Представление уже началось, когда Маша, которая должна была появиться в конце вечера, вошла, затянутая в корсет и одетая в пышное белое платье «помпадур», с башмаками-«стерлядками» на ногах, в особую уборную, отведенную для прически и уборки волос. Уборная была маленькая, так что с трудом можно было повернуться в ней в огромных, торчавших по сторонам фижмах.
Маша, хорошо обученная в Москве, как носить платье и обращаться с ним, бережно и осторожно прижала руками юбку и уселась на табурет пред зеркалом в ожидании, пока придут, чтобы убрать ей голову.
Она слышала, как сзади скрипнула дверь, как вошел кто-то – очевидно, парикмахер – и как защелкнул задвижку, чтобы никто не мог войти извне. Ей хотелось разглядеть в зеркало (повертываться было неудобно), кто вошел и зачем запирает дверь на задвижку, и за плечом своим увидела в зеркале лицо с низким лбом, с рыжим париком, подбородком, спрятанным в жабо, и большими темными очками на носу. Но это был один миг. Лицо изменилось сейчас же, парик исчез, исчезли очки, подбородок высвободился, и Маша узнала знакомые, красивые, любимые черты молодого Гурлова.
– Зачем ты усы сбрил? – вырвалось у нее.
Эти слова вырвались у нее бессознательно. Она поразилась неожиданному появлению любимого человека и сказала то, что первое пришло ей в голову.
– Узнала, не забыла, любишь? – проговорил он. Маша вскочила, обняла его, прижалась к нему.
– А я думал… Боже мой, как я волновался!..
– Ну, ну, чего ты волновался?
– Да оттого, что ты видела меня на службе у этого человека.
– Ах, какой ты глупый!..
– Я думал, что ты не поймешь… да ведь иначе, верь мне, нельзя было…
– Верю и поняла. Я все поняла… и не тогда, когда ты в него канделябру бросил… раньше, сейчас же… Но как же это ты скрываешься? Значит, ты остался невредим?..
– Это целая история. Я тебе расскажу…
– Постой! Теперь скажи, что любишь…
– Люблю. А ты?
– Я? Вот как, милый!.. – и Маша снова обняла Гурлова.
– Но времени у нас немного, – ответив на ее поцелуи, произнес он. – Тебя причесать надо. Садись!
– Как, ты в самом деле чесать меня станешь?
– Сегодня целый день и целое утро учился… Потом Прохор Саввич придет – посмотрит…
– Кто?
– Прохор Саввич, здешний парикмахер. Если что – верь ему, Маша, он – дивный человек…
– Ты у меня дивный!..
Явившийся за некоторое время до выхода Маши на сцену Прохор Саввич застал ее почти вовсе не причесанною. Только волосы были подняты, но ни буклей, ни украшений не было сделано, а оставалась еще сложная процедура напудривания!..
И Маша, и Гурлов никак не ожидали, что так скоро прошло время. Они даже переговорить не успели как следует. Разговор у них шел все время отрывочными, отдельными словами, но они понимали их отлично, тем более что главное в этих словах было, что они любят друг друга. Все остальное в данную минуту казалось второстепенным.
И вот в тот самый момент, когда, казалось, они готовы были уже перейти к этому второстепенному и обсудить, какие возможны средства к побегу Маши, постучал в дверь Прохор Саввич условным заранее стуком, и пришлось впустить его. Он так и всплеснул руками, увидев, что прическа не только не готова, но нет возможности докончить ее вовремя!
– Ну, не ожидал я, что вы, дети мои, уж до того легкомысленны! Над ними, можно сказать, дамоклов меч висит, а у них счастливые лица, и хоть бы что! – укоризненно проговорил он, смягчая, однако, укоризну невольною улыбкой. – Ну, давайте скорее!.. Ах, да все равно не поспеть… не поспеть… – повторял он, быстро, умелыми руками наспех прикалывая букли. – Не поспеть напудрить…
Гурлов в это время тихо и виновато в углу надевал свой парик и очки, преображаясь в помощника Прохора Саввича.
На сцене, возле уборных, прозвучал первый звонок. По третьему – поднимали занавес, а по второму – участвовавшие в акте артисты должны были выходить на свои места за кулисы.
