bannerbannerbanner
Мальтийская цепь

Михаил Волконский
Мальтийская цепь

Полная версия

XVII. Неожиданное посещение

С первых же дней нового царствования стали издаваться указы, которыми крайне обильно кратковременное правление Павла. Они касались всего распорядка как обширного государственного порядка, так и мелочей и частностей, касающихся даже внешней столичной жизни, распущенной, правду говоря, и слишком вольной в последнее время. С восьмого ноября полиция уже успела обнародовать ряд строгих правил относительно формы одежды и езды в экипажах. Чиновникам была дана новая форма. Круглые шляпы и высокие сапоги были запрещены. Офицерам не дозволялось уже надевать невоенное платье, что было прежде в моде.

Петербург быстро принял новый – военный – характер. Гатчинские войска вступили в столицу, а Гатчина, и без того тихая в прежнее время, опустела теперь совсем.

Литта уже собрался в Петербург – поклониться гробу покойной государыни; но это оказалось не так легко сделать, как он думал. Лошади были все в разгоне, и достать их почти не было возможности. Приходилось или идти пешком, или ждать оказии. Все спешили в город, и Литта ни за какие деньги не мог получить лошадей ни на почте, ни в придворной конюшне, ни у частных лиц. Своих у него не было в Гатчине.

Солдатик, вестовой его, никогда не терявший бодрости, обещал все-таки как-то устроить это и обнадеживал, что граф может быть спокоен – лошади найдутся.

Он пропал с утра, и Литта, в ожидании его, ходил по маленькой комнатке своего домика, заглядывая время от времени в окна, не приехали ли наконец обещанные вестовым лошади. Около часа действительно послышались бубенцы, и дюжая тройка осадила у крылечка.

«Ну, наконец-то!» – подумал Литта, стараясь разглядеть, какой экипаж привели ему.

Но, к его удивлению, в санях сидели уже знакомый ему теперь Дмитрий и с ним старушка в лисьем салопе и высоком капоре.

Няня Скавронской вошла к графу одна. Дмитрий остался в сенях.

– Здравствуйте, ваше сиятельство, – поклонилась няня. – Слава Тебе, Господи! Бог привел увидеться, а то уж я думала, что не застану вас здесь… Ну, да все к лучшему.

– Что случилось? – тревожно спросил Литта, видя взволнованное лицо старухи и неровные движения ее трясущихся рук, которыми она силилась освободиться от своего капора и салопа. – Графиня… что-нибудь? – снова спросил он.

– Да, батюшка, графиня, – упавшим голосом ответила няня, – о ней приехала поговорить я, граф, ваше сиятельство, – и, отыскав глазами образ, она три раза с поклоном перекрестилась на него.

Литта чувствовал, как вся кровь прихлынула к его сердцу и словно оно остановилось у него.

– Что же, что с ней? – почти в отчаянии повторил он.

– Больна, ваше сиятельство, – начала няня, – так тоскует, что не только мне, а ведь людям смотреть жалостно; не кушают ничего, сон потеряли… Дохтур ездит… Да разве он понимает что? Я-то одна вижу и понимаю – несдобровать моей голубушке, уж больно тоскует она… нет средств никаких… Так вот, батюшка, думала я, думала, Богу молилась, к Сергию пешком ходила, да и надумала приехать к вам, ваше сиятельство, и поговорить, потому что вы одни спасти мое дитятко можете. – Голос няни дрогнул, и глаза заморгали чаще. – Батюшка, ваше сиятельство, – подступила она к Литте, – я тайком ведь здесь у тебя: графинюшка – Боже сохрани – и не знает. Не пустила б она меня, с глаз прогнала бы, если б я заикнулась только… Да сама-то я чувствую кручину ее; не сегодня завтра сухотка откроется у ней, и тогда все пропало, все кончено. – И вдруг няня при одной этой мысли вся вспыхнула и зло сверкнула на стоявшего пред нею с опущенными руками молодого графа. – А все из-за тебя, из-за тебя, – протянула она, ничего уже не помня, – на твоей душе грех будет, погубишь ты ее.

Каждое слово точно ножом резало Литту. Эта добрая старуха, на все готовая для своей барыни, не знала, не могла представить, какой пытке она подвергала его теперь.

– Больна… больна!.. – произнес он.

