вылить в словах свою злобу.

К обеду он вышел веселее и, покушав, пришел окончательно в доброе расположение духа.

Он решил, что после обеда отправится к своей новой актрисе Маше, к которой не заходил с самого того достопамятного дня, когда Гурлов запустил в него канделяброй.

Несмотря на свой толстый живот, оттопыренные губы, обрюзгшие щеки, наконец, даже несмотря на свои годы, князь воображал себя еще красавцем, способным победить, если захочет, любую женщину. Он всегда был волен и слегка дерзок в обращении с женщинами, но знал секрет меры этой дерзости, которую позволял себе лишь настолько, насколько могло это нравиться им. Поэтому он имел успех в молодости, хотя никогда особенной красотой не отличался, но был лишь, что называется, молодец. С годами эта молодцеватость, конечно, исчезла. Князь опустился, постарел, ожирел, благодаря распущенной, роскошной жизни, состарился раньше времени, но все еще воображал себя прежним победителем.

Пред тем как идти к Маше, он постарался приодеться. Ему было немножко странно делать это для своей крепостной (крепостных он считал своими рабами), но вместе с тем это веселило его. Он знал, что Маша находится в полной его власти, да ему-то хотелось, чтобы бедная почувствовала к нему сердечную склонность. Такова пришла ему фантазия, и он, не знавший до сих пор предела своим прихотям, сейчас же вообразил себе, что так и случится, как он желает.

Одеваясь, князь вспомнил про кафтан, который был вчера во время представления на Труворове, и тотчас же послал своего камергера к Никите Игнатьевичу с просьбою уступить ему этот кафтан за какую угодно цену – все равно, он заранее согласен-де заплатить, какие хотят, деньги.

Кафтан Труворова был оценен князем, как знатоком в хороших вещах, но покупал он его, разумеется, не для того, чтобы носить: он, Каравай-Батынский, не носил платья с чужого плеча. Он велел купить кафтан у Труворова, просто чтобы тот не щеголял пред ним в такой хорошей одежде. Ему было важно лишить этой одежды Никиту Игнатьевича, а вовсе не приобрести ее для себя.

Для того чтобы идти к Маше, он надел белый шелковый камзол с бриллиантовыми пуговицами и кафтан простой, тоже шелковый, алого цвета.

Он подтянулся и оправился, облил пахучею водою себе лицо и руки и, блестя перстнями, пошел по коридору в комнату, где под строгим надзором содержалась, в полном довольстве, однако, Маша.

– Ну, здравствуй! – сказал он ей, входя. – Ты вчера порадовала меня. Хорошо, очень хорошо!..

Маша сидела у окна, в то время как вошел князь. На дворе уже спустились густые сумерки. Огня в комнате зажжено не было. Маша поднялась навстречу князю и остановилась.

– Свету! Дайте свету! – приказал князь, возвысив голос. – Потемки для злых людей любы, а мы ничего не хотим предпринимать недоброго.

Горничная внесла две зажженные свечи.

– Ну, ставь на стол и убирайся! – сказал ей князь. Горничная исчезла.

Гурий Львович сел у стола в кресло и, облокотившись на спинку, заговорил, смотря на Машу:

– Чувствуешь ли ты, Марья, что ты – моя крепостная?

Маша потупилась и ничего не ответила.

– Отвечай! – приказал князь.

– Должна чувствовать! – чуть слышно произнесла она.

– Ну, хорошо! Положим, должна… Ну, а видишь, я пришел к тебе и желаю разговаривать попросту… Поди сюда!..

Маша шевельнулась, но не двинулась с места.

– Или не ходи, – спохватился князь, вспомнив, что хотел быть ласковым, – как хочешь, а только сядь… Сядь, говорят тебе, вот сюда, на софу…

Маша прошла мимо него и присела на софу, подалее от князя.

