bannerbannerbanner
Мальтийская цепь

Михаил Волконский
Мальтийская цепь

Полная версия

XVI. Счастливый случай

Случилось же это все очень просто.

Когда Литта упал во время поединка и секунданты кинулись к нему, он казался без движения, словно в обмороке.

Испуганный Мельцони, с исказившимся, взволнованным лицом, первый стал осматривать его, нет ли где-нибудь царапины. Он чувствовал, что Литта упал слишком для него неожиданно, и он, не успев направить удара как следует, промахнулся, но, может быть, как-нибудь случайно шпага все-таки задела его. Однако ни раны, ни даже царапины не было заметно у Литты. Но он лежал на земле неподвижно, беспомощно раскинув руки в стороны, и, казалось, грудь его не двигалась.

Ему расстегнули камзол, освободили ворот, распустили застежки – ничего не помогало.

Дюк ди Мирамаре попытался пощупать ему пульс, попробовал сердце и решительно не мог разобрать – бьется оно или нет. Он, стоя на коленях возле Литты, пожал плечами и покачал головою.

Мельцони вложил свою шпагу в ножны и отошел в сторону.

– Дуэль кончена? – спросил он, стараясь оправиться и казаться спокойным.

Один из секундантов Литты, тоже опустившийся возле него на одно колено, нетерпеливо махнул рукою в сторону Мельцони.

Общее ощущение неловкости, растерянности и полного сознания бессилия сделать что-нибудь охватило этих людей при виде неподвижно лежавшего теперь Литты.

– Что же делать? Везти в город? – спросил дюк ди Мирамаре.

Решено было, что гвардейский офицер отправится в Неаполь за экипажем, а остальные подождут здесь.

– Нет ли где-нибудь воды поблизости? – спросил опять дюк и пошел искать воду.

Офицер уехал.

Мельцони чувствовал себя неловко. Положение его действительно было странно, и он не знал, как выйти из него – оставаться ли здесь или тоже сесть на лошадь и уехать.

Секунданты Литты, присев на землю, тихо переговаривались между собою. Мельцони попробовал было подойти к ним, но из этого ничего не вышло, и он, сделав наконец вид, что интересуется, не покажется ли кто на дороге, направился к ней и стал ходить взад и вперед.

В это время в глубине рощи зашевелились кусты и послышалось, как кто-то пробирается между ними. Секунданты притихли и подняли головы, прислушиваясь. Шаги приближались к ним.

– Это вы, дюк? – спросил один из них, думая, что Мирамаре вернулся со своих поисков.

Но из чащи вместо дюка вышел на полянку одетый весь в черное, длинноносый, худой человек в широкополой шляпе и с ящиком для растений через плечо. В руках он держал тоже пучок каких-то набранных трав. Он, казалось, был занят усердным рассматриванием их и перебирал их пальцами, близко поднося пучок к своим круглым очкам.

Выйдя на полянку, он оглянулся и, заметив сидевших тут людей, слегка растерянно остановился пред ними, как будто желая показать, что он вовсе не хочет мешать им. Те тоже, при виде постороннего, смущенно взглянули на него, тем более что между делом, за которым они явились сюда, и мирным занятием ботаника ничего не было общего. Ни он, ни они, казалось, в первую минуту не знали, что сделать и как лучше выйти из этой случайной встречи.

Он оглянулся еще раз, как бы ища выхода, и тут только заметил Литту, лежащего на плаще, который подложили под него.

– А это что же? – спросил он удивленно, тихо, на ломаном итальянском языке, а затем, не дожидаясь ответа, подошел к Литте, нагнулся над ним и стал осматривать его.

Он долго возился над ним, покачивая головою, отложив свои травки в сторону и не спрашивая позволения. Ему не мешали, видя ту уверенность, с которою он принялся за свое дело.

Мельцони, вероятно, заметив, что происходило на полянке, подошел от дороги и издали остановился.