– И безнадежно, батюшка, безнадежно… так и дохтур сказали, и сестра их потеряли всякую надежду. Только я еще думаю, милостив Господь!

– Боже, Боже, что же делать! – почти простонал Литта. Няня вдруг как-то дрогнула всем телом и прерывающимся, чуть не рыдающим голосом заговорила:

– Ваше сиятельство, послушай меня! Женись… женись на нас… одно спасение наше в этом, батюшка!

И старуха согнулась, готовая опуститься на колена.

– Что вы! – подхватил ее Литта. – Полно, довольно… Что вы!.

Он поднял старушку, насильно усадил на стул и старался успокоить.

– Ты прости мои глупые речи, – продолжала сквозь слезы няня, – а только другого исхода нет… Нет! – повторила она, качая головою. – Умрет она, моя голубушка, умрет!

И, не в силах уже дольше владеть собою, няня залилась слезами.

Литта оставил ее и стал ходить по комнате. Он верил в болезнь Скавронской и знал так же, как няня, что она не переживет этого потрясения. Боже! Так она любила его! Он видел доказательство – ясное, тревожное, ужасное – ее любви… Это было счастье, но вместе с тем и страшное, невыразимое горе. Ведь он любил ее больше жизни, но как быть: души своей не продашь за любовь, потому что тогда и любить нельзя.

– Если б я только мог, – подошел он снова к няне, – если б я был в силах!

Ему трудно было долго говорить по-русски, и он не мог объяснить то, что хотел и как хотел, но в голосе его и в выражении было такое страдание, что няня и так поняла его.

– Знаю, что будто вы монашеский обет дали, – заговорила она. – Чудно у вас это по католичеству – как есть бравый молодец и красавец со шпагой, все как следует, военный и вдруг… монах… Что-то несуразно оно, не по-настоящему… быть так не должно… Уж коли монах – иди совсем в монастырь и не смущай людей… Богу молись.

– Разве я не молюсь Ему? – сказал Литта.

– Да, по-католическому, – подхватила няня, – по-своему… А вы вот что, ваше сиятельство: оставьте все эти вещи-то да переходите в нашу веру, православную, христианскую, и все вам станет ясно… и все будет хорошо… и мир душе вашей настанет. И возьмете вы жену-красавицу, любимую, ненаглядную. А уж любить она вас будет! Оживет, моя радость, право, оживет… Молилась я об этом, чтобы Господь просветил вас.

Слезы стояли в глазах Литты, но он не мог не улыбнуться сквозь них на простодушную речь старой няни. Если б он мог, то объяснил бы ей, что давно бы перешел в православную веру, но для этого ему нужно было сначала убедиться, что православие действительно лучше веры отцов его; а так, для того только, чтобы получить право на женитьбу, это было недостойно, слишком невозможно для него. И, стараясь примениться к понятиям старухи, он попробовал объясниться с нею примером.

– Вот что, – сказал он, – недавно был в Петербурге шведский король… Вы слышали об этом?

– Слышала!.. Свататься к нашей великой княжне приезжал.

– Ну вот!.. Они любили друг друга… очень любили… А между тем король не женился, потому что великая княжна не могла изменить свою веру, а без этого она не могла стать королевою шведской.

– Так что ж из этого? – переспросила няня.

– Ну вот, – пояснил Литта, – великая княжна не могла изменить веру…

Старуха удивленно посмотрела на него и ответила:

– Полно, батюшка, она ведь – православная!.. Литта увидел, что его старание напрасно и, сколько бы он ни объяснял, все равно его не поймут.

– Нет, няня, – коротко сказал он, – к несчастью, это невозможно, это нельзя сделать. . Вы говорили, графиня не знает, что вы поехали ко мне?

Няня замахала на него руками:

– И не знает, и не догадывается, а то беда мне будет.

– Ну так вот: ничего не говорите ей обо мне и постарайтесь сделать, чтобы она забыла обо мне… А я… – и, не договорив, Литта махнул рукою и закрыл лицо.

XVIII. В Зимнем дворце

Огромный аванзал Зимнего дворца, вблизи зала, где на помпезном катафалке стояли тела Екатерины II и Петра III (последнее, по воле Павла I, было перенесено из склепа Александро-Невской лавры), был полон народа. Как и все передние покои, этот зал был густо убран трауром и затянут флером.