– Ну, вот так, – одобрил он. – Теперь поговорим. Слушай, Марья: если ты захочешь – будешь первая после меня в Вязниках: бери любой экипаж себе, да не один экипаж – сколько хочешь; сколько хочешь, слуг у тебя будет, наряды такие я тебе прямо из Парижа выпишу, что уму помраченье, – настоящие княгини в столице завидовать тебе будут… словом, всякая прихоть твоя исполняться будет. Что захочешь, то делать будешь. Гостям велю руку тебе целовать, слугам прикажу госпожою тебя звать… Словом, будешь ты у меня как сыр в масле кататься. И все это от тебя самой зависит!..

Гурий Львович старался придать своему голосу и ласковость, и добродушие и щурился на Машу, как согретый кот на лежанке.

Девушка осталась безучастной. Речь князя не тронула ее.

– Ну, что же ты молчишь, не ответишь мне? – произнес немного погодя Гурий Львович.

– Я знаю, – тихо проговорила она, – что вы, если захотите, можете как угодно поступать со мной: морить меня и голодом, и холодом, на скотный двор сослать…

– Ну, вот какая злопамятная! – перебил ее князь. – Ну, что ж, что тебя несколько дней плохо кормили? Зато потом-то разве не вознаградили тебя? Ведь лучшие кушанья подавали…

– И лучшие кушанья можете вы мне давать, все это в вашей воле, – сказала Маша, – но одно только – с душой моей ничего не сделать вам. Она свободна; душа-то моя Божья, а не ваша, и никак вам ничего не поделать с нею, то есть решительно вот ничего!..

– Ты говоришь, у тебя Божья душа, и никому ты душой не предана? – спросил князь.

– Это уж мое дело, князь!..

– Твое дело! Видно, я угадал верно, есть зазноба. Все вы, девки, так вот зря готовы на шею повеситься, а не то чтобы выгоду свою соблюсти. Ну, вот тебе мое последнее слово: я с тобою милостив и желаю эту милость испытать до конца! Ты подумай, обсуди хорошенько, я тебе три дня даю на размышление, из них один, завтра, ты будешь опять сидеть на хлебе и воде, послезавтра тебе дадут опять всякие яства, а в третий день – опять на хлеб и воду. Вот ты и выбери, что лучше, и послушай моего совета: то, что я предлагаю тебе, право, для тебя хорошо будет. Другая, не рассуждая, согласилась бы, ну, а ты подумай, рассуди!..

И с этими словами князь вышел из комнаты.

XXX

Едва Каравай-Батынский вышел от Маши, в ее комнату крадучись явилась та самая Дуняша, дочь ткача, что была до сих пор в труппе князя первою актрисой и считалась первою его любимицей. Она подслушивала у дверей разговор князя с Машей и вошла с улыбкой к своей товарке.

– Ай да Маша, – проговорила она, – молодец, твердо стоишь!.. Этим ты его вернее заманишь и будешь тверже держать его…

Эта Дуняша с первого же знакомства не понравилась Маше. Ее разговор, а главное – поведение показались ей противны. Она сторонилась Дуни, но та лезла к ней и вела себя с таким апломбом, что трудно было от нее отделаться.

– Вовсе не желаю я держать его, – ответила Маша с сердцем, – не нужен мне он…

– Что ж? – рассмеялась Дуняша. – Или он прав, и в самом деле у тебя зазноба есть?

– А ты что же, подслушала, что ли, что говорил он тут?

– Разумеется, подслушала. Любопытно мне тоже, как это князь пред московской франтихой рассыпается, не то что пред нами, холопками… Так он прав, значит, что у тебя есть зазноба?

С самого появления Маши в Вязниках Дуняша возненавидела ее, увидев в ней опасную себе соперницу. До сих пор она не знала соперниц, но эта «московская модница», как называла она ее, казалась ей более чем опасною.