– Лагардин-Нике! – окликнул он, узнав старика. Нике поднял голову и, покачиваясь из стороны в сторону, проговорил:

– А, мсье Мельцони! Мсье Мельцони! Нужно поскорее хоть каплю воды…

Они узнали друг друга.

Собственно говоря, никому ничего не было достоверно известно в Неаполе про Мельцони. Жил он, казалось, хорошо, водил знакомство с высшим обществом и с виду имел все данные, чтобы держаться в нем. Он был на короткой ноге со всею знатною молодежью Неаполя, но откуда он явился, чем занимается и какими способами доставал деньги, которыми, однако, как будто не стеснялся, – никто не знал. Правда, никто также не мог заподозрить его в чем-либо нечестном или предосудительном. Он держал себя безупречно. Молодой, бойкий, некрасивый собою, но не безобразный и с оттенком ума на лице, Мельцони мог понравиться с первого раза. Его слегка развязная манера, беглый разговор, казалось, располагали к себе. Он появился в Неаполе года два тому назад и с тех пор успел ужиться здесь и поставить себя на довольно видное место.

К Лагардину-Нике у него было рекомендательное письмо из Парижа от хорошо известного Лагардину человека. Старик принял Мельцони, и тот бывал у него, выражая склонность к тем занятиям, которым был предан сам Нике.

Мельцони в первое время часто посещал старика, беседовал с ним и выказывал большое любопытство к отысканию «красного льва» и деланию золота. Это, казалось, в особенности интересовало его, хотя Лагардин-Нике очень неохотно разговаривал именно об этих вещах, потому что для него самого этот «красный лев», золото и процесс перерождения простого угля в алмаз вовсе не были важны. Мельцони скоро надоел ему, и он употребил против него, чтобы отделаться, давно испытанное и верное средство – дал ему денег взаймы. С тех пор они действительно не видались.

Но теперь Мельцони ничуть не сконфузился и не смутился их встречею. Он очень предупредительно засуетился, как будто желая всем существом своим помочь Литте, но с грустью признавая свое бессилие.

Лагардин-Нике достал из кармана плоский хрустальный флакон с темною маслянистою, густою жидкостью и, капнув себе на ладонь, стал растирать левую часть груди Литты.

Дюк ди Мирамаре, не пожалев своего бархатного берета, принес в нем воды, которую отыскал-таки не без усилия.

Лагардин-Нике спрыснул лицо Литты, достал другой флакон, капнул из него на язык больного, и Литта медленно и тяжело вздохнул, видимо, приходя в себя. Старик велел намочить ему еще голову и, когда грудь Литты вторично приподнялась от глубокого вздоха, быстро встал с колен, собрал свои травки и, сказав, что теперь только пусть дадут спокойно Литте отдышаться и что он сейчас окончательно придет в себя, ушел, поспешно кивнув головою в сторону Мельцони, как человек, которому дорога каждая минута времени.

Его длинная, сухая, черная фигура была видна еще сквозь чащу дерев на дороге, когда Литта открыл глаза и шевельнулся. Грудь его дышала теперь совсем ровно, и бледные щеки начали розоветь. Он поднес руку к голове, крепко провел ею по лбу и, сожмурив глаза, снова открыл их, затем, поднявшись корпусом, сел, опершись о землю рукою.

– Ну, слава святым угодникам! – проговорил ди Мирамаре.

Литта оглянулся кругом, как бы припоминая, где он, и силясь понять, что с ним. Наконец полное сознание окружающего блеснуло в его глазах; он заметил Мельцони, удалившегося к лошадям, узнал своих секундантов и, быстро оправив свою одежду, поднялся на ноги, схватив снова в руки шпагу.

– Что это со мною? Обморок, кажется, был? – проговорил он.

– Вы разве хотите продолжать, граф? – подошел к нему секундант, указывая кивком головы на шпагу, которую держал Литта.

– Если синьору Мельцони угодно, – ответил тот. – Я не признаю себя побежденным.