Но, несмотря на это печальное убранство, лица собравшихся здесь, казалось, были оживлены надеждою на предстоящее благополучие. Из старых вельмож почти никого не было. Новые люди, по преимуществу гатчинские, проходили, здоровались и переговаривались между собою. Несколько человек приезжих из провинции, вызванных новым императором, тоже были тут.

Безбородко ходил своею переваливающеюся походкой и всем знакомым и незнакомым говорил свое «здрастуйте!».

Он надеялся, и не без основания, что иностранные дела снова перейдут в его руки.

Князь Алексей Куракин, генерал-прокурор, очень красивый мужчина с блестящими глазами и густыми, черными, правильно очертанными бровями, в стороне разговаривал с Растопчиным. На них смотрели с большим подобострастием и искали случая поклониться. Это были восходящие звезды.

Кутайсов тоже среди поклонов прохаживался, как бы скользя по паркету тупыми, круглыми, как лошадиное копыто, подошвами.

Старомодные гатчинские мундиры времен Семилетней войны горделиво косились на щегольскую форму рослых екатерининских гвардейцев, оттертых теперь на задний план.

В воздухе чувствовались общее волнение и напряженное беспокойство; все перешептывались, говоря и высказывая свои предположения про других и думая только о себе и стараясь прислушаться, не произнесется ли и их имя в числе новых назначений и повышений, о которых передавались со всех сторон одна другую сменяющие новости.

Один Литта из числа всех собравшихся в зале спокойно стоял в стороне у окна и, скрестив на груди руки, безучастными глазами следил за этою страстною, алчущею толпою.

Несколько дальновидных людей уже подходило и к нему и, стараясь быть любезными, заговаривало с ним не без почтения и заискивания. Безбородко опять пожал ему руку, точно во второй раз хотел снова раздавить ее. Всем было известно пристрастие государя к Мальтийскому ордену, и, если бы Литта прислушался, его имя не раз было уже произнесено сегодня с завистью и киванием головы в его сторону.

 

Но он не слушал, ни с кем не говорил и ничего не замечал. Ему нечего было ждать, не на что надеяться… Те, которые кивали на него, не знали, разумеется, в каком он был положении.

Подьячий из суда не солгал, что дело поведется быстро. Взыскание было почти кончено, и не сегодня завтра Литту могла ждать тюрьма за долги. Пощады искать было нечего, да он и не искал бы ее.

Требование баронессы Канних о возвращении переписки бросало на него тень, от которой едва ли можно было очиститься: всегда найдутся люди, готовые уколоть давнишнею французскою поговоркою: «Нет дыма без огня». Наконец, эти подкинутые письма и клевета насчет его сношений с Польшею, о которых он знал теперь через Дмитрия и против которых не мог ничего сделать. Его еще ни о чем не спрашивали, а идти самому и говорить было нельзя, так как его, весьма естественно, могли спросить: «Если вам письма подкинуты, то как же вы можете знать их содержание?» Объяснению о Дмитрии могли и не поверить.

Дело теперь на первое время, очевидно, остановилось, но вскоре перейдет из рук Зубова в другие руки и будет, вероятно, доложено государю… но как доложено, кем? Павел Петрович, доступный для Литты в Гатчине, когда был наследником, будет ли доступен так же, как прежде, став теперь императором могущественной России? Помимо всего этого Литте было невыразимо горько, что этот человек, которого он привык глубоко и искренно уважать, может составить себе о нем дурное, невыгодное представление.

Литта старался думать обо всем этом, силился представить себе ужас этого, чтобы забыть хоть на минуту свое самое больное горе, отвлечься от него. Но это горе, щемящее, мучительное, неумолимо сжимало ему сердце, потому что тут мучилась сама душа его, разум путался и отказывался служить, и воли не было.

«Она больна!» – звучало у него в ушах. «Она» больна, и, может быть, теперь, в эту минуту, ей становится хуже и хуже. И причиною тому он – его любовь, и помочь он этому не может, не смеет: он связан по рукам и по ногам. И он стоит жалкий, беспомощный, униженный, с безнадежною тоской на сердце.

«Боже мой! – думал Литта. – Неужели нет выхода, неужели нет помощи, неужели нет надежды?»