Сама Дуняша не была в Москве, не выезжала даже из Вязников и училась у бывшего на службе у князя театрального учителя в деревне. Конечно, манеры у нее в силу этого не могли быть особенно изысканны, да и образование хромало. Кроме того, она чувствовала, что Маша красивее ее. Поэтому она, опасаясь ее, с врожденною женскою хитростью постаралась разузнать подноготную своей конкурентки и знала теперь эту подноготную лучше, чем сам князь и даже его секретарь Созонт Яковлевич.

Она знала от актерика, с которым Созонт Яковлевич разговаривать гнушался, что в Москве ради Маши в театр, где она училась, приезжал молодой человек, дворянин Гурлов. Актерик служил вместе с Машей в Москве и видал там Гурлова. Когда почти одновременно с приездом Маши в Вязники появился там новый камергер, Дуняша узнала, что его фамилия Гурлов, и, показав его актерику, спросила:

– Это – тот самый?

Актерик сказал, что тот самый. Для Дуняши этого было более чем достаточно. Потом произошел известный случай с канделяброй, и сомнений никаких не осталось.

Теперь, разговаривая с Машей, Дуня хитрила, спрашивая ее о зазнобе, будто сама ничего не знала.

– Так есть у тебя зазноба? – повторила она.

– Есть ли, нет ли, не все ли тебе равно? Оставь ты меня в покое!..

– Ишь какая характерная! И не подступись к ней! Ну, матушка, будь покойна, сейчас заговоришь. Ты думаешь, я тебе враг?

– Не думаю, – сказала Маша, – с чего ж тебе быть врагом моим? Я тебе зла не сделала.

– А может, ты мне поперек дороги стоишь?

– И этого не думаю. Ведь я, как сказала князю, так и останусь при своем, пусть он меня одним хлебом кормит или заморские кушанья подает.

– Заморские кушанья! – подхватила Дуняша. – Мне за всю мою службу хоть бы разочек подали того, чем тебя каждый день теперь пичкают. Ради этого я даже поголодать денек-другой согласилась бы… А то вот еще: «Бери, – говорит, – экипаж любой, и гости станут руку целовать тебе, а прислуга госпожою звать»…

Дуняша отдала все бы за такую жизнь. Положим, она и решила во что бы то ни стало добиться этого… И теперь, разговаривая с Машей, она начинала поход, целью которого было заставить князя исполнить все посулы, сделанные им Маше, но лишь для нее самой, Дуни.

– Ничего мне этого не надо! – проговорила Маша.

 

– Не надо, так и разделим: пусть мне будет все, что он тебе обещал, а тебе пусть достается твой красавчик…

– Какой красавчик?

– А Гурлов, Сергей Александрович, – вдруг произнесла Дуняша, рассчитав, что, как громом, поразит этим Машу.

Расчет оказался правилен: Маша как была, так и осталась с разинутым ртом.

– А ты почем о нем знаешь? – невольно вырвалось у нее.

«Попалась, – мелькнуло у Дуни, – теперь не уйдешь!»

– Знаю и знаю, что он здесь поблизости, – продолжала она, сообразив, что Гурлов, если уж они любят друг друга, не мог оставить Машу и уехать, а должен скрываться где-нибудь тут же.

У Маши глаза загорелись.

– Ты и это знаешь? Что же, ты видела его?

– Может, и видела, может, он поклон тебе через меня передал, – снова солгала Дуняша, видя, что ложь удается ей.

– Поклон? А записки не дал никакой?

– Не дал. «Потом», – говорит.

Как только она сказала о Гурлове, Маша сразу поверила ей, и теперь Дуня показалась ей и милой, и доброй.

– Слушай, Дуня, голубушка, – заговорила она, – пойди к нему сейчас, попроси хоть два словечка написать…

Дальше поддерживать этот разговор Дуня опасалась.

«Пойди к нему сейчас» – значит, он тут, в самых Вязниках, ближе, чем можно было предположить. Это было главное, что хотелось узнать Дуне. Допытываться дальше казалось неосторожным, и Дуня ушла, якобы прямо к Гурлову, чтобы попросить его написать Маше.

Рейтинг@Mail.ru