– Но выдержите ли вы? Вы нездоровы сегодня, – попробовал возразить секундант, внимательно вглядываясь в лицо Литты.

Однако граф весело рассмеялся и произнес:

– Я, кажется, чувствую себя здоровее, чем прежде. Я не могу понять, что это было со мною; прежде никогда этого не случалось; это в первый раз.

– Не лучше ли отложить, граф? – заявил со своей стороны дюк, но далеко не так уже официально, как пред началом дуэли; тем более что был лишен теперь бархатного берета, висевшего на суку для просушки.

– Нет, что ж откладывать? – как-то рассеянно ответил Литта, выгибая о землю свой клинок и ища глазами противника.

Мельцони подошел не сразу, но все-таки подошел и обнажил шпагу. Он казался очень усталым. Движения его были рассчитанно-медленны, и лицо отражало тихую грусть.

Литта чувствовал себя превосходно. Прежнее настроение, какое было в нем пред началом поединка, снова вернулось к нему, несмотря на обморок, и как ни в чем не бывало он, будто после отдыха, поймал шпагу Мельцони и заиграл ею, точно фехтуя на уроке со слабым учеником.

Тут только он заметил, насколько Мельцони дрался слабее его. И, не давая уже себе труда, он совсем спокойно повел бой, изредка пытаясь кончить его легким ударом, чтобы дать почувствовать противнику свою силу.

«А может быть, он обманывает меня, хочет развлечь?» – сообразил Литта и, почти непроизвольно нажав клинок Мельцони ближе к рукоятке, сделал быстрый поворот кистью своей руки.

Шпага вырвалась у Мельцони из рук и, задрожав, отскочила в сторону. Литта приостановился и, по обычаю дуэли, подал противнику свое оружие, а сам спокойно и неторопливо сделал два шага, нагнулся, поднял выроненную шпагу Мельцони и снова стал на место, опять готовый продолжать бой.

Но как только Мельцони увидел свою шпагу в руках у Литты, он прикусил губу и нервно заговорил что-то, медля стать снова «en garde».

– Я жду, синьор Мельцони, – проговорил Литта.

Его противник сделал неопределенное движение рукою, точно хотел обратно получить свою шпагу, но, видя, что Литта уже поднял ее, морщась, отстранился от вытянутого острия ее и через силу проговорил наконец:

– Довольно… верните мою шпагу… так нельзя… я не могу продолжать дуэль… Будет… довольно…

XVII. У Скавронских

Если мы не можем объяснить себе какое-нибудь явление, не можем понять его, уловить его причинную связь с предыдущими, то называем его «случаем», случайным явлением и, махнув рукою, успокаиваемся, то есть, мол, и рассуждать о нем не стоит. Но как только то же самое явление поддастся анализу, тотчас же является на сцену закон, и мы начинаем понимать истинную суть его.

 

Есть, однако, люди, которые думают, что ничего в мире, а в особенности в жизни человека, не может произойти случайно. Путем долгих, начавшихся еще за несколько веков до Рождества Христова наблюдений подмечены и выяснены многие законы, изучение которых прямо указывает на те влияния, которым подвержен человек. На основании этого-то изучения можно иногда простыми выкладками предвидеть последующее, которое будет всегда простым результатом предшедшего, так как все в мире, до мельчайшего движения атома, представляет собою удивительную цельность и гармонию.

Литта знал, что не случайно встретился с молодою русскою графиней, знал, что не мог не идти тогда по узкой улице, не услышать стонов больного, не вылечить его и затем, несмотря на полное свое нежелание возобновить знакомство с Скавронским, должен был это сделать, потому что Гурьев не мог не приехать к нему, не мог не представить самых убедительных доводов для сношения мальтийского рыцарства с Россией, и Литта не мог не поехать в палаццо русского посланника.