И чем он хуже других? Почему и он не может так же радоваться, как вот хоть тот офицерик, только что произведенный в следующий чин и не чующий ног под собою? За что надвинулось на него так сразу столько бед, из которых выпутаться нет человеческих сил, нет возможности? В самом деле, кто придет помочь ему, кто ободрит его, в чьей власти сделать из него снова живого человека и вдохнуть ему жизнь и радость?

И Литте уже казалось, что он никогда не знал в жизни ни одной радости и никогда не узнает ее. Откуда, кто поможет ему?

В это время стоявшие у дверей во внутренние покои часовые стукнули своими карабинами. Двери широко распахнулись, и камергер в расшитом золотом мундире торжественно провозгласил в сторону аванзала:

– Государь!

Литта вздрогнул и вместе с притихнувшею толпою склонил голову навстречу показавшемуся в дверях императору Павлу.

XIX. Как это произошло

Старик-бриллиантщик Шульц принес к баронессе Канних продавать несколько драгоценных вещей. Она внимательно, с видом настоящего знатока и ценителя осматривала их, не решаясь, которую выбрать.

– И фермуар хорош, и колье, – говорила она. – Как по-вашему?..

– Что вам больше нравится, то и возьмите, – отвечал Шульц, с улыбкою глядя на нее. – Это ожерелье сделано по точному образцу легендарного колье маркграфини Шенберг; оно в строгом средневековом вкусе.

– Вы говорите «легендарного», – перебила баронесса. – Почему это?

– Тут рассказывают целую историю… Разве вы никогда не слыхали про замок Шенберг?

– Нет, не слыхала, – покачала головою Канних.

– Он очень известен на Рейне.

– Какая ж легенда, однако? – переспросила баронесса. – Это интересно.

– Говорят, будто маркграфиня была влюблена.

– Ну, это всегда в легендах!

– Разумеется, – подтвердил Шульц, укладывая в футляры разложенные им вещи. – И вот оказалось, что человек, которого она любит, питает склонность к другой… Он отверг ее любовь, и она поклялась отмстить ему.

Баронесса сидела, и задумчивая улыбка застыла на ее губах.

– Вы знаете, что она сделала? – спросил Шульц, пристально взглядывая ей в глаза, причем его доброе лицо с острым птичьим носом сделалось серьезно и строго.

Канних невольно задумалась о себе, и ей вспомнилось письмо, которое она написала Зубову.

– Она написала письмо герцогу, – продолжал старик-бриллиантщик.

«А говорят, мое письмо имело действие», – мелькало в это время у баронессы.

– И оклеветала его.

– Что вы сказали? – слегка двинув плечами, спросила Канних: слово «оклеветала» резко поразило ее.

– Я говорю, что маркграфиня оклеветала ни в чем не повинного человека, – повторил Шульц.

– Ах да, это в легенде! – вспомнила баронесса.

– Да и в настоящей жизни это бывает, – вздохнул старик.

Канних искоса посмотрела на него. Ей казалось, что он будто намекает на что-то.

– Но разве ее письмо была клевета? – спросила она.

– Да, клевета, – продолжал Шульц. – Она так распространена среди людей, что поддаться ей очень легко, и блажен тот, кто раскается вовремя и сумеет поправить ее. Маркграфиня не пожелала сделать это. И вот один старый бриллиантщик приходит к ней – так говорит легенда – и приносит на выбор драгоценные вещи. Маркграфиня колеблется, не знает, что ей взять, и выбирает вот такое ожерелье. Оно ей очень нравится, и она покупает его… Бриллиантщик взял деньги и ушел. Маркграфиня надела свое колье и вдруг чувствует, что оно душит ее, ей тяжело дышать… Она начинает снимать ожерелье, но не может сделать это и не может вздохнуть, точно свинец у нее на шее; напрасно она зовет служанок – никто не в силах расстегнуть запон.

– Какая сказка! – перебила Канних.

Грудь ее подымалась неровно, и она с усилием переводила дух.

– Да, сказка, но она не так глупа. Почти все наши немецкие легенды имеют свое объяснение, так и тут аллегория. Приход бриллиантщика – это проснувшаяся совесть; ожерелье – ее угрызения, которые тяжелее всякого свинца. Как видите, легенда не без смысла. Так прикажете оставить колье? – добавил Шульц, поворачивая в руках вещь и заставляя ее играть светом камней.

– Да, – ответила Канних, – хорошо… я возьму его. Я сейчас вам вынесу деньги, – и она довольно нетвердыми шагами прошла в соседнюю комнату.