– Когда же тут пудрить? – уж с отчаянием произнес Прохор Саввич и остановился с растопыренными руками, положение было безвыходное.
Вдруг он наморщил брови, мотнул головою, и Гурлов, с беспокойством следивший за ним, в первую минуту думал, что он внезапно помешался. Затем Прохор Саввич схватил ножницы, схватил голубые бархатные панталончики, лежавшие на стуле (в них Параша играла пастушка), и начал резать их. Не успел опомниться Гурлов, как из лоскутьев голубого бархата на голове Маши образовался чудесный причудливый убор, удивительно оттенявший золотистый мягкий природный цвет ее густых белокурых волос.
– Идите, идите так! – приказал Прохор Саввич, – идите, пора!..
Идти действительно было пора: на сцене давали уже второй звонок.
Декорация изображала «пейзаж времени Золотого века», который настал для действовавших в пьесе добродетелей. Эти добродетели, сгруппированные на авансцене, ждали появления богини судьбы.
Но вот заиграла музыка, и в облаках спустилась в белом, шитом серебром платье Маша с золотым жезлом в руках.
Публика ахнула вся, как один человек. Маша была очень хороша, и красота ее еще ярче выделялась, благодаря невиданной еще, новой, непудреной прическе с голубым убором.
Сам князь в первую минуту дрогнул на своем кресле в ложе. Он не знал еще, следует ли ему рассердиться или нет за то, что без его позволения была введена на сцену такая новизна. Положим, это было очень красиво, но если только эта новаторша сделает теперь хоть малейший промах, тогда берегись она!
Маша уверенно сошла с облаков, не спеша приблизилась к рампе и начала говорить стихи:
Блаженны времена настали
И истины лучом нас облистали.
Подсолнечна, внемли!
На удивление земли
Князь Каравай-Батынский рек:
«Настани ты,
Златой желанный век!»
И се струи российских рек,
Во удивление соседам,
Млеком текут и медом!
Стихи были длинные и, в сущности, очень нелепые. Маша говорила их нараспев, с попеременным повышением и понижением голоса, в чем именно и находили тогда прелесть декламации. Но не это восхищало в ней зрителей. На самом деле выручали ее красота, ее грация и милая наивность, с которою она говорила свою роль. Нельзя было не любоваться ею, не слушать с удовольствием ее серебристый, ясный голос. И все слушали с затаенным дыханием, восхищались и одобрительно кивали в такт головами.
Когда она произнесла последнюю строчку, общий взрыв рукоплесканий раздался в зале, публика захлопала в ладоши и обернулась к ложе Каравай-Батынского, как бы приветствуя его и поздравляя с успехом новой его актрисы.
Князь Гурий Львович сидел, широко улыбаясь. Он был доволен общими знаками одобрения, но все же искоса посматривал на Труворова, которого до сих пор не мог еще удивить ничем, и ждал, что выразит тот по поводу Маши.
Никита Игнатьевич смотрел на Машу и думал о Гурлове.
– Очень хороша! – произнес он вслух, отвечая своим мыслям и одобряя Машу именно как невесту симпатичного ему молодого человека.
– Ага! – подхватил Каравай-Батынский. – Говорите: «Очень хороша»? Небось, таких актрис у вашего батюшки не было, не было, а?
– Ну, что там актрисы у батюшки, ну, какие там актрисы!.. – протянул Труворов и отмахнул жужжавшую возле него муху.
О мнении Чаковнина, который сидел нахмуренный, князь не беспокоился и остался вполне удовлетворен тем, что Труворов признал несомненное превосходство Маши над актрисами своего отца.
Опустился занавес, но публика все еще неистовствовала и хлопала, и кричала, и махала платками, обернувшись к ложе князя.
Никогда еще не было таких оваций в его театре. Он видел, что сегодня они искренни и потому особенно шумны. Он остался отменно доволен представлением и повел гостей из театра в столовую, где был приготовлен роскошный ужин.
На установленном цветами, хрусталем и золотою посудою огромном столе, накрытом посредине столовой, лежал на золотом блюде целый ягненок с вызолоченными рожками и копытцами. Четыре большие кабана высились по углам, искусно подстроенные на четырех ногах, с колбасами, кусками ветчины и поросят внутри. Они изображали четыре времени года.