Но Литта знал также, что если существует последовательная цепь явлений, в которой люди независимо от себя должны принимать участие своими действиями, то вместе с тем человеку дана свободная воля, чтобы выбрать между двумя сторонами каждого явления, которое всегда и везде двусторонне, то есть между злом и добром.

Не разбирая еще пока, хорошо или дурно он делает, Литта бывал у Скавронских, желал видеть красавицу-графиню, говорить с ней и стремиться к ней так же естественно и неудержимо, как растение тянется к свету, человек – из духоты к воздуху, вода течет туда, где глубже.

Скавронская, полагавшая сначала, что она ограничится мимолетным знакомством с мальтийским моряком, заинтересовавшим ее среди той тоски, однообразия и скуки, которые она испытывала в Неаполе, – увидав Литту, невольно пожелала увидеться с ним еще раз, и он, как бы послушный этому ее желанию, явился к ним на другой день.

Со дня на день граф откладывал отплытие «Пелегрино» и бывал у Скавронских, надеясь на себя и на свои силы, благодаря которым всегда, как думалось ему, он сумеет совладать с собою, если бы это понадобилось.

Когда в день дуэли, кончившейся тем, что Мельцони, испуганный обменом шпаг с противником, извинился пред ним, Литта пришел к Скавронским, графиня встретила его долгим, испытующим взглядом, как бы желая понять без слов, что случилось с ним сегодня.

За обедом, по обыкновению, граф Павел Мартынович болтал без умолка, и Гурьев сдерживал его, сколько мог. После обеда они уехали в театр (там шла новая опера), и Литта остался вдвоем с Екатериной Васильевной. Она опять подняла свои глаза и остановила их взор на нем с тем же самым выражением, которое было в них, когда она его встретила.

– Что с вами, графиня? – спросил Литта. – Что вы смотрите на меня так?

Она ответила не сразу.

– Послушайте, – наконец тихо произнесла она, – с вами что-то сегодня случилось… должно было случиться! – поправилась она.

Литта знал, что ни по его лицу, ни по глазам, ни вообще по его виду графиня ни о чем не могла догадаться, так как он чувствовал себя бодрым, совершенно здоровым и веселым, и ее замечание удивило его.

– Почему вы так думаете? – спросил он, делая, однако, усилие, чтобы казаться совсем спокойным.

– Я не спала сегодня всю ночь, – проговорила Скавронская. – Это бывает со мною. Под утро мне вдруг показалось, что я вижу вас – так ясно, как живого… Вы были очень бледны… я страшно испугалась…

Теперь, когда она рассказывала Литте, она была вполне уверена, что видела его сегодня бледного на самом деле, и испугалась этого. Ей казалось, что все было именно так, как она рассказывает, и, рассказывая, она убеждалась еще больше в справедливости своих слов.

– Я невольно вскочила, – продолжала Скавронская. – Это был, правда, один миг, но я вас видела, положительно видела! – повторила она.

Литта предчувствовал, что сегодняшний день, начавшийся для него так странно, необыкновенно, не мог кончиться просто, как обыкновенный день, но что его должно ожидать сегодня еще что-то. Внутреннее его настроение требовало этого. Нервы его были взвинчены с утра. Не мог же он, в самом деле, после всего сегодняшнего – после поездки за город, поединка, обморока и извинений оскорбившего его человека – так спокойно вернуться, сесть отобедать и вести приятный разговор, как это описывают в романах. Еще он мог сдерживать себя сначала, пока тут были граф и Гурьев, но тут он почувствовал себя в первый раз в жизни наедине с хорошенькою женщиной.

Они сидели на веранде, обвитой узорною зеленью винограда и выходившей в сад, в котором благоухал вечерний аромат цветов; Литта, за минуту пред тем отнюдь не желавший говорить о том, что было утром, сейчас же рассказал все подробности поединка, кроме, разумеется, причины, вызвавшей его.