Старик Шульц долго ждал ее возвращения. Наконец баронесса появилась, держа деньги в руках, и ему показалось, что ее глаза были краснее, чем прежде.

– А скажите, что же в вашей легенде произошло с тем человеком, которого любила маркграфиня? – спросила она, вручая деньги.

– Клевета, как всякая неправда, вышла наружу, – ответил Шульц, – и он в конце концов остался невредим.

И, раскланявшись с баронессой, старик ушел не спеша, оставляя по себе странное впечатление в душе смущенной баронессы.

Он говорил с ней далеко не как торгаш, его речь была плавна, спокойно-уверенна, манеры полны достоинства, и казалось, каждое слово имело значение, по крайней мере для Канних. Что, эта легенда была простым случаем, совпадением, или бриллиантщик, вращаясь в придворных сферах, куда поставлял свою работу, действительно знал что-нибудь? Как бы то ни было, после его ухода баронесса стала беспокойно ходить по анфиладе своих комнат, заложив руки за спину, опустив голову и смотря себе под ноги.

«И зачем я купила это колье?» – спрашивала она себя, проходя мимо столика в гостиной, где стоял футляр с вещью, и косясь на него.

Она была от природы не зла, но довольно легко поддавалась чужому влиянию. Она всегда, всю жизнь все делала как-то благодаря внешним толчкам, иногда рассчитанным, иногда случайным. Теперь врезавшееся ей в память слово «клевета», как огнем, жгло ее мозг.

Пока все совершенное ею по отношению к Литте было под другими формами, под завесой целого ряда силлогизмов, которыми она была доведена до своего поступка, ей казалось оно иным, но, как только было дано настоящее имя, подчеркнуто то, что она сделала, все изменилось.

Сначала она думала, что патером на исповеди ей было внушено написать это несчастное письмо, но теперь она уверилась, что, вероятно, она поняла не так, как следовало, и что патер не мог внушить ей такой поступок.

Идти сейчас за советом к отцу Груберу? Да он, такой добрый и высокий человек, ужаснется ее мерзости, пожалуй, не станет и говорить! Нет, лучше сначала загладить вину, а потом уже, смотря по тому, что выйдет из этого…

И к вечеру того же дня Канних была уже вне себя. Мысли ее работали по тому направлению, какое дала им легенда Шульца, и она, уже окончательно расстроенная и растроганная, ждала и не могла дождаться утра, чтобы загладить свою вину.

XX. Помощь

Во всех трудных случаях жизни баронесса Канних обращалась к своей дальней родственнице Лафон, директрисе Смольного института.

Все было в движении в Смольном, когда подъехала туда Канних. Новая императрица только что приезжала сама объявить в монастырь, что институт по воле государя переходит в полное ее ведение. Лафон получила при этом случае назначение статс-дамы и портрет императрицы. Благодаря этому она встретила баронессу, которую вообще не особенно жаловала, в самом лучшем расположении духа.

По дороге от швейцарской до квартиры Лафон баронесса уже успела разузнать все новости и вошла к старушке с приветствием и поздравлением на устах.

– Поздравляю, поздравляю вас от души! – сказала она, целуя старушку Лафон в обе щеки, которые та подставляла ей, стараясь не смять своего тюлевого чепца и торчавших из-под него по сторонам двух седых буклей.

– Благодарю вас, – ответила Лафон. – А у нас только что была ее величество и изволила объявить, что наш несравненный государь…

– Знаю, знаю, – перебила ее баронесса, – вы, кажется, ожили совсем?

Лафон была больна в последнее время.

– Да, слава Богу, – подняла она взор к небу. – Мне теперь так хорошо, и я так рада!..

– А я к вам по делу, по очень серьезному делу, – начала баронесса и, как бы боясь отнимать у директрисы время, дорогое для нее ввиду ее сложных обязанностей, прямо приступила к рассказу.

Таинственным шепотом, с жалостным наклонением головы Канних рассказала, что имела неосторожность обратиться к князю Зубову по поводу своей переписки с графом Литтою и теперь боится, как бы из этого не вышло каких-нибудь неприятностей.

Лафон, отлично знавшая через своих бывших воспитанниц все, что делалось при дворе, при имени Литты насторожила уши и сделалась очень внимательна. Она сразу стала лучше относиться к баронессе, услыхав, что та имеет дела с такими людьми, как мальтийский кавалер, к которому Павел Петрович всегда относился благосклонно.