Двенадцать оленей с золочеными рогами, зажаренные тоже целиком и начиненные разною дичью, изображали двенадцать месяцев года. Вокруг всего этого стола, по числу дней в году, триста шестьдесят пять малых паштетов и пирогов, сладких, украшенных глазурью и сушеными фруктами.
Четыре стопы серебряные, с золотыми гербами князя, соответствовали тоже четырем временам года. Белое холодное рейнское изображало зиму; чуть тепленькое нежное красное – весну; мадера – горячее лето, а старое золотистое венгерское – осень.
Двенадцать золотых больших кубков, наполненных разного сорта медами, служили олицетворением двенадцати месяцев. На крышке каждого кубка красовался камень, свойственный каждому месяцу. Пятьдесят два маленьких серебряных бочонка – пятьдесят две недели в году – были наполнены водкой.
Кроме того, по приказанию расходившегося князя, уж очень довольного сегодняшним вечером, было подано триста шестьдесят пять бутылок шампанского. Он вспомнил, что соответственно числу дней в году не было выставлено ничего из вина, и велел подать шампанского.
Кроме малых паштетов, на столе стояли два больших. Когда разрезали один, из него вылетело множество живых птиц, рассеявшихся по украшавшим стены столовой деревьям.
Из другого паштета вышел карлик, одетый гномом, с бутылкой векового итальянского вина, и стал ходить по столу и наливать желающим это вино в рюмки.
Так угощал своих гостей князь Гурий Львович.
В самый разгар пира Каравай-Батынский вспомнил о косвенном, так сказать, виновнике сегодняшнего торжества – парикмахере, выпустившем в новой, невиданной доселе прическе красивую актрису Машу и таким образом немало способствовавшем ее успеху.
– А позвать сюда парикмахера Прошку! – крикнул он зычным голосом, и сейчас же несколько слуг бросились исполнять его приказание.
Вошел Прохор Саввич в своем скромном темном суконном кафтане, и странною показалась его высокая, стройная фигура среди подгулявших гостей, шумевших в столовой.
– А, это ты! – обернулся к нему князь со своего кресла. – Поди сюда!
Прохор Саввич приблизился.
Князь налил шампанским стоявший пред ним разноцветного стекла старинный венецианский кубок до краев и протянул его Прохору Саввичу.
– Жалую тебя этим кубком, – проговорил он, – выпей его за наше здоровье! Ты угодил нам! И проси всего, что ты хочешь, – вдруг, расходившись, добавил он: – Все исполню, что попросишь… Вот как у нас! – и он размахнул кубком так, что пенившееся шампанское плеснуло на пол.
Среди гостей говор смолк. Все слышали слова опьяненного успехом и вином князя и притаились в ожидании, чего попросит счастливчик, которому на долю выпала такая удача. И каждый прикинул мысленно, чего бы сам он попросил, если бы был теперь на месте парикмахера.
Многие с любопытством ждали, что будет, если этот парикмахер спросит себе чересчур уж многого от князя. Ведь границ ему не положено – значит, он может спрашивать, сколько угодно, а как тогда князь выйдет из своего положения? Ему или придется нарушить слово, или, может быть, разориться.
«Он попросит сейчас, чтобы это животное отпустило на волю Машу – тогда дело Гурлова в шляпе», – подумал Чаковнин.
Но Прохор Саввич грустно поглядел на князя, покачал головою и проговорил:
– Если ты желаешь исполнить все, чего бы я ни попросил у тебя, то не заставляй меня пить этот кубок. Вот в чем моя просьба. Я не могу пить вино. Так ты ее и исполни – не заставляй меня пить…
Князь поднял брови, поставил кубок на стол, вперил в него взор и задумался.
– Постой, как же это так? – заговорил он, помолчав и подумав. – Я тебе говорю: «Выпей кубок, тогда я исполню всякую твою просьбу», а ты, не выпив кубка, просишь меня, чтобы я не заставлял тебя пить его. Для того, чтобы я исполнил твою просьбу, нужно, чтобы ты выпил кубок, такое я тебе поставил условие, а вместе с тем просьба твоя – именно не пить кубка; как же это будет, и как же я должен теперь поступить?
– А уж это – твое дело! – ответил Прохор Саввич.