Скавронская слушала не перебивая, слушала, но вместе с тем заставляла невольно понимать себя. Это взаимное понимание, этот разговор без слов, этот непостижимый обмен мыслей при помощи взгляда, улыбки начались у них сами собою, чуть ли не со второго дня их знакомства. Им же казалось, что они давным-давно понимали так друг друга.

Литта заметил это в первый раз, когда сказал как-то случайно в разговоре, что он – рыцарь монашеского ордена и осужден на всю жизнь на безбрачие.

Графиня очень удивилась этому, но он видел, что ей почему-то это приятно, что она обрадовалась этому.

Рассказав о дуэли, Литта заговорил о Лагардине-Нике, потом об Энцио, о своем «Пелегрино», обо всем, что приходило ему на ум, не обращая, собственно, внимания на предмет разговора, потому что их разговор заключался главным образом не в произносимых словах, но в том, как они произносились; и вот эти вариации голоса, взгляды и улыбки сказали им сегодня гораздо больше всяких слов и объяснений.

Литта очнулся лишь на улице и тут только вспомнил, что его давно ждет шлюпка с корвета.

– Что ж это со мной? – спросил он себя, отойдя несколько шагов от дома Скавронских и останавливаясь. – Боже мой, но как хороша, как хороша! – прошептал он и, завернувшись в плащ, большими, неровными шагами направился к набережной.

XVIII. Письмо

Графиня Екатерина Васильевна долго еще сидела по уходе графа Литты на веранде. Наконец она услыхала, как пришел муж из театра и прошел с Гурьевым в столовую ужинать, думая, по всей вероятности, найти ее там. Она знала, что он сейчас пришлет за нею или придет сам ее отыскивать, и поспешно, скользя, как тень, пробралась к себе в спальню. Ей хотелось быть одной, и в особенности в эту минуту мужа она желала увидеть менее всех.

Она отпустила своих камеристок, явившихся было к ней, и, открыв окно, высунулась в него как можно дальше.

Так у окна застала ее няня, пришедшая к ней по сохранившейся с ее детства привычке благословлять ее на ночь.

– Что ты, Катюша, Бог с тобой! – проговорила она, вглядываясь с беспокойством в блестящие глаза графини и чувствуя, как горячи ее щеки и руки. – Что это ты? Прошлую ночь не спала и теперь полуночничаешь, да еще в темноте, у открытого окна. Ты хоть бы огонь зажгла.

– Ах, няня!.. Нет, не надо огня! Нянечка, мне так хорошо сегодня! – протянула графиня и, положив свои руки на плечи старухи, прижалась к ней головою. – Няня, ты знаешь, – зашептала она, – мне и плакать, и смеяться хочется, право… и так хорошо… так хорошо…

Няня прижала ее к своей груди и, медленно проведя своею сморщенной старческой рукой по ее волосам, старалась ласкою успокоить ее. Она понимала, в каком состоянии находится ее питомица.

– Вот что, Катюша, – заговорила она не спеша, – Богу помолись… это Он тебе посылает испытание. Ты соблюдай себя, – обдумать тебя ведь некому… Не поддавайся, матушка!.. Мало ли что, да ведь уж как кому жить суждено.

Скавронская быстро отстранилась от нее и испуганными глазами старалась сквозь сумрак рассмотреть ее лицо.

– Что ты, няня?.. Что это ты говоришь? Откуда ты взяла? Разве заметно так, разве ты заметила что-нибудь?

– Я-то, мой дружок, вижу!.. Не первый десяток живу. Не бойсь: пока еще другие-то увидят, а от меня тебе не скрыться, – знаю, сама была молода… вижу тебя насквозь. Слушай, Катя, береги себя!

– Как это ты хорошо сказала, что обдумать меня некому! – произнесла Скавронская. – Да, именно так… я словно одна всегда; иногда не знаешь, что делать, и спросить не у кого.