– Да, это очень серьезное дело, – проговорила она. – Спешите, мой друг, – она впервые в жизни теперь назвала так баронессу, – спешите поправить… Сама я не могу помочь вам в данном случае, но укажу вам путь, который приведет вас к цели.

Лафон дернула сонетку. В комнате появилась горничная девушка.

Девушка, ответив: «Слушаю-с», ушла.

– Это Нелидова? – спросила Канних.

– Да, мой друг, фрейлина Нелидова[22]. Ах, это такое идеальное существо! Она живет теперь у нас в Смольном, бывшая наша институтка. Государыня и государь связаны с нею самою чистою, искреннею дружбой. Да, это такая девушка, которую нельзя не полюбить! Впрочем, вы увидите сами. Я попрошу вас пройти прямо к ней, вы передадите ей ваше дело и потом придете ко мне рассказать о результате. Впрочем, я уверена, что он будет благополучный… Я вам сейчас напишу несколько строк.

Записка была готова, когда вернулась горничная и доложила, что Екатерина Ивановна «просят».

Маленькая чистая комната, где жила Нелидова и куда ввела горничная баронессу, была так проста, как монашеская келья. Все изящество ее состояло в удивительной чистоте, которою все тут дышало.

 

Сама Нелидова была невысокого роста и некрасива, однако с первого же взгляда казалась личностью до того симпатичною и светлою, что всякий, кто разговаривал с нею, навсегда оставался под обаянием этой симпатии и света.

И баронесса сейчас же почувствовала к ней особенное доверие и любовь.

– Maman[23] говорит, что у вас есть дело ко мне? – спросила своим чудным голосом Нелидова, пробежав записку, которую подала ей Канних.

Баронесса, собравшаяся было разыграть пред фрейлиной светскую барыню, сразу увидела, что тут всякое жеманство неуместно, и, мало того, ей как-то самой было легко стать простою и искреннею – такое впечатление произвела на нее Нелидова. И вот она начала говорить сдержанно, щадя себя и стараясь придать делу наиболее для себя выгодный оборот, но мало-помалу незаметно становилась все более и более откровенною.

Нелидова почти не перебивала ее: она внимательно слушала и только изредка делала вопросы так душевно, так дружески, словно эта, в сущности, Бог весть откуда появившаяся для нее Канних была родственно близка ей.

Баронесса волновалась и невольно тоже забывала, что говорит с совсем чужой женщиною, и, увлекаясь, высказывалась, и ей самой становилось легче. Она начала о письмах, потом как-то само собою перешла на рассказ о костюмированном бале в Эрмитаже и даже на последний разговор свой с Литтою у себя в будуаре. Когда она кончила, то, к своему удивлению, заметила, что передала не только внешние факты, но и состояние своей души, связанное с этими фактами, – словом, рассказала все, не утаив ничего.

– Очень благодарна вам за доверие, – проговорила Нелидова, прощаясь с нею, – вы увидите – я, по крайней мере, надеюсь, – что не ошиблись во мне, и не раскаетесь, что рассказали мне все без утайки.

И Канних почувствовала, что действительно не жалеет этого.

– Да это не человек, не женщина, – сказала она Лафон, придя к ней от Нелидовой, – это волшебница какая-то!.. Она просто очаровала меня.

– Я вам говорила, мой друг, что это ангел, ангел! – ответила Лафон, подымая взор к небу и оправляя свой тюлевый чепец.

Канних уехала из Смольного с облегченною душою.

22Екатерина Ивановна Нелидова (1756–1839) – камер-фрейлина императрицы Марии Федоровны. Еще в бытность Павла I великим князем и наследником Е. И. пользовалась его особенным благорасположением; но так как последнее обстоятельство вызвало двусмысленные толки при дворе, то Нелидова в 1793 г. поселилась в Смольном монастыре и жила там до восшествия на престол Павла I. Со дня восшествия Е. И. вновь появилась при дворе и до 1798 г. пользовалась неограниченным могуществом. В 1798 г. появилась Лопухина, и Е. И. снова удалилась в Смольный монастырь.
23Мамаша. Все институтки, хотя и кончившие уже курс, звали так госпожу Лафон.
Рейтинг@Mail.ru