– Постой! – остановил его князь. – Да ведь это просто: ты не хочешь пить кубок, а я не исполню твоей просьбы – вот и все, так и разойдемся!
– Отлично, – согласился Прохор Саввич. Князь опять остановил его.
– Как отлично? Ведь если я не должен исполнить твою просьбу, тогда нужно, чтобы я заставил тебя выпить кубок, потому что ты просишь не пить его… А если я заставлю и ты его выпьешь, тогда во исполнение просьбы ты должен не пить его. Вот так задача!..
– И, полноте, князь, ваше сиятельство, – сказал кто-то из гостей, – охота вам дворянскую голову ломать! Просто прогоните этого загадчика – и дело с концом.
Однако князю такой выход не понравился.
– Нет, – возразил он, – что сказано, то и должно быть исполнено – у меня уж такое положение! Я не потерплю, чтобы не было исполнено то, что я раз сказал. – И он снова в недоумении уставился на наполненный кубок, в котором играло шипучее вино. – Вот что, – проговорил он наконец, обращаясь к Прохору Саввичу, – ты мне задал задачу – ты должен и разрешить ее. Как желаешь, а научи, сделай милость, как мне поступить теперь?
Прохор Саввич, усмехнувшись, сказал:
– Да, видно, одно средство осталось: разбей кубок, как он есть, с вином, тогда, по крайней мере, не из чего заставлять меня пить будет… этим и выйдешь из затруднения…
– А другого выхода нет?
– Видно, нет, по-моему, а коли сам что надумал – исполни.
– Или, ты думаешь, жаль мне этой посуды? – проговорил князь, взявшись за кубок, – и поценнее вещами умею брезговать, батюшка!.. – И он, спокойно подняв кубок, бросил его на пол.
Кубок разбился вдребезги – только осколки полетели в разные стороны да вино разбрызгалось звездообразной лужей.
– Ай да князь! – послышалось кругом. – Вот это по-княжески!
– Виват князь Гурий Львович! – закричали на другом конце стола.
Но князь вдруг облокотился на руку и задумался, потом нахмурился, и краска сбежала с лица у него. Бледный, он поглядел вокруг, и с некоторым ужасом глаза его остановились на том месте, где за минуту пред тем стоял Прохор Саввич. Того уже не было – он ушел.
Всем бросилась в глаза внезапная перемена, происшедшая в князе.
– Что с ним? – зашептались гости.
Князь сидел, понурив голову, и грустно смотрел на осколки разбитого кубка. Он вспомнил только теперь, что с этим кубком была связана до некоторой степени его судьба: ему было предсказано очень давно, что смерть его наступит тогда, когда разобьется этот кубок. Он не поверил этому предсказанию, посмеялся даже над ним и забыл о нем, но теперь, когда кубок лежал в мелких осколках, вдруг на память князю пришло предсказание, и он испугался.
Прохор Саввич вернулся из столовой после разговора с князем к себе в каморку, где ждал его Гурлов. Тот в парике и очках, в образе парикмахерского помощника (в каморку мог войти кто-нибудь из посторонних), сидел и практиковался в кручении волоса для париков. Но работа валилась из рук у него.
Прохор Саввич застал его сидящим с опущенными руками, с уставившимися в одну точку неподвижными глазами. Гурлову было и грустно, и больно, и вместе с тем он испытывал величайшее блаженство, вспоминая свой разговор с Машей и в сотый раз мысленно перебирая все его подробности.
Прохор Саввич понимал его состояние и, чтобы не мешать ему, не окликнул его, а преспокойно сел у другой стороны стола и начал работать над париком, который ему спешно нужно было приготовить.
Гурлов сам заговорил первый:
– Не знаю, как благодарить вас, Прохор Саввич! Ведь вы мне жизнь вернули сегодняшним вечером!.. Если бы вы только знали!..
– Знаю, все знаю, – остановил его Прохор Саввич. – Вы думаете, я молод не был? Пережил я уже ваши года, а потому и знаю все, – улыбнулся он, ласково посмотрев на Гурлова. – Не думайте, что вы новое что-либо изобрели или чувствуете особенно, – все так спокон века, батюшка… Ну, да дай Бог вам!..
– Дай Бог вам здоровья!
– Я-то рад, что вы счастливы.