– А ты Богу молись, дружок… Он, Господь, – тебе заступник и покровитель, и гневить тебе Его нечего. Все у тебя есть, слава Создателю: дом полная чаша – почитай, герцогиня любая позавидует: одних брильянтов сколько!

– Ах, ничего мне не нужно, ничего! Все бы сейчас отдала. .

– А ты вот что послушай, Катя! – перебила ее старуха, усаживая на кресло и закрывая окно. – Слушай, родная: как родилась матушка твоя, взяли меня к ней. Мне двадцатый год шел, молода я была, но все ж привыкать стала к должности своей. Только уж пятый год пошел матушке-то твоей, я при ней безотлучно – и в это время сильно приглянулся мне Иван дворовый, – он у твоего дяди в лакеях состоял. Ну вот, долго не решалась я, наконец прихожу к старой барыне, так и так, мол, говорю, – бросилась в ноги. Барыня поморщилась. «Что ж, – говорит, – замуж хочешь?» – «Воля ваша, – говорю, – господская, а только не жить мне без Ивана-то». Рассказала барыня барину. Тот как призовет меня – страшен он бывал во гневе – да начнет костить, как сейчас, помню все… «Какая же ты слуга после этого, если у тебя дурь такая в голове сидит! Как же ты за ребенком-то смотреть будешь, если замуж смотришь?» – и пошел, и пошел. Одели меня в затрапезник и отправили на птичий двор. Только матушка твоя привыкла ко мне очень, стала скучать, и вернули меня. Ну, что ж делать, тяжело было, а про Ивана-то я и думать боюсь уж! Прошло так еще годочка три… да матушке твоей седьмой годок пошел… Заболела она, долго горела вся и по ночам металась. Я день и ночь не отходила семь суток, не спала – и выходили мы матушку-то твою, Господь помог. Старый барин – она его любимицей была – обрадовался и на радостях призывает меня и говорит: «Проси, чего хочешь, все сделаю». А я сдуру-то, вижу – он ласков очень, ударилась оземь: «Отдайте, – говорю, – меня за Ивана». Как ни был в расположении барин – нахмурился. «Что же, ты перехитрить меня хочешь? – спрашивает. – Ну, будь по-твоему, от своего слова не откажусь». Как шальная, ходила я с радости, две недели и себя не помнила, думала, никогда этому не быть, и вдруг на вот. Сыграли свадьбу. Но только, милая моя, вышли мы это из церкви, глядь – телега стоит; взяли моего Ванюшу и увезли, в рекруты сдали сейчас из-под венца. Крут твой дедушка был нравом: слово свое исполнил – повенчал нас, а затем не погневись: волю свою тоже изменить не пожелал… И что ж, прожила же, ничего, да и как еще прожила-то: матушку и тебя, мою красавицу, выходила. Так-то, родная, – всякому свое испытание.

Графиня слушала старуху, беспомощно опустив руки. Она дышала тяжело, и подбородок ее вздрагивал.

За дверью послышались шаги.

Екатерина Васильевна сейчас же узнала их. Дрожь пробежала по всему ее телу, от макушки до пят; она вскочила с кресла и бросилась за полог кровати.

– Няня, милая, не пускай!.. Скажи, что хочешь, сделай, как знаешь, только не пускай!.. Не могу я видеть его сегодня! – беспокоилась она.

Павел Мартынович постучал в дверь.

– Можно войти? – спросил он по-французски.

Няня на цыпочках подошла к двери, отворила ее и замахала руками.

– Шш… ваше сиятельство, – шепотом проговорила она, – графинюшка всю ночь не спала ведь и теперь едва лишь глазки завела… Не будите… нездоровится ей.

Павел Мартынович вытянул губы, покачал головою и деловито спросил:

– Что ж, серьезно нездоровится ей?

– Не знаю, батюшка, – ответила няня, сама не соображая того, что говорит, – только не беспокойте ее…

Скавронский пожал плечами и, повернувшись на каблуках, зашагал назад, напевая себе под нос, – он всегда пел, казалось.