– Счастлив! – задумчиво протянул Гурлов. – Счастлив! Я был счастлив, но это продолжалось часа полтора, показавшихся мне одной минутой… А теперь мы опять разъединены!..
– Погодите! Потерпите! Сразу ничего не дается. Нужно заслужить свое счастье. Вот придет время…
– Да разве я мало измучился в этот месяц, что она здесь?
– Что значит месяц? Другие годами мучаются!
Прохор Саввич проговорил это так, что посмотревшему на него в эту минуту Гурлову показалось, что этот старик более, чем кто-нибудь другой, имел право сказать о том, что есть люди, которые мучаются годами.
– Может быть, вы и правы, – ответил он, – то есть даже наверное правы и можете говорить так… но за что я страдаю?
– Каждому свое горе больнее. Каждый спрашивает, за что он страдает. А надо спрашивать, не за что, а для чего. Почему мы знаем? Не нам пытать Божественный Промысл! Очевидно, наше страдание – для самих же нас.
– А сами вы много испытали в жизни?
– Каждому крест по силе дается! – сказал Прохор Саввич, улыбнувшись.
Гурлову хотелось узнать прошлое этого доброго, с чистой, хрустальной душою старика. Ему казалось, что в этом прошлом непременно должно скрываться много таинственного и загадочного. Судя по манерам, выражениям и даже образованию, Прохор Саввич принадлежал вовсе не к тому типу людей, из которых выходят простые парикмахеры, а между тем он нес, видимо, с терпением и покорностью данное ему судьбою испытание. Что это было именно испытание и что Прохор Саввич не мог остаться до конца дней своих парикмахером при театре самодура князя – в этом Гурлов не сомневался.
– Ничего в моей жизни нет таинственного, – начал Прохор Саввич, как бы читая в его мыслях и отвечая на них. – Рожден я в роскоши и был с детства избалован ею. С детства жил я с отцом за границей, во Франции, в Париже. Незадолго до революции мой отец умер, и оказалось, что ничего, кроме долгов, не осталось у него. Тут произошла кровавая драма истории, в которой если не пришлось мне участвовать, то, во всяком случае, довелось быть свидетелем!.. Мне пришлось отказаться от титула…
– Вот как, – невольно воскликнул Гурлов, – у вас есть титул?
– У меня есть титул, – просто проговорил Прохор Саввич, – и, отказавшись от всего, я стал искать работы. Добрый человек почти на старости лет взял меня в ученики и научил, как добывать хлеб трудами рук своих. Я стал парикмахером…
– Зачем же вы в Россию вернулись?
– Зачем? Так надо было.
И оба они задумались.
Гурлов, благодаря рассказу Прохора Саввича, на минуту отвлекся от своих дум, но как только тот замолчал, снова закружились и запутались мысли в горячей молодой голове Гурлова. Ну, он видел сегодня Машу – хорошо! А дальше что? Что же дальше будет? И как он освободит ее и вместе с тем себя, потому что для него жизнь была мыслима только вместе с нею?
«Надо об этом поговорить и обдумать это, – решил Сергей Александрович, – и откладывать этот разговор не следует».
– Вот что, Прохор Саввич, – начал Гурлов, кладя руки на стол. – Хорошо, мы с Машей виделись сегодня. А дальше что? Ведь нельзя же оставлять ее в руках этого самодура, нельзя нам оставаться в бездействии. Я, по крайней мере, не могу, не могу!
– А надо!
– Как? По-вашему, надо сидеть и ждать?
– Я этого не сказал. Но прежде объясните мне, что вы хотите делать? У вас есть план?
– Мой план, – сказал Гурлов, – жениться на ней потихоньку; можно найти священника, который повенчает, а раз она будет моею женой, то перестанет быть крепостною князя Каравай-Батынского, а следовательно, сделается свободною, как дворянка, моя жена…
– Но ведь заочно венчать нельзя. Нужно, чтобы она присутствовала на свадьбе.
– Конечно! Для этого я увезу ее, отниму, чего бы мне это ни стоило, хотя бы с целым полком пришлось драться…
– Ну, вот, сейчас и драться! Видите, вы хотите исправить зло насилием, а это никогда не приводит к хорошему…
– Позвольте! Если на вас с топором бросится человек, вы не станете защищаться?