Как только шаги его затихли, Екатерина Васильевна высунулась из-за полога.

– Ушел? – спросила она.

Няня кивнула головою, затем зажгла свечи, задернула окна и начала помогать графине распутывать взбитую прическу и снимать тяжелое платье.

– Что же, не ляжешь еще? – спросила она, когда Скавронская была уже в чепчике и ночной кофточке.

– Нет, няня, дай мне балахон, – ответила та.

– И-и, Катюша, ложись-ка спать лучше!

Екатерина Васильевна не ответила. Она сосредоточенно думала о чем-то, уставившись на пестрый узор ковра и почти не моргая.

– Вот что, няня, – наконец сказала она, – оставь меня одну, мне хочется быть совсем одной. Ступай спать!

 

Старушка нехотя простилась с нею и, медля – не остановит ли ее графиня, – вышла из комнаты.

Скавронская дала ей уйти, прислушалась, потом быстро подошла к дверям, заперла их и, пройдя несколько раз скорыми шагами по комнате, села к письменному столику.

«С первой же минуты, как я увидела Вас, – стала она писать по-французски, и слова у ней быстро шли одно за другим, не останавливаясь, потому что мысль бежала слишком скоро и рука едва поспевала за нею, – как только мы встретились (я помню живо этот день и час), я почувствовала, что в Вас в первый раз в жизни встретила человека, который для меня слишком выдавался среди людей, был более чем заметен… Вы приехали на другой день, потом опять. Мы сблизились, как только, узнав друг друга, поняли, что мы давно знакомы… Я не знаю, но я, по крайней мере, думала так…

Ваши рассказы, которых я не могла не слушать с живым вниманием, Ваш смелый разговор, манера, вечная Ваша борьба и деятельность невольно притягивали к себе.

Сначала я думала, что это – простое любопытство, простой интерес во мне, потом я ничего не думала, только ждала Вашего прихода и невольно оживлялась, когда Вы были тут. Наконец сегодняшний вечер уяснил мне многое… Я поняла, что мы оба – я, замужняя женщина, обязанная сохранить честь имени, которое ношу, и связанная навсегда с человеком, которого пред Богом и людьми назвала моим мужем, Вы – связанный тоже обетом, вы, честный человек, неспособный на ложь и обман, – мы оба, повторяю, были на скользком пути…

В настоящую минуту я как-то безжизненно спокойна и, мне кажется, могу рассуждать, по крайней мере, хочу делать это: но пройдет еще немного времени, и, я чувствую, всякое благоразумие оставит меня.

Может быть, уже то, что я сейчас сказала, выходит за пределы этого благоразумия, но я не вольна над собою. Я решилась написать Вам, потому что мы не должны видеться; я знаю, что Вы, как честный человек (другим Вы и быть не можете), поймете меня и поступите именно так, как Вас заставят поступить Ваша честь и просьба женщины, которая доверилась Вам.

Я пишу Вам, потому что верю в Вас и люблю… Да, я люблю Вас… Пусть это будет вам известно, но молю Вас именно этой любовью: уезжайте, уезжайте как можно скорее и не ищите встречи со мною! Согласитесь, что после этого письма она невозможна и немыслима.

Прощайте навсегда. . уничтожьте это письмо. Я не ошибаюсь в себе и твердо уверена, что не ошибусь и в Вас».

Кончив писать, Скавронская, не перечитывая (она боялась сделать это), сложила лист и стала запечатывать его.

На другой день она по-прежнему лежала, покрывшись своей шубкой, на кушетке в маленькой гостиной и, закинув за голову руки, смотрела неподвижным, скучающим взглядом пред собою, слушая тихую болтовню старой няни. А на широком заливе поднявшийся ветерок рябил лазуревые волны, и стройный, красивый корвет «Пелегрино», распустив свою красную хоругвь и поставив паруса, горделиво отплывал из неаполитанской гавани.

Рейтинг@Mail.ru