– Стану, но только добрым словом. Я стану говорить с ним и не буду бояться его. Поверьте, нет человека, у которого не было бы добра, хоть крупицы добра, в сердце. Нужно только уметь вызвать его доброе чувство.
– Так вы полагаете, что с князем Гурием Львовичем сможете сладить добром? Кажется, многого, чересчур многого захотели вы.
– Во всяком случае, если он поступает зло, если он идет на насилие, нам не надо подражать ему. Знайте: один человек, действующий добром и во имя добра, сильнее сотни людей, решившихся на зло, ну, а если вы сами хотите платить злом за зло и насилием за насилие, то, поверьте, успех будет сомнителен.
– Как? Вы не признаете насилия даже ради благой цели?
– У иезуитов лишь цель оправдывает средства, но это правило предосудительно. Хотите вы следовать ему?
– Я хочу освободить Машу. Я вижу, что нет другого средства, как отнять ее насильно.
Прохор Саввич покачал головою.
– Все вы, влюбленные, на один покрой: теряете голову, когда именно нужно вам самообладание. Ну, скажите, пожалуйста, ну, как вы один…
– Я не один, – перебил Гурлов, – нас четверо: вы, я, Чаковнин и Труворов.
– Ну, все равно! Как вы хотите, чтобы мы четверо силой сделали что-нибудь против Каравай-Батынского, у которого в распоряжении целая дворня? Мало того, и право на его стороне, потому что ваша Маша – его крепостная, и он волен держать ее у себя. Теперь и полиция, и власти все на его стороне… и осуждать их нельзя за это: князь может требовать себе поддержки от властей по закону. Они обязаны помочь ему.
– Тогда просто увезти ее потихоньку.
– Это тоже не так просто, как вы думаете. Князь бережет ее и сторожит. Уйти ей отсюда труднее, чем из тюрьмы.
– Ну, так что же тогда? – воскликнул Гурлов. – Тогда ложись и помирай просто, если нет возможности ничего сделать…
В голосе его звучало отчаяние, и он безнадежно опустил голову.
– Ну, вот! – проговорил Прохор Саввич с новою улыбкой. – То мы готовы мир в одиночку завоевать, то руки опускаем. Не сердитесь на меня! Не вы один такой; всякий на вашем месте так же бы безумствовал. Молодость, батюшка, влюбленность!.. Я вам советую теперь пока оставить все эти мысли, а думать вот о чем: завтра или, во всяком случае, на этих днях князь сделает повторение спектакля, и тогда вы опять пойдете причесывать Машу и увидитесь с нею. Ждите этого и думайте об этом.
Лицо Гурлова повеселело, и глаза заблестели.
– Вы думаете, что мы опять увидимся скоро? – спросил он, оживляясь.
– Рассчитываю, что долго ждать не придется. Будьте довольны пока этим.
– Ну, а потом-то что же? На что вы надеетесь?
– А вот посмотрите на это кольцо, – заговорил Прохор Саввич и, сняв с пальца кольцо, изображавшее змею, пожирающую свой хвост, подал его Гурлову, – вот, посмотрите!..
Гурлов взял кольцо и стал рассматривать. Оно было простое железное, но превосходной работы. Два прекрасных рубина были вставлены на месте глаз змеиных.
– Дивная работа! – похвалил Гурлов. – Но зачем вы показываете мне эту вещь?
– А вот сейчас я объясню вам. Змея есть и всегда останется олицетворением зла. Это есть та сила, которая противна добру, как тень – свету, и, как тень делает заметным свет, так эта сила делает заметным добро. Вот назначение этой силы и основание ее существования. Но, видите, эта змея пожирает самое себя. В этом весь смысл и глубокая тайна, раскрыть и познать которую можно лишь после долгих лет ученья и самовоспитания. Все раскрыть я вам не могу, да вы и не воспримете всего, неподготовленный. Я скажу вам только, что добро всюду находит себе пищу и само живет и рождает добро, а зло питается лишь самим собою и само себя пожирает. Поэтому если кто желает принести вам зло, оставьте его, не трогайте: это зло падет само собою, само себя поглотит, если вы не будете питать его новым злом, якобы борясь с ним. Из такой борьбы выйдет только увеличение зла. Помните эту эмблему – змею, себя пожирающую, и верьте, что зло само по себе готовит свою погибель.